Хочу залечь
«Хочу залечь с книгой на несколько дней…»
Хочу залечь с книгой на несколько дней,
засыпать в ее объятиях и просыпаться.
И, не меняя ни положения лежа, ни положения вещей,
незаметно заметно меняться.
«Хочешь — скажи мне, что все закончено …»
Хочешь — скажи мне, что все закончено,
что я больше не нужен тебе, чтобы
целовать на ногах твоих пальцев кончики
и упиваться тобой, как ребенок в утробе.
Хочешь — возьми сейчас все свои вещи,
собери чемоданы, коробки и сумки
и отправься туда, куда рвутся все женщины, —
в далекое завтра в ближайшие сутки.
Welcome, сука, к своему корыту,
из дворца эфемерного — в шалаш прекрасный,
жизнь в котором будет уже не пыткой
ожидания чуда, а осуществившейся сказкой.
И вот там красивая, недооцененная, мудрая,
в мире с собой и с обстановкой отчасти,
вспомни, как каждое-каждое утро я
говорил тебе, что ты мое счастье!
Не знал, кого благодарить за это,
пытался поверить в Бога и уже, кажется, верил,
потому что не может же быть столько света
в глазах женщины с душой зверя.
Ты ангел. Ты ангел с крыльями ночи,
вечно парящий над черною бездной,
хочешь — скажи мне, что все закончено,
а хочешь, не говори, а просто исчезни.
Ну, не повезло нам — родились разными,
друг друга встретили, а жить вместе не можем.
И, возможно даже сложился пазл бы
немного раньше или намного позже,
но мы-то встретились в это время.
В ненужное время в ненужном месте.
Ну, давай, ангел, открывай рот, сбрасывай бремя,
подводи черту… К черту! Откроем рот вместе.
«Я с тобой и знаком-то не был …»
Я с тобой и знаком-то не был,
но мы встретимся со дня на день.
Вот сижу в кресле, в небе,
и пишу пальцем в айпаде.
На земле двигаешься, лежишь ли,
в крови слишком много клюквы,
а в самолете над облаками пишешь
о чем-то, что не вмещается в буквы.
Подходит стюардесса, спрашивает: «Вы в норме?»
Смотрю на нее, не знаю ответа.
Дело в том, что прилетаю ночью во вторник,
хотя вылетел рано утром в среду.
Время несется туда,
я обратно
лечу на боинге «три семерки»,
путаясь в желаниях, в часовых поясах и,
что особенно неприятно,
путаясь в записях в айпаде
и на собственной подкорке.
Где искать тебя? В каких прериях,
в джунглях офисов, в космосе, невесомости?
Я лауреат Нобелевской премии
по нереализованной влюбленности.
Сколько нас таких лауреатов: Пушкин?
Сосед с четвертого этажа?
Твой бывший муж?
Президент Малайзии?
Я единственный, кто тебе нужен.
Я абсолютный чемпион Евразии,
чемпион России, улицы Энской, квартиры восемь
по количеству запросов о тебе на единицу мозга!
Из зимы в весну, в лето и непременно в осень
я бегу навстречу тебе в костюме «Bosco».
Я верю! Я верую! Неизбежно,
как капля по капле вбирается ртуть в себя,
мы встретимся взглядами невинно-грешными,
и где-нибудь, как-нибудь я найду тебя.
А пока что я — совершеннейший гоблин,
путающийся в словах, в желаниях, в мыслях,
в небе пальцем тычу в меню с воплем:
«Стюардесса, принесите мне женщину
или двойной виски».
Трезво оценивая риски, которых немало:
головная боль, позор и презрения полные взгляды,
я уже не могу голову в пятьсот вольт накала
выключить, разве что разбить о сидящего рядом.
Стюардесса, что вы сказали: вернуться на место?
Пристегнуться ремнем? Я был вашим кумиром?
Нет, я не пьян, просто я, если вам интересно…
Неинтересно? Понятно. Понятно, Ира.
Тогда можно хотя бы сейчас на пол
сесть прямо здесь и начать медитировать;
и, воздух весь вобрав в себя залпом,
выйти, как из своей постаревшей квартиры опять,
навстречу ей из себя. Мое призвание —
поддерживать уровень страсти в крови.
И да, я нуждаюсь, нуждаюсь в признании
в любви, в любви, в любви, в любви.
«Наши возрасты, словно возгласы …»
Наши возрасты, словно возгласы,
удлиняются эхом времени,
и висит наш роман на волосе
постоянного ускорения.
Есть всего лишь одна сенсация
(это ваши слова, если помните),
что любовь — лишь желанье касаться
в той пустой, если помните, комнате.
