— Да.
Что-то зашевелилось в углу; тени заколыхались, пламя свечей задрожало. Липкие нити как будто стянулись туже; сработал какой-то тайный механизм. Крошечные огоньки, отражённые в зеркалах, как будто налились свечением, три луча соединились, рассеивая темноту. И там, в темноте, проступило лицо…
— Коул?
— Нет. Ближе не подходи. Не надо.
Это было лицо старика, дрожащее в бледном неверном свете. Длинные белые волосы падали на глаза. Кожа была точно тонкий слой воска, почти прозрачный, за исключением немногочисленных тёмных пятен. Глаза были закрыты, но потом они открылись. Один глаз смотрел на меня — широко распахнутый, пристальный; второй был как дыра на лице, устрашающая чернота. Сухие губы втянули воздух и выдали тихий стон. И только потом — слова.
— Чего тебе нужно?
Я не смогла выдавить из себя ни слова.
— Хочешь меня обокрасть.
— Нет.
— Тебя прислал Кингсли, да?
— Вы знаете Кингсли?
— Я знаю о нём. — Губы растянулись в улыбке и тут же сложились в жёсткую линию. — Я знаю о людях, которые ищут. Почти обо всех. Об их агентах, об их жалких потугах. Обо всём. О деньгах, о страданиях. И я знаю, чем все кончается. Они сидят взаперти, отгородившись от мира. В одиночестве, в темноте. Со своими сияющими сокровищами. Сидят и плачут.
Старик закашлялся, как будто ему было больно уже оттого, что он произносит слова. Он попытался взять себя в руки. Поднёс дрожащую руку к губам, чтобы вытереть сгусток мокроты. И три зеркала с заключёнными в них искажёнными лицами — лицами Коула — тоже вздрогнули и задрожали, сопереживая.
— Марлин…
Он умирал. Теперь я поняла.
Он медленно умирал в этой комнате, в темноте. В одиночестве. И лишь объятие зеркал не давало остановиться его дыханию, его сердцу; его руке, что даже сейчас выводила слова на бумаге; его губам, языку.
— Ты не первая, кто приходил сюда и просил. Умолял. Нет, не первая.
Свет, обрамлявший его лицо, сделался ярче. Нити паутины на миг отлепились от моей кожи, но тут же вернулись на место. Старик поднял что-то с колен. Свет на мгновение померк, а потом ослепительно вспыхнул. Глаза старика — и тот, который живой, и тот, который пустой, как будто затянутый чернотой, — широко распахнулись, когда он поднёс эту штуку ближе к лицу.
Это был осколок. Осколок зеркала. Его сияющие лучи разбежались по стенам, тревожа сумрак. Теперь я не видела лицо старика — только руку, его трясущуюся руку, ладонь, вжимавшуюся в стекло. Проходящую сквозь стекло. Рука погружалась все глубже и глубже. Туда, за зеркальную грань.
Я смотрела на это, затаив дыхание.
— Пожалуйста…
Это слово, всего одно слово. Выдавленное наружу. Исполненное неизбывной боли. Его рука как будто застряла в зеркале; словно что-то её держало, с той стороны. Что-то там, за стеклом, что приносит лишь боль. Только боль. Пламя свечей стало ярче. Паутина стянулась, заключая меня в тугой кокон. На какую-то долю секунды всё замерло в неподвижности. А потом Коул вздохнул и вытянул руку из зеркала. Теперь его пальцы были измазаны чем-то чёрным. Они влажно поблёскивали — тёмные, как сама ночь. Он провёл пальцем по лбу, по щеке, по губам, оставляя отметину черноты.
Я подумала про ту рукопись на столе. Про эти несколько строк, что я успела прочесть. Про непросохшие даже на первых страницах чернила. Это были чернила оттуда. Сокровище из Зазеркалья.
Лицо старика сморщилось и усохло, как будто из него выпили все соки жизни. Зрячий глаз был прикрыт. Другой глаз, кажется, кровоточил — из него что-то вытекло, что-то тёмное и густое. Губы слабо зашевелились, вылепливая слова. Тихий шёпот.
— Что ты потеряла?
И как только слова были сказаны, в комнате стало теплее. Уютнее. Теперь я увидела, что паутина больше напоминала волосы. Длинные белые волосы. Может быть, человеческие. Может быть, нет. Они подталкивали меня, заставляли повернуться к кровати. Там действительно что-то лежало, под тонким покрывалом. Оно светилось мягким лиловым светом. Тем самым светом, за которым я гонялась уже столько недель. Сперва — по заданию Кингсли, а потом просто, чтобы хоть чем-то себя занять. И я поняла, все это время я шла сюда, в эту комнату.
Я шагнула вперёд. Волоски поддались, разорвались, снова стянули меня и опять поддались. Я взялась за уголок покрывала. Бережно и осторожно. Покрывало соскользнуло с тела, как вода, что течёт по камням, по мраморным плитам.
И там было спящее тело.
Просто спящее тело, мерцавшее бледно-лиловым светом. Безликое, не сформированное до конца. Маленькое. Тело ребёнка. Руки и ноги без пальцев — им ещё лишь предстояло осуществиться. Прозрачная кожа. В венах — пульсация тёмного вещества. Гладкий живот с едва наметившимся пупком. И гладкая кожа в паху. Худая детская грудка легонько вздымалась и опадала у меня под ладонью, вздымалась и опадала. Едва ощутимо, и все же… Оно дышало. Тело дышало, хотя в нём ещё не было и намёка на живое тепло. Я провела рукой по тонкой шейке, по голове. Идеальный овал черепа, детское личико. Такое красивое. Пусть ещё и не сложившееся до конца. Маленький выступ, где будет нос. Очертания глаз, ушей, губ. Спящий ребёнок. Девочка. Предстоящее осуществление. Пока она спит. Или больше, чем просто спит.
