занавески, за которыми виднелись черепичные крыши и высокие трубы с флюгерами.
Марта исчезла, но быстро вернулась. Принесла кофейник и чашки и сообщила вдруг, что уже полгода живет одна. Отец погиб на войне, а мама умерла недавно. Одной тоскливо в пустой квартире, родственники живут далеко, в Резекне. Хорошо, подруги не забывают.
«А приятели?» — спросил он. «И приятели», — сказала она и посмотрела грустно, как бы осуждая. Ему стало неловко, и он невпопад сказал: «У меня тоже отец на фронте погиб».
Они заговорили об отцах, о том, как хорошо, когда они есть. Больше опять говорила она. Он слушал и думал, чем все-таки кончится сидение вдвоем в пустой квартире. А кончилось оно тем, что Марта, смеясь, объявила: «Завтра рано на работу, уже пора спать». И он очутился на лестнице — растревоженный, злой.
Может быть, именно поэтому он и пришел к ней на следующий вечер. А потом еще и еще. Может, просто хотел добиться своего. Но ведь Марта уже на другой день дала понять, что она — женщина железных принципов. И он не мог ей не поверить — он не мальчик, он знал, когда женщины говорят правду, а когда кокетничают. Да и сам отступился. К Марте, в квартирку с розовыми обоями, с флюгерами за окном, влекло что-то другое. Что? Он решил: «Выговорился, рассказал ей про себя все, вот и хорошо, покойно, когда она рядом».
Однажды он принес показать ей бумагу с гербом — свидетельство об изобретении. Оно было уже не первое, и Марта знала, сколько их у него, но это — только что полученное, и заявка прошла как по маслу, без отписок и долгих экспертиз. Ему хотелось, чтобы Марта похвалила его — ведь понимала толк в таких вещах. Но она почему-то не стала восторгаться. Долго смотрела на бумагу, а потом сказала, что это хорошо только наполовину. Он видел, что она нервничает, и не понимал отчего. Может, не уверена, что права? Нет, она бы не стала говорить, если бы не решила уже для себя все до конца. Вон как ровно выговариваются фразы, будто на собрании: «Ты гордишься своими изобретениями. Так и надо. Человек должен гордиться собой, своим трудом. Но я сейчас не об этом, пойми. Похоже, ты добиваешься свидетельств только ради славы. Словно добро копишь, хочешь разбогатеть этим… — Она показала на бумагу с гербом. — Чтобы тебя от других по этому богатству отличали».
Он молчал, даже не кивал, чтобы показать, что слушает. А она еще говорила и еще — развивала все ту же мысль. И вот тогда-то сказала впервые: «Бесприютный».
Что она имела в виду, он хорошо понял. Как не понять? Но чувство при этом было такое, как у человека, который хотел сделать лучше, а вышло плохо, и все заметили плохое и говорят об этом, а не о том, что задумано было хорошо. Да и не очень верилось, что так уж все огорчительно, как она говорила, и возражение нашлось быстро: «Если бы каждый сделал, сколько я, мы бы жили в эпоху высшей цивилизации. Только бы нажимали кнопки».
Она согласилась, кандидат наук Марта Лидум. Уж она-то знала толк в технике. Но тут же снова взялась за свое. Ей, видите ли, кажется, что он отгораживается от жизни своими изобретениями, прямо крепость из них сделал, не подступишься. Внешне, мол, получается, человек работает, по-настоящему, творчески работает, но все это слишком легкие победы. И закончила, сердито поджав губы: «Вот если бы ты сказал мне, что на службе у себя что-то сделал — там, где все дни проводишь. А то ведь все по вечерам, в одиночестве. Хочешь не хочешь, а ты чего-то для себя выжидаешь».
Он взорвался. Говорил, что хорошо рассуждать о жизни, имея кандидатский диплом. Язвил насчет восторженных инженеришек, для которых учреждение, где они получают зарплату, — пуп земли, средоточие проблем мировой техники. А уж его-то училище вполне обойдется и без феноменальных открытий — подумаешь, техников готовить! Он не кулик, для которого лучше его болота нет ничего на свете. И еще сказал, что во всяком деле нужен масштаб, а раз его пока нет, нужно искать обходные пути.
Марта выслушала, усмехнулась: «Ты привел поговорку, я отвечу тем же: «Юпитер, ты сердишься…» И недоговорила. Он сидел, уставившись в пол, потом заставил себя перевести взгляд на лицо Марты и увидел, что щеки ее покраснели и глаза смотрят обидчиво и сердито, как никогда раньше. «А насчет инженеришек, — сказала она, — насчет инженеришек я вот что тебе отвечу. Моя диссертация пригодилась на двадцати заводах. И только поэтому я делала ее. В рабочее время, в учреждении, где мне каждый месяц платят не очень большие деньги. И даже не придумывала тему — она стояла в плане. А если бы это было не нужно, я бы просто целыми днями гоняла на яхте. Так, мне кажется, честнее».
Почему его так разозлил, обидел этот разговор? Он не показывался у Марты целый месяц. Каждый вечер проводил в каких-то шумных, незнакомых компаниях, куда приводил его услужливый Валдманис. Он знал, что зря тратит время, и все равно уходил из дому — ему казалось, что он мстит Марте.
