И все же, когда я открыла тетрадку, я не смогла прочитать ни слова. Там всё было написано на каком-то чужом языке, страница за страницей — не поддающиеся расшифровке; слова расползались по бумаге, то сливаясь друг с другом, то расходясь. Слова как будто терялись под моим напряжённым холодным взглядом. Даже самые последние записи — они тоже все перемешались, бессмысленные, потерянные. Моя потерянная история. Лишь кое-где на отдельных страницах в этой дымчатой ряби чернил проступали более или менее чёткие строки. Слова, которые я не узнавала. Как будто их написал кто-то другой. Я слегка наклонила голову и поднесла тетрадь ближе к лицу. Да. Вот оно, на границе глухой тишины — слабое шипение.
Шум у меня в тетрадке.
Павлин опять заиграл, так что мне пришлось вжаться лицом в бумагу. Она была очень горячей и словно подкрашенной бледно-лиловым, как будто она сейчас вспыхнет пламенем. И да, там был шум. Он не стал громче, но сделался ярче, отчётливее. Он шёл не от записей — он шёл от обложки, из кармашка на обороте. От чего-то, что было в кармашке. Кусочек картона. Я достала его, рассмотрела. Картонный квадратик с белой окаёмкой. Я поняла: это была фотография. Вот только на месте, где должно было быть изображение, клубился туман, искрившийся точками красного, синего и жёлтого света. Они были похожи на звёзды, крошечные звезды. И шум шёл оттуда: от изображения, что поднялось на пару дюймов над фотографией и рассыпалось разноцветными искрами.
Что там было, на снимке?
Я взглянула на Павлина с Тапело. Они были заняты каждый своим: пианино, телевизор. Может быть, только я видела фотографию, этот странный эффект оторванного изображения. Но как я ни всматривалась в зыбкий образ, я не могла разобрать, что это. И только потом, через какое-то время, я смогла — нет, не увидеть, а вспомнить… да, мне было стыдно и больно, но мне пришлось напрячь память, чтобы вспомнить, что там, на снимке.
Мы с дочкой. Свежескошенная лужайка за домом, где мы жили в то лето.
То лето…
Тот день, теперь растворившийся в клубящихся шепотах дыма. Я провела рукой над фотографией — рука прошла сквозь дрожащую дымку, и я ощутила искрящееся тепло.
Когда я клала фотографию на место, что-то выпало из кармашка. Ключ. Маленький серебряный ключик. От чемодана.
Хендерсон вернула его. Втихаря. Просто положила в кармашек на обложке тетради и ничего мне не сказала. Теперь я вспомнила, как потеряла носок. И мне стало легче. Всё-таки как хорошо, когда ты помнишь, что с тобой было. Я подложила под спину подушку и попыталась расслабиться.
На кровати лежал надкусанный сандвич с мясом. Повсюду валялись пустые крошечные бутылочки — из-под водки, виски и джина. Среди них затесалась губная помада в глянцевом синем футлярчике. Эти вещи. Наше немногочисленное имущество. Дорожные шахматы Тапело, шляпа Павлина, аптечка, несколько книг и журналов. Дорожный атлас Великобритании, открытый на середине: все эти города и посёлки, большие и маленькие, знакомые и незнакомые. Маленькая бумажка, которую мы используем вместо закладки, ярко-оранжевая, с надписью «На одного». «Алиса в Зазеркалье» Льюиса Кэрролла. Я провела пальцем по картинке на обложке: Алиса входит в зеркало. Я посмотрела на аптечку.
Эти вещи…
Я же наверняка принимала лекарство. Дневную дозу. Должна была принять. Обязательно. Почему я этого не помню?
Из соседнего номера доносились какие-то звуки. Похоже, там, за стеной, занимались любовью — причём каким-то разнузданным способом. Мне было мутно и плохо, у меня кружилась голова. Я посмотрела на Тапело, вдруг смутившись, но та как будто не слышала этих воплей и стонов. Я смотрела на её затылок, на длинные чёрные волосы, собранные в узел. Мне показалось, что узел сейчас рассыплется. Уже рассыпается… Кто-то что-то сказал. Всего пару слов, но я так и не уловила их смысла. Мне было жарко, я вся вспотела. Я была переполнена до предела. В комнате было слишком много людей. Волосы у Тапело рассыпались по плечам. Неисправная лампочка нервно подрагивала и стонала. На страницах атласа копошились какие-то насекомые. У меня из тетрадки повыползали чёрные уродливые слова. Стены как будто придвинулись ближе. Где-то играла музыка. Какая-то попсовая песня. Я ощущала во рту привкус этой мелодии, вяжущей язык. Змея-волосок проползла по кровати. Из сандвича капал густой коричневый сок.
— Марлин? Ты чего…
Внезапный напор звука. Девочка прибавила громкости в телевизоре.
— Пожалуйста…
Шум сделался ещё громче. Я слезла с кровати и пошла туда, к девочке, спотыкаясь на каждом шагу. Я что-то ей говорила. Слова, просто слова, облако слов. Что-то скользнуло по полу. Метнулось прочь, от меня; что это было? На полу валялась картинка с тигром. Алиса тоже была где-то рядом, но она таяла, исчезала. Я больше не видела Тапело и Павлина — лишь участки пространства, пятна тепла и цвета. Комната растворялась. Всё стало зыбким и непостоянным. Мне показалось, кто-то назвал моё имя. Но имя распалось россыпью звуков. Звуки роились, как мошки.
Шум. Шум был повсюду.
Помехи, искажение сигналов. Шипение и треск.
