четыре голубых и три жёлтых. Марлин стало страшно. Она испугалась, что не сможет достать из воды эти бусины. Она закатала рукав рубашки и опустила руку ещё глубже в воду. Вода была тёплой и как будто давила на кожу. Марлин искала, искала — но не сумела найти две пропавшие бусины. Её пальцы коснулись дна. Оно было мягким. Там что-то лежало, на дне. Что-то мягкое и упругое. Оно продавилось под пальцами. Марлин отдёрнула руку. Ей стало противно. Бусины по-прежнему плавали там, в воде. Марлин пересчитала их снова. Что происходит? Осталось только шесть бусин, четыре голубых и две жёлтых. Марлин перегнулась через край купели. Опустила туда руку, потом — лицо. В чёрную воду. Вода была тёплой и как будто давила на кожу. Света не было, и все же свет был. Сперва совсем чёрный, но потом в черноте разлилось мягкое, рассеянное свечение, и Марлин увидела, что там лежало, на дне. Глаз. Большой человеческий глаз. Размером точно с купель. И он смотрел на Марлин. Чёрный зрачок расширился, вбирая в себя её отражение. Глаз был повреждён. Теперь Марлин это видела. Тогда, в первый раз, она надавила рукой на белок, и там была рана, сочившаяся жёлтым гноем. Тонкая вязкая струйка поднималась наверх. К лицу Марлин, к её открытому рту. Марлин старалась не задохнуться. Теперь она видела, что зрачок — это дыра. Там, под чёрной водой, был провал, и вода лилась из него в купель, снизу вверх, и Марлин увидела три недостающие бусины. В зрачке, внутри. Две жёлтые бусины и одна голубая. Марлин запустила руку прямо в раскрытый глаз. Гной уже проник ей в горло, она задыхалась, но всё равно продолжала тянуться, туда, в глубь зрачка, и зрачок сжался, как будто oт боли, сдавил ей руку, но Марлин продолжала тянуться. Её пальцы наткнулись на что-то. Внутри зрачка. Что-то мягкое, сочное, влажное. Оно поддалось под её рукой. Оторвалось. Марлин не хотела его отрывать, это вышло случайно, и из глаза, из чёрных глубин, выплеснулся крик боли. Глаз ослеп. Мягкое свечение погасло, и глаз ослеп. Он уже не смотрел на Марлин. Он стал сплошной чернотой. И это чувство, когда никто на тебя не смотрит, не смотрит сейчас и не посмотрит уже никогда… Марлин стало страшно, по-настоящему страшно, и ещё — очень грустно. Она хотела вытащить руку, но зрачок держал крепко. И не отпускал.
Теперь лампа стояла на дальнем конце стола. Девочка сидела в круге бледного, затенённого света, а рядом с ней, на кровати, лежала раскрытая шахматная доска.
— Что, не спится? — спросила я.
— Просто не хочется спать.
— А я поспала.
— Да, — сказала она. — Ты стонала во сне.
— Мне снился сон.
— Сон?
— Ага.
Я села на кровати, спустила ноги на пол. Я снова заснула в одежде. Только ботинки сняла и все. И сейчас одной ноге было холодно. Ну да. Я же была только в одном носке.
— Сон…
Я встала с кровати и открыла свою сумку, чтобы взять новую пару носков. Последнюю пару.
— А что тебе снилось?
— Не знаю. Не помню.
Мне давно ничего не снилось, с самого начала эпидемии. Я имею в виду настоящие сны. Шум проникал тебе в голову, в спящий мозг, и сны были как телевизор с миллионом каналов, которые ты смотришь все одновременно. Это было болезненно и опасно, и вечерняя доза «Просвета» как-то сдерживала этот натиск, ослабляла напор, так что в сознание пробивались лишь проблески сбивчивых образов. Проблески. Внезапное дуновение тепла от невидимого предмета. Вспышка тусклого света, тихий вскрик — вот и всё, что ты помнишь при пробуждении. Может быть, прикосновение к мягкому меху или к колючим шипам. Вот и все. Люди больше не видели снов, настоящих снов, но сегодня мне снился сон.
— С тобой все в порядке?
— Не знаю.
— А то вид у тебя…
— Какой?
— Марлин, ты сядь.
И я села. Села на кровать, чтобы переодеть носки. Всё попадало на пол: книжки, одежда, весь мусор, кусочки, обрывки, фрагменты нашего путешествия. Зачем это все нужно? И к чему это всё приведёт? Я растёрла руками лицо. Сон был где-то здесь. Он никуда не исчез. Чёрная комната, и вода, и…
Я схватила свою тетрадку, но сон ускользал, не давался.
— А тебе снятся сны? — спросила я.
— Конечно. Каждую ночь.
— Каждую ночь?
— Марлин, со мной все по-другому.
— Сколько времени?
Тапело взглянула на часы.
— Третий час.
— Хорошо.
Рука наткнулась на что-то твёрдое среди смятых простыней. Тюбик помады. Воспоминания.
— Вчера на меня что-то нашло. У автосервиса.
— Да, я знаю.
— Я словно выпала из реальности. Я потерялась.
— Беверли очень расстроилась.
— Правда?
— Ага.
— А ты? — спросила я.
— Что?
— Тапело, ты расстроилась, когда я потерялась?
— Я не знаю, — сказала она и добавила, помолчав: — Может быть, тебе надо было идти до конца. Когда ты сбежала. Может быть, тебе надо было уйти.
— Может быть.