Наше чувство, хранимое сте́нами,
да еще за двумя дверьми,
билось в простыни, билось тенором,
билось временем, черт возьми.
Притяжение было по Ньютону,
но, по счастью, не все ж канон,
ваша жизнь столь сложна и запутанна,
что трещит и его закон.
Вы не крашены, но заря́жены
и меняете минус на плюс
так стремительно и отважно,
что я, право, боюсь за ваш пульс.
Я люблю вас буквально без памяти.
Наше прошлое — лишь капель
по сравнению с тем испытанием,
что вело вас в другую постель.
И конечно, не в Ване иль Игоре,
а всегда дело в выборе.
Дело в гордости, дело в скорости
(все рифмуется с «в возрасте»).
Дорогая, мы не прощаемся,
мы выходим на свет
из смешных дилижансов
и нелепых карет.
Там внутри, хоть зашторено
и спокойно на вид,
не уйти от повторов
и не выйти к любви.
Полагаюсь на Ньютона,
по которому мы
в притяжении будто бы,
хоть и удалены.
Нет ни зла, ни отчаянья,
лишь сухая печаль.
Если б знали вы, как скучаю я,
и как жаль…
«Все, что нас не убивает, делает нас сильнее…»
Все, что нас не убивает, делает нас сильнее.
А ты убила меня, закопала, закатала в асфальт
и закатила концерт на месте на этом скорее,
и тромбон задушил скрипку, но тромбона зарезал альт.
И, гремя тарелками, терзая струны,
демонстрируя истошные верха и низы,
ты спела тысячу раз, что была девушкой юной,
а он был старше тебя в разы.
Ну что, ты счастлива? Все, меня нет. Ты свободна.
Ничего от тебя не требуется. Ты такая, как есть.
Не подобно кому-то ты — нет, ты бесподобна.
Я не лезу на стену, ты можешь на стену лезть.
Мы делили пространство, бились в сущности,
за миллиметры.
Я хотел свое, ты хотела владеть моим.
Все, меня больше нет, а перед тобой все континенты
без границ, без виз, ты — заждавшийся пилигрим.
Ну, иди, я желаю тебе счастья.
Ну же, ступай, наливается солнцем рассвет.
Что же ты стоишь на проезжей части
и шепчешь: «Куда мне идти, раз тебя рядом нет»?
Я лежу лицом к стене с открытыми глазами.
Лежу. Гляжу. Кажется, еще дышу.
Слушаю, как ты плачешь. И вода эта точит камень,
и я поднимаюсь и к тебе подхожу.
Здравствуй, давай все начнем сначала. Правда.
Я не полезу на стену, я лягу у ног твоих,
а ты скажи мне опять, что он тесен для семи миллиардов,
этот маленький мир, годный лишь для нас двоих.
Ну, скажи мне хоть что-нибудь! Ты молчишь. Ну конечно,
это же снится нам, а за окном сверкает гроза,
лишь на ресницах твоих вода, и дрожат плечи,
и у меня почему-то открыты глаза.
Что же делать теперь нам, коли ранимая
у тебя душа? И у меня диагностировано наличие души.
И я пишу и пишу, стирая грифель, любимая,
а ты мне точишь и точишь карандаши…
«У нее две извилины. Одна между ног…»
У нее две извилины. Одна между ног,
другая — пробор на голове слева.
Зато высокий чувствительности порог,
кренящий тело ощутимо влево.
Восхитительно незатейлив ее слог,
она знает все о достоинствах йоги,
и еще (это важно) длина ее ног
позволяет ей максимально широко
раздвинуть эти самые ноги.
И глядя на совершенный горизонт,
слов не находя и аналогов не гугля,
снимаю все с себя мгновенно. И вот
снято все с первого дубля.
Драма? Комедия? Триллер? Фарс?
Неважно. Это ясно даже ребенку,
ибо я в ней, а следовательно, мы в вас
оставляем след, запечатленный на кинопленку.
И что будет дальше, что будет потом,
когда солнце взорвется и день наступит,
теперь мы знаем, воздух хватая ртом:
не неприступна она, а я — преступен.
«Она королева немого кино…»
Она королева немого кино,
получающая удовольствие от молчания.
Божественный сосуд, верней, его дно.
Точка перехода от наслаждения к отчаянию.
Он тот, кто, пытаясь придать смысл
ее желаниям, ее словам (их столько!),
теряет время, деньги, себя, из
гения превращаясь в кролика.
Она бес. Она идеальна без
макияжа, одежды, белья, шпилек.
Она — золотой сверкающий крест
на самолюбия мужского шпиле.
