— Она подхватила заразу. Болезнь у неё в проводах и в моторе, вообще — везде.
— Смотри, сейчас все нормально.
— Она умирает.
Хендерсон ушла искать этого Томаса Коула. Сказала, что пойдёт одна. Мы уже знаем, что бусины с ожерелья попали в нашу реальность через зеркальный осколок; он где-то здесь, в городе. Дожидается нас. Я представляю его себе: хрупкий, сверкающий, с острыми сколами — лежит где-нибудь в потайном месте, надёжно спрятанный. Мне представляется, как его достают, бережно, нервно. Осторожно касаются серебристой поверхности. Крошечное отверстие — прокол в ткани мира, заполненный серебром и туманом. Я вижу руку. Вижу. Как она проходит сквозь стекло, туда, вовнутрь…
Я как смогла описала, что было в театре. Но что это было? Можно ли мне доверять своей памяти? Слова расплываются пятнами по странице. Тонкий след чёрной ручки — как дым.
И вот я сижу, и пишу, и жду…
В тесном запущенном номере в каком-то паршивом отеле, далеко от моря. В конечном итоге к тому все и сводится. Здесь так много людей. В этом городе, в этом отеле. Я не знаю почему. Что привлекает сюда народ? Два последних свободных номера. Мы с девочкой — здесь. А где-то там, в дальнем конце коридора, — Павлин с Хендерсон.
Хендерсон…
Она ушла одна. Почему — одна? Взяла с собой один шприц. Наверное, чтобы расплатиться за информацию. Но почему она решила пойти одна? Почему Павлин дал ей уйти? Почему не пошёл вместе с ней? Вот он сидит. Пьёт, смеётся с Тапело. Похоже, он совсем не тревожится за Хендерсон.
Зато за меня все тревожатся, я это знаю. Я чувствую. Из-за того, как я вела себя в театре. Теперь за мной надо присматривать. Это слова Хендерсон. Прежде чем уйти, она сказала Павлину: Присмотри за Марлин. Они уже не доверяют мне. Мне нельзя доверять.
Кладу тетрадь ближе к свету. Из всех светильников, что есть в номере, работает только настольная лампа на тумбочке у кровати. Абажура как такового нет. Просто медный каркас и лампочка. И свет постоянно мигает. В углах притаились тени. Комната маленькая — и какая-то слишком загромождённая. Две кровати, деревянный стул, тумбочка между кроватями. Телевизор. Все дешёвое. Все подержанное. Все вразнобой. Ни туалета, ни ванны, ни раковины. Но зато есть пианино. Старое пианино у стены напротив кроватей. И ещё — маленький шкафчик с баром, подключённый к электронному счётчику. Но Павлин разомкнул провода, и теперь мы пьём на халяву. Главное, завтра, когда мы будем уезжать, изобразить полное недоумение, если наша афера раскроется. Если мы доживём до завтра. Если мы переживём эту ночь без…
Звуки с улицы. Звон разбитого стекла, дикий смех. Истошный, отчаянный вопль.
Когда же все это закончится?
В номере жутко воняет. Запах, скопившийся за годы. Оставшийся после людей, которые тут останавливались и жили. Может быть, умирали. И от него никуда не скрыться. Под грязными поблекшими обоями копошатся насекомые. На ум приходят всякие мрачные мысли о кожных болезнях. Похоже, у этой комнаты тяжкий случай экземы. Я пыталась позвонить дежурному администратору, чтобы пожаловаться, но на том конце линии включилось записанное сообщение. Искажённый металлический голос.
Вот где все происходит.
В этой комнате.
На стене висит зеркало. Разумеется, перевёрнутое. Стекла не видно. Но меня всё равно так и тянет смотреть в ту сторону. На деревянную раму. Интересно, что будет, если мне хватит смелости повернуть его обратно к свету и посмотреться туда?
Что я там увижу на самом деле?
Чьё там будет лицо?
Павлин рассказал нам странную историю. Про то, как он покончил с собой. Это случилось уже после войны, но ещё до того, как они встретились с Хендерсон. Для него это было тяжёлое время: без работы и без желания искать работу. Он тогда жил у мамы и ждал, пока ему не подвернётся чего-нибудь стоящее. Но ничего так и не подвернулось. У него ещё кое-что оставалось, какие-то навыки и умения. Но самое главное, в нём ещё не погас огонь, зажжённый войной. Остаток яда в крови, как он сам это назвал. У него был пистолет, украденный в армии. Какое-то время он работал охранником, а потом занялся настоящей грязной работёнкой. Собственно, он и так был почти на самом дне, так что далеко падать ему не пришлось — но дороги назад уже не было.
— А чем ты занимался? — спросила я.
— Вбивал Господню любовь в тех, кто сам не въезжал.
— В каком смысле?
— А тебе непонятно? — сказала Тапело. — Морды он бил.
Павлин рассказал, что в конце концов он подрядился работать на одну фирму, где всем заправлял человек, называвший себя Бандит Билли. Он давил на «партнёров» Билли, когда надо было на них надавить с применением грубой силы, и ему это нравилось. Причём с каждым разом нравилось всё больше — с каждым ударом, с каждым пинком, с каждым взмахом отточенной бритвы.
— Господи.
— А ещё я играл. В смысле, музыку. Сразу в нескольких лондонских пабах.
— Правда? Ты играл музыку?