Как-то спросил у Валдманиса: откуда у него та книга, Джозеф Конрад на английском языке, почему она так хорошо сохранилась? Тот засмеялся: «Дома в шкафу нашел. А сохранилась… Просто в наш дом не попала бомба».
Да, книга его ровесник. Новенькая, словно вчера из типографии. В нее не попала бомба. А он мальчишкой пошел слесарить, потом — армия, год на фронте. Кончилась война, потянулась служба — север, юг, запад, восток. Поступил в академию и света божьего не видел, пока не восстановил растерянные знания. Это что, тоже легко?
Он вел занятия, принимал у курсантов зачеты и все думал, думал. Ну, допустим, Марта права — он на работе один, он ни с кем не дружит. Рад бы. А с кем? Допустим, он сторонится начальства. А почему бы нет? Зачем оно ему? Он ведь окончил академию в первой десятке, — кажется, видно было, что голова на плечах есть, что может для науки кое-что сделать. Ну-с, а где оказался? Снова в полку, год трубил почти на той же должности, что и до академии, пока случайно не попал в округ, не доказал кадровикам, что неплохо бы подобрать ему что-нибудь и повыше. Подобрали: преподаватель электротехники! Тверди, как в школе: напряжение равно силе тока, помноженной на сопротивление… Еще скажите спасибо, что паинькой держится, другой бы на его месте выпивать начал, куролесить, и все бы удивлялись: чего это он бузит, порядок нарушает?
В общем, когда он размышлял, все получалось складно. Только не мог придумать, что ответить в этом мысленном споре Марте. Как будто она знала, что он складывал бумаги с гербами в папку и писал на крышке число — сколько их там. Словно Робинзон — только тот дни считал на необитаемом острове.
И вот он встретил Марту на улице — зимним, коротким днем. Он был не один — держал под руку одну из тех, у кого не было железных принципов. Он всегда думал, что хорошо бы встретить Марту, когда вот так идешь не один. А встретил — и стало стыдно. Даже лица Марты толком не разглядел, прошел мимо, покраснев, опустив голову.
Как он презирал себя за это! И ходил после того всегда один. Много ходил, тяжело ступая, глядя под ноги, будто искал что-то на каменных плитах тротуаров. Однажды забрел на Вальню — тянуло туда, в эту узкую, как ущелье, улочку. И сразу, чтобы не думать, шмыгнул в подъезд, бегом взбежал по лестнице, с колотившимся сердцем замер у двери квартирки под крышей.
Марта отворила. Смотрела не удивляясь, не радуясь. Он, как сейчас, видит этот взгляд. И ее видит, будто перед глазами не улица, не вывеска «Сакниес» напротив, а она, Марта. В передничке с цветочками — все у нее в цветочках — руки в мыле: стирала.
«Ты пришел напомнить, — сказала она, — что ты свободный взрослый человек и волен поступать как хочешь? Да, ты взрослый человек и можешь поступать, как считаешь нужным».
Вот что его тогда задело — этот тон. Выходило, что она на самом деле хочет предоставить его самому себе. Но ведь ему не хотелось этого! И, словно пытаясь разубедить Марту, доказать, что ей не может быть все равно, дразня ее, он еще не раз попадался ей на глаза с теми — из компании Валдманиса. И не опускал головы, смотрел с вызовом, словно продолжал спор. Только невесело смотрел и знал это. А она с тех пор все переводила на шутку. «Бесприютный» звучало у нее теперь совсем весело. И он решил держаться под стать ей. Как это глупо кажется теперь! Расхаживал по комнате с розовыми обоями и насвистывал, хотя и чувствовал себя всякий раз скверным, не знающим роли актером.
Он редко читал стихи. Прозу тоже читал, если что-нибудь сразу захватит, чтобы не надо было много раздумывать. Раздумывать он считал делом стоящим, если книга с интегралами, с какой-нибудь сложностью, от знакомства с которой чувствуешь себя действительно поумневшим. И только за одну книжку стихов, чем-то напоминавшими Марту, он брался несколько раз — нравилось повторять мерно скользящие строчки. А однажды, когда она вновь подтрунивала над очередным его изобретением, знакомые слова выплыли из памяти, и он, усмехаясь, продекламировал:
Марта, Марта, надо ль плакать,
Если Дидель ходит в поле,
Если Дидель свищет птицам
И смеется невзначай?
Она вдруг посмотрела серьезно. В тон продолжила:
И, заслышав этот голос,
Голос дерева и птицы,
На березе придорожной
Зяблик загремит в ответ.
Помолчала и грустно добавила: «А ты разве можешь услышать голос зяблика? Твоя свирель слишком громко поет. И только для тебя».
Он долго не мог придумать, что ей ответить. Это уже было не только про бумаги с гербами. Это и про них обоих. Он хотел сказать об этом, а вышло невразумительно: «Ты латышка, а знаешь наизусть Багрицкого. Странно».
То был их предпоследний разговор. Последний — когда он пришел и сказал, что уезжает. И впервые увидел слезы в умных ее глазах. Бросила коротко: «Нет!» Она и потом все повторяла: «Нет, нет». Будто не верила его словам. А он твердил с облегчающим душу злорадством: «Видишь, пригласили в Москву, отозвался зяблик». Она с горечью вздохнула: «Жалко, что мои разговоры прошли мимо тебя. Но ты пожалеешь».