Он здание, рассыпающееся на глазах,
как мираж в иссохшей бесконечной пустыне.
Сколько раз, испытывая наслажденье и страх,
они сходились вновь, со словами: «Отныне…»
Начинали заново. Вскоре опять
становились друг против друга,
она говорила: «Не могу больше ждать».
Он орал: «Что?» Она: «Подругу».
Он сходил с ума. Просто сходил с ума.
Бил кулаком в стену. Еще раз. Еще раз. Пропасть.
Она сразу была,
с тех пор как друзей облетела новость:
«Женюсь!» Они: «А кто она?» Он: «Она кто?
Девушка. Женщина. Моя знакомая…
Подождите, это все не то, не то,
она в уравнении жизни моей единственное искомое!»
И вот — белые от боли глаза.
И вот пропасть, та же, не меньше.
И вот — на замедленной скорости в движении назад
кадры этой печальной повести, те же,
что сотни и тысячи лет назад,
от рождения Евы и Адама,
проживали мужчины, готовые рухнуть в ад,
и женщины, готовые к мелодраме.
А потому-то количество извилин в ее голове,
или изгибов тела, как рельеф мироздания,
или присутствие, точней, отсутствие ее во мне —
не имеют никакого отношения к желанию
видеть, быть рядом, касаться, ждать,
чтобы быть рядом, видеть, ждать, касаться.
Вот видите, а вы говорите опять —
нам непременно нужно расстаться…
«Неужели вот так ослепительно просто…»
Неужели вот так ослепительно просто
прервется наш начатый вскользь диалог?
Вы сорвались в Нью-Йорк так, как будто бы в космос
улетели на неограниченный срок.
Ничего. Ни строки, ни звонка, ни звука.
Бесконечная черная эта дыра
поглотила ваш взгляд, плечи, волосы, руки
и особый, присущий лишь вам аромат.
Глядя вдаль, сквозь окно, попросив стюардессу
не будить вас, пока не закончится рейс,
вы на землю сошли, как с листа новой пьесы,
на сиденье оставив недочитанный текст.
И проснувшийся город, почуяв дрожанье
ваших легких, уверенно вас поволок
лабиринтами улиц сквозь тысячи зданий,
сквозь прохожих, сбивающих с толку и ног.
Снова бег. Снова бегство от прожитых связей,
от себя, уставшей до немоты,
из московских пробок, слякоти, грязи,
из тупиков в подвесные мосты.
Ну а я… Что я? Я пишу вам письма.
Я стелю вам листья весенних строк.
В них есть пара мыслей. Первая: «Вернись, а?»
И последняя: «Убегай скорее со всех своих ног».
Глупо. Конечно, глупо. Я бы даже сказал, бездарно,
ночью, вернее утром,
вдыхая туманный рассвет,
писать кому-то,
то есть не кому-то,
а девушке по имени Дарья
о прелести покидания, казалось бы, непокидаемых мест.
Знаете, уж лучше бы в космос
вы улетели за тридевять земель.
Вы бы по возвращении были желанной гостьей
на каждом канале мировых новостей.
А так я, скорее всего, вас забуду.
Просто не буду ждать.
Нет, серьезно, так тоже нельзя —
доставать вас, впиваться, как в куклу вуду,
тысячей вопросов-иголок. Мы ведь даже не друзья.
Ну, один раз поужинали, пару раз созвонились,
я уехал куда-то, потом куда-то уехали вы.
Мы ведь даже не поцеловались, не переспали,
не поженились,
так чего ж я пишу вам: «А где, собственно, вы?»
Слушайте, забудьте. Я просто нуждаюсь в ком-то,
на меня похожем и непохожем на меня.
А кстати, столицы под утро бледные окна
тушат взгляд, устремленный в далекие края.
Вот и спите там себе спокойно,
ничуть не вспоминая обо мне.
Ну, до новых встреч, до новых строк, до незнакомок,
блуждающих по улицам в моей голове…
«Мне сказала медсестра из ночной смены…»
Мне сказала медсестра из ночной смены:
«Себя любить надо в день хотя бы минутку».
Простите, а что мне делать в остальное время, Лена,
если я люблю себя двадцать четыре часа в сутки?
Если я такой классный, успешный и сексуальный,
и меня где-то там, сам не знаю где,
желает неизвестное количество женщин,
почему же я сплю один в огромной спальне?
Или, если бы я спал не один, она казалась бы
значительно меньше?
Я боюсь быть нежным. Я хочу быть между
наших свиданий, ног твоих,
на весах между «да» и «нет».
Я чувствую кожей, мозгом, душой — свежесть!