Я смотрела на стену. На прямоугольник чистых обоев. Раньше там было зеркало, и Хендерсон его сняла. Но призрак зеркала так и остался.
— Я не сбежала. Я потерялась.
Я посмотрела на противоположную стену. Хендерсон перевесила зеркало туда. Лицевой стороной к стене. Так, чтобы оно закрывало дырку, которую я там нашла. Я подумала о двух зеркалах, повёрнутых друг к другу — с той стороны и с этой, в нашем номере и в соседнем. Я подумала о зеркалах, что смотрят сейчас друг на друга через дырку в стене. Я представила себе два глаза. Они по-прежнему там, с двух сторон. Глядят друг на друга, их отражения множатся, уходя в бесконечность на коротеньком расстоянии между двумя зеркалами. Очень ясная картинка в сознании. А потом, пока я смотрела на это зеркало, сон всё-таки вспомнился. Некоторые куски. Я придвинулась ближе к свету, чтобы все записать.
— Хочешь, сыграем? — спросила Тапело.
— Я работаю.
— Сейчас, пока ещё действует эта инъекция, ты, наверное, сможешь сыграть. В смысле, нормально сыграть. Может быть, ты даже выиграешь.
— Слушай, дай мне поработать, пожалуйста.
— Ладно. Как скажешь.
— Ага.
— Кто такая Анджела?
— А?
— Анджела. Ты разговаривала во сне. Называла её по имени.
— А что я ещё говорила?
— Ничего. Только имя.
— Анджела…
— Это твоя дочка? Павлин говорил, что у тебя была дочка.
— Дай мне поработать.
Это было действительно хорошо: писать. Потому что это была работа. Работа, которую я знаю и делаю очень неплохо или делала раньше, но сейчас у меня снова все получается.
— Я знаю лишь одного человека, у которого я не могу выиграть в шахматы, — сказала Тапело. — Это я сама. Ты себе представляешь, что это такое?
— Нет, не представляю.
— Это грустно, на самом деле. Да, именно так. Очень грустно.
Я подняла глаза. Девочка листала книжку. Ту, которую я украла. «Алису в Зазеркалье».
— Может, ты ещё встретишь кого-нибудь.
— Что? — Тапело взглянула на меня.
— Ну, не знаю. Какого-нибудь парня. Нормального парня.
— Нормального парня?
— Ну, в смысле…
— Слушай, не надо.
Я смотрела на неё. Она снова уставилась в книгу, потом посмотрела на шахматы, потом — снова в книжку.
— Тапело, помнишь, сегодня утром?
— Когда именно?
— За завтраком.
— И что за завтраком?
— Когда ты мне сказала, как я выгляжу.
— А, ага.
— Да. Я что, правда, такая страшная?
— Ну, это меня Хендерсон попросила сказать.
— Слушай, девочка, за что ты меня так не любишь?
— В смысле?
— Тапело, я тебе помогла.
— Ты мне помогла?
— Когда ты стояла там, на дороге. Мы тебя подобрали.
— Ну, если бы не вы, кто-то другой подобрал бы.
— Другой — да. Но таких, как мы, больше нет.
— Это точно, — сказала Тапело. — Других таких нет.
Она приподняла книжку.
— Я тут читаю… тринадцатую главу.
— Дай посмотреть. Там же только двенадцать глав.
— Есть ещё и тринадцатая. Кто-то её записал. От руки.
Я взяла у неё книжку. Она показала мне, куда надо смотреть. Новые слова…
— И что это значит?
Я опять посмотрела на зеркало, повёрнутое к стене, и снова подумала про два глаза, глядящие друг на друга.
— Марлин? Ответь.
Я прочитала первую строчку. Алиса часто просыпалась посреди ночи и вспоминала приснившиеся ей сны. И сквозь все забытые и потерянные мгновения, все разрозненные сигналы прошедшего дня, в памяти всплыл рассказ Кингсли. Он мне рассказывал очень похожую историю. Тогда я решила, что это все выдумки; что он пытается уговорить меня, чтобы я приняла его предложение. Но теперь я поняла, что это была попытка объяснить. Объяснить по возможности проще. То есть проще — для Кингсли.
— Марлин… что это?
Я посмотрела на Тапело. Она смотрела прямо на меня. В глаза. И несмотря на неслабую дозу «Просвета» и на разделявшее нас расстояние в несколько футов, у меня всё равно было странное чувство, что глубина этих чёрных зрачков захватила меня. Захватила и не отпускает. И вот тогда мне и вспомнился давешний сон. Весь, целиком. До мельчайших подробностей. Я столько держала в себе, я так долго молчала. Но теперь меня словно прорвало. И я рассказала ей всё, что знала — или думала, что знала, — про Кингсли и про истинную природу зеркал. Я давно уже не говорила ни с кем вот так: доверительно и легко. Так, как ты говоришь только с самыми близкими. Тапело улыбнулась. Она не сказала ни слова. Лишь улыбнулась мне. И ничего больше.
Я ей все рассказала.
Я взяла тюбик помады, открыла его. Прорезь цвета. Единственный яркий штрих в этой комнате.
— На, возьми. — Тапело открыла своё зеркальце и протянула его мне.
Я придвинулась ещё ближе к свету и накрасила губы. Глядя на себя в зеркало. Меня вдруг охватило тревожное чувство, что я, может быть, вижу себя настоящую в последний раз и что мне уже никогда не вырваться из зеркальной хватки. Никогда.
— На Луне тоже есть зеркала, — сказала Тапело. — Ты не знала? Они там есть. Их привезли космонавты.
— Что?