Пожалеет! Если уж он и пожалеет, так только о том, что они целый год провели в разговорах. И усмехнулся: «Я дам телеграмму, когда это случится». Она схватила за руку: «Ты не должен уезжать. Там ты наделаешь еще больше ошибок… без меня». Он отстранился: «А не много ли ты берешь на себя? Я ведь, кажется, не в первом классе. И потом, собственно, кто я тебе?»
Она стояла посреди комнаты. Сквозь отворенную дверь ему была видна ее спальня. Зеркало, угол шкафа, широкая деревянная кровать. Он смотрел на эту кровать и повторял: «Ну, скажи: кто я тебе?» Она зло глянула на него, и он увидел в глазах ее слезы: «Никто, слышишь, глупый ты человек, никто!»
Ему хотелось что-то смять, разбить, закричать. Словно так можно было разрушить все, чем был наполнен целый год, чтобы и в памяти ничего не осталось. Вспомнил, как полковник Дроздовский сказал: «Хотите в академию?» Да, он хотел, не только хотел, имел право на настоящее дело, а не на школярское повторение закона Ома. И вот теперь его зовут, он должен ехать, а розовые занавески мешают; мешает парус с красным олимпийским кругом, Конрад на английском языке, странное слово «бесприютный». И кажется, будто он не заслужил, а в ы т о р г о в а л свой отъезд.
«Ладно, — сказал он. — Все уже решено». И взял Марту за руку. Она только кивнула и не пошла провожать; так и осталась стоять посередине комнаты. Он громко захлопнул за собой дверь.
В общем, так, наверное, и надо было поступить. Главное-то случилось, он добился своего — впереди академия. «Добился, — сказал он себе. — Но почему так приятно сейчас, в этот последний вечер, стоять у окна, упираться лбом в холодное стекло? Как будто холодом нужно залечить какую-то рану. А разве есть рана? Чепуха».
За дверью послышались шаги; Ребров узнал: Валдманис. Огромный, он, казалось, сразу заполнил всю треугольную комнату. Хозяйка, видно, сказала ему про отъезд. Валдманис уселся на кровать, стал теребить свою морскую фуражку.
— Мы скоро новое судно получаем. Крейсерское. Может, останешься? В Таллин весной сходим, а?
— Нет, Янис. — Ребров положил руку на широченное плечо Валдманиса. — Не надо. С Ригой все кончено. Все.
— А Марта знает, что ты едешь?
Он не ответил. Стоял и опять смотрел в окно — притихший, настороженный, злой.
Он отправился в путь на другой день на рассвете. Пока таскал чемоданы в машину, хозяйка — простоволосая, в длинном цветастом халате — стояла на площадке и наставительно говорила про гололедицу на дорогах, про несвежее мясо в чайных. Каждый раз, пробегая с чемоданом мимо нее, он поддакивал, чтобы она говорила еще и не уходила: боялся покинуть город в одиночестве, как беглец.
Он мог бы похвастаться своей выносливостью, почти профессиональным шоферским искусством. По скользкой дороге одолел девятьсот километров почти без остановки, за восемнадцать часов. Только когда въезжал в Москву, почувствовал усталость. Спина так затекла, что, казалось, не будет сил вылезти из машины. И все-таки вбежал в знакомый подъезд, через две ступеньки понесся на третий этаж. Был двенадцатый час, он боялся, что Алешка и тетя Маруся уже спят.
Алексей быстро вышел на его звонок. Ребров удивился: они не виделись всего около года, а брат стал выше чуть ли не на голову. Но лицом все такой же — худощавый, сероглазый.
Алексей радостно завопил:
— Тетя Маруся! Коля приехал!
Тетка вышла в прихожую, ахнула:
— Отпуск взял зимой? Я же писала тебе, что с твоим ревматизмом надо каждый год отдыхать на юге.
— К черту ревматизм, тетя! Я насовсем! Понимаете, насовсем! Служить буду в Москве. Ясно?
— Где? — ликуя, спросил Алексей.
— В академии.
— В нашей?
— В нашей! В своей. Ты еще ее окончи.
— Ох и здорово! Тетя Маруся, представляете, два поколения Ребровых в академии. Инженер-майор и техник-лейтенант. Нет, это просто замечательно. Грандиозно!
Проговорили до половины второго. Потом Алексей поставил рядом со своей тахтой раскладушку и стал укладываться. Николай почувствовал всю меру усталости, только когда растянулся на чистой скользкой простыне. Алексей что-то еще говорил в темноте, но он не слышал — заснул, успев напоследок уловить в памяти несвязное: «Если Дидель ходит в поле… И птицы… Надо ль плакать, если Дидель смеется?»
Шли дни, недели, а никаких особых, научных, требований Николаю Реброву не предъявляли. Даже наоборот. Дроздовский навалил на него кучу хозяйственных дел, с которыми мог справиться и прежний начальник лаборатории. Ребров, недоумевая и злясь, разъезжал по складам и базам, получал приборы, катушки провода, листовое железо и еще должен был составлять чертежи, паять, клепать, помогать своим подчиненным монтировать новые учебные установки.