Мне столько лет, сколько тебе лет.
Выходи за меня замуж, если меня помнишь.
А если не можешь, ночью гулять выходи.
Полтебя, полменя встретятся в эту полночь,
и ты уснешь не одна, и я проснусь не один.
Какое счастье, валяюсь в гамлетовской позе.
Никому ничего не должен.
Пью компот, прохладное вино, теплый воздух
и с каждым днем становлюсь все моложе.
Мозг в порядке,
спинной мозг в порядке,
зубной мост в порядке:
открывается-закрывается в положении улыбки.
Не нужно меняться, из угловатого становиться гладким.
Не нужно совершать никакие поступки
ни с какой попытки.
— Дорогая, ответь, почему ты плачешь?
— Потому что не думала, что буду плакать.
Какое счастье не разгадывать, что это значит,
и почему на душе сухо,
когда в глазах слякоть.
Выходи за меня замуж, если нужна помощь.
Давай не откладывать на потом.
Ты говоришь, что любишь, что без меня тонешь,
так давай утонем друг в друге, вдвоем.
Как живут в Скандинавии эти скандинавы
с небом вечно серым, что никак не прольется?
Тут две недели осень — так уже хочется выдавить
раму
и, руками по воздуху шаря, искать солнце.
Или дело не в небе, не в осадках,
не в местоположении,
не в том, что гортань уверенно готовится к вою,
а в том, что ежедневному искусству служению
я предпочел бы сложение ежеминутное с тобою!
Вот и день прошел. В нем был
завтрак, обед, что-то еще, ужин.
Если буду нужен, я там же, где был,
когда был не нужен.
«Как это случилось? — вот в чем вопрос мой…»
Как это случилось? — вот в чем вопрос мой,
пока реки впадают в моря, а океаны бьются
о бухты,
мы столкнулись лицом к лицу, нос, как говорится,
к носу,
еще бы чуть-чуть — и губы соединились с выдохом:
«Ух ты».
Поразительная штука притяжение.
Притягивается порой такое,
не то чтобы совместить — выдумать не получится.
А вот, пожалуйста, стоят друг против друга двое,
и будут теперь до скончания дней
(дней так 365) мучиться.
Потом разбегутся, конечно. Разбегутся и прыгнут
в разные стороны,
с разной высоты (высоты своего роста).
Один упадет — не заметит,
другой — на время погибнет.
Расставаясь, теряют сходство.
А пока нос к носу стоят эти
собратья по разуму разного пола.
Естественно, как всегда в таких случаях, ветер
развевает ее волосы и остужает его голову,
Люди мимо проходят, машины проносятся, птицы
на юг улетают, возвращаются, опять улетают.
Они стоят и не могут пошевелиться,
словно друг друга запоминают.
Я пишу в айфоне с разбитым экраном.
Сотни мельчайших трещин сложились в узоры.
Вот и закончилась наша история. Наверное, рано.
Помнишь, казалось, если и будет финал,
то не скоро.
И надо же, встретились где — в Майами,
в отеле на завтраке. Обалдеть. Совпадение!
Пара фраз дежурных, коснулись руками
и разошлись без всякого сожаления.
Так что, любимая, у психоаналитика на сеансе,
рассказывая про тысячу и одну мою ошибку,
улыбнись улыбкой своей, нет которой прекрасней,
и изменить кого-нибудь повтори попытку.
«Уезжай. Я тебя все равно найду…»
Уезжай. Я тебя все равно найду,
как находит воду в пустыне странник,
как астролог однажды открывает звезду
без телескопа, в своем сознании.
Уезжай, конечно, не сходи с ума,
за тридевять земель, на край света.
Пусть у меня будет всегда зима,
а у тебя всегда лето.
Все ботинки истоптаны. Все слова
сказаны, от проклятий до жалости.
Наслаждайся, я влюблен в тебя наповал.
Уезжай, пожалуйста.
«Хочешь знать, что я делал, когда ты ушла?…»
Хочешь знать, что я делал, когда ты ушла?
Я стоял. Я ходил. Я сидел. Я лежал.
Я бежал. Я смотрел на часы, вновь
22.22. Ноль часов.
Изучил поверхность луны, как Армстро́нг.
Изучил поверхность стены, она
удлиняется, если смотреть сбоку,
и сокращается, если стоять у окна.
Научился слушать тишину дня.
Научился слушать тишину в себе.
Научился слушать тишину во сне,
в котором нет сна.
Забыл, кем я был, кем хотел стать.
Забыл, как выглядит в глазах свет.
Брал книгу, смотрел, не мог читать.
Выключал свет.