Сердце сжалось от боли. Я смотрела на это лицо, водила руками по спящему телу в призрачном лиловом свечении, и мне казалось, что я различаю скрытые в нём черты другого ребёнка — черты моей дочки.
В ожидании осуществления…
Я посмотрела на Коула. Свет из зеркала потускнел, и теперь я уже не различала, открыты у Коула глаза или нет; смотрит ли он на меня с сочувствием или со злобой и смотрит ли вообще.
— Она настоящая? — спросила я.
С его губ сорвался долгий, протяжный крик. Свечи подхватили его по очереди: пламя вспыхнуло ярче, тени дрогнули, закачались, но всё-таки устояли и снова сгустились вокруг успокоившихся огоньков, а крик померк, превратившись в слабеющий шелест, дуновение, шёпот.
— Продолжай. Продолжай…
Коул кивнул. Указал на маленький столик рядом с девочкиной кроватью. Там лежала перьевая ручка. Я взяла её, потрогала пальцем влажное острие и подумала про мальчиков в соседней комнате. Может быть, Коул тоже потерял ребёнка? И поэтому он теперь воплощает в жизнь эти бледные отражения? Вот этой ручкой, этими чернилами; зеркальным колдовством. И вот теперь, в этом сумрачном свете, передо мной было тело девочки.
— Что надо делать?
Коул только кивнул. Ничего не сказал.
— Пожалуйста. Что я должна написать?
В ответ — опять тишина. Похоже, что в этой работе мне никто не поможет. Все надо делать самой. Надо использовать свой талант. Скромный талант к оформлению мыслей в слова. Всё-таки я журналист. Но мне платили за строчки, а не за душевную боль. И какая от этого польза теперь? О чём мне писать? Как найти правильные слова? Что надо делать?
Все эти истории, которыми я зарабатывала на жизнь. Потерявшиеся собаки, выставки цветов, обзоры книг и музыкальных альбомов. Капризы моды, королевские свадьбы, убийства, торговля наркотиками. Положение в стране, разные состояния души, интервью с незнакомыми людьми, начало болезни, шум. А потом эта тетрадка, мои путевые заметки. Надломленные слова.
Что я должна написать, чтобы её оживить, эту девочку? О чём мне писать? О цветах и собаках? О мелодиях и словах, о поэзии, о красных платьях, об обманчивой внешности, о королях с королевами, о счастливых невестах, об иглах и венах, о кровопролитии, о стране и гражданском долге, о своём месте в мире, о наших желаниях, о странностях жизни? О болезни? О дорогах, шоссе и развилках? О чём?
— Пожалуйста, помогите мне. Подскажите.
Ответа не было. Лицо Коула вновь слилось с темнотой. Мне дали шанс. Этот единственный шанс: снова любить. Любить. Снова. Опять.
Но все надо делать самой.
В одиночестве.
Закрыть глаза…
Опустить ручку на кожу. На холодный живот. Острый кончик пера. Сгущённая темнота, вытекающая наружу. Темнота на острие пера. Текучая, влажная темнота. Чернила. Ручка, спящее тело и всё, что перетекает из одного в другое.
Собака, цветы, песня…
Собака, цветы, песня, и всё, что перетекает из одного в другое. Собачка, которую мы нашли на лужайке, в цветах. А вокруг пели птицы, помнишь? Она была вся засыпана лепестками и такая холодная, что сперва мы подумали, она мёртвая; но нет, она просто спала среди цветов, вся засыпанная лепестками, такими яркими, она спала в яркой россыпи лепестков, спала, а потом проснулась, а вокруг пели птицы, птицы не умолкали ни на секунду, ты помнишь? А потом мы пошли домой и взяли собачку с собой. Красные цветы, птичьи трели, стихотворение, которое мы придумали вместе, про всё, что было в тот день, мы придумали его вместе, а дома записали его в тетрадку, помнишь, мы вместе выбрали тетрадку и записали туда стихотворение, чёрной ручкой, чёрной ручкой на белом листе, нет, яркие лепестки на шёрстке, вся засыпана, нет, мёртвая, нет, просто спит, а слова просыпаются, слова будят тебя, ты помнишь? Как мы её украшали, тетрадку, как мы её берегли и любили, тетрадку, как мы её прятали, как мы сделали из неё короля с королевой, вместе, как мы её поженили, тетрадку, сделали из неё невесту, такую красивую, помнишь, теперь ты помнишь, главное, чтобы ты не заснула, главное, не давать тебе спать, твои лекарства, помнишь, мы давали тебе порошок, золотистая пыль засыпала тебя, чтобы тебя разбудить, чтобы ты не спала, такая яркая, золотистая, помнишь, как тебе кололи лекарство, чтобы тебя отравить, нет, чтобы спасти, чтобы спасти тебя, эти чёрные отметины, влага, царапины, нет, перо, спящее тело, и всё, что перетекает из одного в другое, не для того, чтобы тебя убить, а чтобы вернуть тебя к жизни, чтобы ты снова хотела жить, Анджела, и если это такая страна, пусть это будет страна твоей кожи, твоего тела и крови, когда все рушится, нет, свершается, воскресает, умирает, нет, просыпается, воскресает, в этой стране любви, на своём месте в мире, ручка скользит по коже,