— А почему он себя называл Бандитом? — спросила Тапело. — Он был безжалостным и бессердечным, да? Я права? Он был злым и жестоким, из тех, кто вырвет глаза у любимой собаки, чтобы продать их слепому.
— Нет. Просто он был однорукий. Однорукий бандит.
— То есть как однорукий?
— А вот так, — сказал Павлин.
— А, ну да. Однорукий бандит.
— А что случилось с его рукой? — спросила я.
— Ты давай не тяни, а рассказывай, как ты покончил с собой, — сказала Тапело. — Мне интересно.
— Да, рассказывай.
Шёпот в ухо из незнакомых губ — вот как Павлин узнавал о своём очередном задании. Никаких следов. Никогда. Имя, адрес. Фотография. Которую потом надо было сжечь. Подробностей Павлин не знал. Лишь иногда — недвусмысленный взгляд и кивок, означавшие, что можно себя не сдерживать, что «клиенту» должно быть по-настоящему больно. Например, человеку по имени Джим Спендер.
— А что он сделал не так? — спросила я.
— Я не знаю.
— Не знаешь?
— Мне ничего не рассказывали. Да и зачем? Я просто делал свою работу. А что там у них, почему… что за разборки… это меня не касалось.
— Хороший подход, — сказала Тапело.
— И вот тут-то оно и грянуло. Я посмотрел на его фотографию, и у меня вдруг возникло предчувствие.
— Какое предчувствие?
Павлин ответил не сразу. Он на секунду закрыл глаза, помолчал и сказал:
— Что кому-то будет очень больно.
— Ну так правильное предчувствие.
— Но не мне.
— Тоже, наверное, правильное предчувствие.
— Нет, — сказал Павлин. — Это было плохое предчувствие.
Потому что в его работе о таких вещах лучше вообще не думать. Ты просто делаешь, что тебе велено. Не задумываясь ни о чём, кроме технической стороны дела. И Павлин так и делал. Никогда ни о чём не задумывался. До той минуты.
— Вот так, из-за одной фотографии? — спросила я. — Посмотрел на неё и задумался?
— Да.
— А как он выглядел, этот человек?
— Да самый обыкновенный человек. Незнакомый. Вообще ничем не примечательный, разве что только причёска у него была как у Элвиса.
— Как у кого? — спросила Тапело.
— Элвис Пресли, — сказала я. — Очень известный певец в прошлом веке.
— Да я шучу. Откуда, вы думаете, у меня это имя?
Я посмотрела на неё.
— Моя мама, она обожала Пресли. Господи, вы, ребята, вообще дремучие. Это город, где он родился. Элвис Пресли. В 1935-м, в Тапело, штат Миссисипи.
Павлин покачал головой.
— Так что было дальше? — спросила Тапело.
Спендер жил в автоприцепе, в «палаточном городке», на территории, которую городской совет выделил беженцам из районов военных действий. Павлин приехал туда под вечер, в один унылый осенний вечер, как он сам нам сказал, уже в сумерках. Посреди лагеря горел костёр. Вокруг костра стояли детишки: грели руки и наблюдали затем, как горит кипа журналов. А вообще в лагере было пустынно. На ступеньках одного из фургонов сидели двое парней. Они смотрели на Павлина, и их взгляды были как стиснутые зубы. Он узнал этот взгляд. Помнил его по войне. Какая-то женщина поспешно снимала с верёвки бельё. Начинался дождь. Наверное, дым от костра попал Павлину в глаза: все вокруг было зыбким, размытым и как бы иносказательным. Павлин обратился к детишкам. Спросил, где найти Джима Спендера. Показал фотографию.
— Вон он, как раз уезжает, — сказал один мальчик и плюнул в костёр, а другой мальчик ткнул пальцем в сторону голубой машины, стоявшей рядом с прицепом.
Павлин пошёл туда; и вот тут началось что-то странное. Он держал фотографию в руке, и когда посмотрел на неё, лицо человека на снимке было другим. Оно изменилось. И продолжало меняться буквально у него на глазах. Оно словно таяло, расплывалось. Павлин остановился и протёр глаза. Потом опять посмотрел на снимок. Теперь всё было нормально. Лицо снова стало таким же, как раньше. Хотя что-то в нём изменилось неуловимо. Он так и не понял, что именно.
— И что? — спросила Тапело. — Что тут странного?
— Это длилось буквально мгновение. Одно мгновение.
— А, все. Поняла. Твой первый приступ.
Павлин кивнул. Он заметно разволновался, растревоженный воспоминаниями.
— Я не знал, что это было.
Это было в самом начале, когда болезнь проявилась впервые, объяснил он, и никто не знал, что происходит. Ещё до того, как создали лекарство. «Просвет». Павлин, конечно, читал в газетах, что началась странная эпидемия, — но это происходило с другими людьми. Не с ним. Не здесь, не сейчас. Он был солдатом, наёмным громилой, крутым и неслабым.
— Ты жил вместе с мамой, — сказала Тапело.
— И мне ничто не грозило.
— А ты помнишь свой первый раз, Марлин?
— Что?
— Свой первый приступ. Ты помнишь?
— А, ну… я…
— Самое странное, — сказал Павлин, — когда я увидел на фотке другое лицо, мне оно показалось знакомым. Вот это меня и добило. Как будто я его где-то видел, давным-давно.
— А ты его видел? — спросила Тапело. Павлин посмотрел на неё.