И только одно оставалось нетронутым, чистым. Крошечная золотая вспышка. Цветок. Жёлтый цветок, оторвавшийся от обоев. Единственная неизменная вещь, за которую я могла ухватиться. Цветок, сотканный из голоса моей дочки. Её лицо, её сияющие глаза, они надвинулись на меня. Цветок сомкнул лепестки, заключая меня в себе, и тело как будто прошило болью, но лишь на мгновение, и теперь я была в безопасности, в жёлтой чашечке цветка, внутри, в этой колыбели из позолоченной темноты, когда лепестки соединились вплотную.
Мужской голос, лицо. Прикосновение.
— Марлин? Марлин, с тобой все в порядке? — Лицо мужчины как смазанное пятно, и голос, смещённый в пространстве, и руки. Схватили за плечи, встряхнули.
— Ну давай.
Руки тянут меня обратно, из сумрака льнущих теней. Ну давай. Приходи в себя. Возвращайся. Руки, возникшие непонятно откуда…
— Господи. Как же ей вставило.
На этот раз — женский голос. Девочка.
Девочка. И мужчина. Приток информации, по крупицам. По одному взгляду за раз. Комната, цветы на обоях, окно, полная луна за сетчатой занавеской, старое пианино, телевизор. Тусклый всплеск света. Я лежу на кровати, меня мутит.
В поле зрения — девочка.
— Ну что там, нормально?
— Ага.
Девочка что-то передала мужчине; кончик иглы сверкнул на свету.
— Вот он, «Просвет», наш спаситель.
— Только зря переводим хороший продукт.
Я оглядела себя. Кто-то порвал на мне брюки. На левом бедре. Там проглядывала голая кожа. Набухшая капелька крови. Воспоминание о боли, вонзившейся в ногу.
Девочка коротко хохотнула. Препарат. «Просвет». Они вкололи мне дозу.
— Она как будто сама этого добивалась.
— Тапело…
— Ну да. Словила неслабый приход.
Девочка, Тапело. Мужчина, Павлин. Всё возвращалось.
— Блин. Я что…
— Лежи.
— Давай лучше я…
— Что со мной? Что случилось?
Что-то я упустила. Если бы вспомнить, вернуть… Что-то пошло не так. Но что именно? Я посмотрела на телевизор. Он был выключен.
— Блин, девочка… бля…
— Что она говорит? — Тапело склонилась над кроватью. — Я вообще ничего не делала. Я даже не трогала телевизор. Звук сам включился.
— Нет…
Я отодвинулась, вжалась в стену. Я пыталась подняться с кровати, я куда-то скользила и падала, падала вниз, и девочка смеялась надо мной.
— Осторожнее, — сказал Павлин.
— Ты посмотри на неё.
— Она ещё не отошла.
Но Тапело придвинулась ближе — её лицо оказалось буквально в нескольких дюймах от моего.
— Я его даже не трогала.
Я её чувствовала, её всю. Её запах, её застывшую плотность. Её дыхание, движение воздуха у губ, внезапно расширившиеся зрачки. Сердцебиение — так близко. Шум крови в венах. Наплыв ощущений. Так много и сразу. Перегруженное восприятие. Эта девочка, такая знакомая, такая человечная, как-то вдруг даже слишком человечная, и когда я вцепилась в неё обеими руками, она закричала.
— Блин.
Павлин схватил Тапело за плечи. Он пытался её оттащить от меня. Но девочка не давалась — она царапалась, била меня кулаками, и меня, и его — она отбивалась от нас обоих. А потом я услышала тихий щелчок. Павлин достал из-за пояса пистолет.
Приставил дуло к виску Тапело.
— А.
У Тапело перехватило дыхание. Она вся как-то сразу обмякла и позволила Павлину оттащить себя от кровати. Он отвёл её в сторону, бережно и осторожно. Мы все затаили дыхание, пока наконец не прозвучало:
— Оставь её, девочка.
И Павлин отпустил Тапело. Она так и осталась стоять, где стояла. Вжавшись в дальнюю стену.
— Вы… — Девочка ударила кулаком о стену. — Вы, люди. — Она сползла по стене на пол. — Господи, какие же вы после этого люди…
— Он не заряжен, — сказал Павлин и открыл патронник. — Видишь, он не заряжен.
Вот она, комната.
Одиночество. Неизбывное одиночество каждого из нас, и страх, и боль, что свела нас всех вместе и привела нас сюда, в эту комнату, в это мгновение во времени, я это видела — даже в Павлине.
— Ну, блин…
Павлин испугался. Испугался того, что открылось ему в себе.
— Он не заряжен.
Я кивнула. Я думала, что все уже сказано, что говорить больше не о чем, но тут Тапело подняла голову.
— А какой смысл таскать пистолет, если он не заряжен? — спросила она. — Какой смысл?
Она посмотрела на нас обоих.
На мужчину с бесполезным оружием в руках; на женщину — на меня, распростёртую в полной прострации на кровати. А потом девочка рассмеялась. Вот эта комната. Вот это место, где всё случилось. Вот эти люди.
Воняло — просто кошмар. Пол был весь мокрый, сиденье унитаза — липкое и холодное, свет в кабинке не работал. Так что пришлось делать свои дела в темноте. Мне это виделось так: из меня выливается яд. Долгой тугой струёй. Конечно, со мной и раньше случались приступы шума, но чтобы так плохо… такого не было никогда. Да ещё Павлин вкатил мне неслабую дозу «Просвета», и теперь у меня всё болело, пощипывало и чесалось. Глаза, уши, язык, кончики пальцев, волоски в носу. В голове поселилась тупая боль, череп как будто выскребли начисто. Было так хорошо: побыть в темноте,