Погруженный в свои дела, Николай с завистью поглядывал на преподавателей. Они казались людьми с другой планеты. Чистенькие кителя, толстые портфели. Только руки после лекций в мелу. Покуривая в перерывах в преподавательской, они обсуждали последний хоккейный матч или поругивали какую-нибудь переводную работу за натяжки в выводах или сложность математических решений. Еще когда этим занимались старики — Букреев, Дробот или любимец слушателей Пионеров, — Николай оставался спокоен. Но если расходились в ученых рассуждениях Жорка Катаян или Лысов — его однокашники, он торопился уйти. Не мог забыть тех шести лет, которые потребовались ему, чтобы теперь командовать тисками и паяльниками, а им принесли кандидатские дипломы и эту щеголеватую преподавательскую независимость.
Если бы не возвращение в Москву, в родной дом, Ребров, может быть, даже решил, что сменял шило на мыло. Еще и Дроздовский однажды остановил, сказал будто невзначай:
— Скоро Воронов из командировки возвращается. Будете вместе с ним интересным делом заниматься.
— А каким, если не секрет?
— Да так просто и не расскажешь. Воронов объяснит. В общем, по твоей части, — закончил Дроздовский, перейдя почему-то на «ты».
К концу рабочего дня Ребров спросил у Веркина, техника лаборатории:
— Кто этот Воронов? У нас на кафедре работает?
— Звезда первой величины! — мотнул головой Веркин. — Надежда отечественной науки, а может, и мировой.
— А без трепа?
— Анкетные данные у инженер-подполковника Воронова Дмитрия Васильевича примерно такие: родился в тысяча девятьсот двадцать первом году, война застала его в университете. Ушел воевать. Механом весь фронт проторчал на «илах». Сдал экстерном за училище и прилежно трудился техником эскадрильи. Затем академия в Ленинграде и вдобавок университет. Еще на третьем курсе защитил диплом, и как вы сами понимаете, по механико-математическому факультету. Что такому дальнейшая учеба? Прицепил второй, академический, значок и через полтора года левой ногой сотворил диссертацию. Работал где-то в НИИ, потом его сюда перевели, преподавателем. Сейчас докторскую готовит. В общем, прекрасный сюжет для серии «Жизнь замечательных людей».
— Завистник ты, Веркин, — сказал Ребров. — Говоришь о человеке, будто он преступление сделал, защитив столько дипломов.
— Фью, — присвистнул Веркин. — Я, может, и сам бы академиком стал, будь у меня математические способности.
— Вот видишь: способности нужны. А как Дроздовский к Воронову относится?
— Как тренер к молодому жеребцу, тому самому, что может утереть нос лучшим скакунам. Сами понимаете: еще один доктор на кафедре, на его кафедре, да инициативная работа, от названия которой все ахают. Глядишь, Дроздовский и генерала получит.
Дома вечером Ребров будто невзначай попросил у брата «Курс дифференциального исчисления». Алексей, сидевший возле чертежной доски, с готовностью обернулся:
— Уравнение не решается? Давай я попробую.
— Да нет, — поморщился Николай. — Просто так.
3
Игла адаптера нудно скребла последнюю борозду на пластинке. Нина хотела переставить иглу к началу, но передумала, повернула рычажок, выключая мотор, сказала себе: «Нельзя без конца одно и то же. А то будет, как с портретом». Взглянула на прислоненный к стене холст. Оттуда вымученно-строго смотрела молодая женщина — ударница с трикотажной фабрики. Нина встала и повернула портрет к стене. Подумала: «Что бы там ни говорили друзья художники, а весь этот лаконизм и экспрессия без чего-то главного ни черта не стоят. А где, в чем главное?»
Часы в соседней комнате пробили четыре. Значит, поезд уже пришел и Димка торопится к такси. Скоро войдет и еще у двери строго спросит: «Ну, как ты тут без меня жила?» Он всегда так спрашивает.
«Как? — переспросила она себя. — Ни плохо, ни хорошо. Ходила на фабрику, писала один портрет, потом другой. Первый вышел ничего, а потом все пошло прахом. Ордин уверял: не волнуйтесь, получается, особенно хороши глаза у ткачихи — подчеркнуто большие и задумчивые. Какая там задумчивость! Деваха попалась бойкая, улыбка не сходит с губ, и не поймешь, над чем смеется — над собой ли, над тобой… Ордину что — сидит сейчас в Гурзуфе, на солнышке, пишет пейзажи. Море, горы, облака на горизонте. Любая его мазня сходит — мастер. А ты кто? Даже не член Союза, так, художник-любитель под крылышком хорошо зарабатывающего мужа».
Часы в столовой пробили половину. Нина поежилась, ругнула себя: «Хватит нудить. Тридцать лет — не старость, все еще успеется. На выставки молодых — да, молодых! — принимают до тридцати пяти». Подошла к зеркалу, поправила волосы, подмигнула себе: «Ну, где же твой муж?»
Ей ответил звонок в прихожей. Она ухватилась за скобку замка, рванула дверь, уже улыбаясь.
— Воронова? Телеграмма!
«Задерживаюсь два дня целую Дмитрий», — читала она. По цифрам можно узнать, что слова бежали по проводам сегодня утром. Это когда начала ждать, когда захотелось спрятаться за его широкие плечи. Давно так не хотелось. Она разочарованно сложила губы дудочкой: «А может, к лучшему, может, зря ждала? Чем, в конце концов, способен помочь добрый ученый медведь Дима Воронов?»
Поначалу во тьме он ничего особенного не приметил. Только неровные лохматые шапки сосен чернели на фоне серых облаков и ветер доносил короткие, сдержанные команды. Можно, конечно, пойти туда, под сосны, к этим ребятам в одинаковых серых куртках; как в прошлые дни, тоже отдаться ритму навечно