Думал. О чем, о чем я думал,
когда еще можно было бить
не о стену посуду, на счастье посуду?
Кричал. Не мог говорить.
Смотрел на часы. Какой толк во времени?
Бред утверждать, что оно летит.
Время определяет телорасположение,
если лежишь — оно стоит.
Как странно, мы даже не попрощались,
не постояли молча, не посмотрели в глаза.
Не сказали друг другу: «Какая жалость»,
не посчитали все «против», не зачеркнули все «за».
Не заорали: «Хватит», разрывая связки,
не коснулись пальцами пальцев руки.
Все-таки в жизни, в отличие от сказки,
побеждают умные, а не дураки.
Я любил тебя, как только любить может
сумасшедший свою сумасшедшую жизнь.
Я любил тебя мозгом, сердцем, кожей,
с первой секунды, когда сошлись.
Мне бы знать сейчас, как тебе спится?
И что тебе снится, если спится?
И что ты делаешь, когда просыпаешься,
о чем думаешь, во что одеваешься?
Какой чай пьешь из большой чашки,
какой выбираешь лак для ногтей,
на что глаза твои цвета фисташки
дерзко смотрят из-под бровей?
Прав был все-таки Ньютон Исаак,
открывая закон притяженья,
что яблоко, хоть так висит, хоть сяк,
а все равно стремится к паденью.
Почему же мы, пока были вдвоем,
с понедельника по воскресенье,
год, месяц, неделю, день за днем
открывали закон отторженья?
И когда ты ушла, не сказав «Ухожу»,
и даже фотографий своих не оставила,
я сказал: «Пойду схожу, с ума схожу»,
и отправился пешком, поездом, авиа…
И снова комната, и этот город,
все неизменно, все «нет» и «но».
Смотрю на часы: сейчас который?
22.22, ноль часов, не все ли равно.
«Пока вокруг солнца вертимся…»
Пока вокруг солнца вертимся,
стоя на головах,
давай обязательно встретимся
сегодня, завтра или на днях.
Время найдем идеальное.
В 25.00 подойдет?
И встретимся горизонтально
там, где нас никто не найдет.
Улыбнешься и спросишь: «Ну, как ты?»
Я отвечу: «Отлично! Как ты?»
В каждом вдохе будет дыхание марта,
в каждом выдохе — мартовские коты.
И от снов переходя к делу,
из слов изъяв согласные все,
несогласные со своим телом,
мы по встречной рванем полосе
куда-нибудь, например, в лето.
И, болтая о том о сем,
будем жить где-нибудь. Где-то.
Где-то, где начинается все.
«Хочешь — руку возьми. Хочешь — душу возьми…»
Хочешь — руку возьми. Хочешь — душу возьми,
забери все, что хочешь.
С каждым днем теперь все длиннее дни
и короче строчки.
Я пытался добраться до самого дна,
но и там неизбежно
каждый день прибывает твоя луна,
убывает нежность.
Я в мечтах пью по капле тягучий яд
сквозь медовые соты.
С каждым днем теперь все меньше тебя
и все больше кого-то…
«Тонет комната в полумраке…»
Тонет комната в полумраке,
как корабль, погружается в звуки
тихой музыки и садится
на песчаное мягкое дно.
А по дну сонно ползают раки,
рыбы кружат и кружат от скуки.
И зима начинает кружиться,
погружаясь в снега за окном.
Тонет комната в полумраке,
в ней мы жили, теперь не живем.
Я все тот же, и ты все та же,
и все те ж за окном пейзажи,
в них следы нашей общей пропажи
заметает декабрьским снежком.
Город снежен, и мы все те же.
Я пределен, предельно вежлив.
В те пределы не входит нежность,
но и не нарастает ком,
называющийся «неизбежность»
и помноженный на потом.
Ты все та же, и я все тот же.
Год Змеи, он почти что прожит.
О, я, право, не знаю, можно ль
так насмешливо звать этот год?
Но, как кролик перед удавом,
я беспечно дождался удара,
и, пока еще не переварен,
тихо двигаюсь в пищевод.
Но и вот. И хотя все то же,
как ни бейся, ни рвись из кожи,
а конечно же, раньше иль позже,
но приходится ждать перемен.
Будет хуже иль будет лучше —
неизвестно, но слово «участь»
за окном, оседая на сучьях,
их приводит в известный крен.
Это снег, это белая сажа,
растекаясь, меняет пейзажи,
изменяя надежды, пропажи,
не страшась никаких перемен.
«Какие цветы мне нравятся?…»
Какие цветы мне нравятся?
Цветы твоих глаз.
Как радуются и как маются
через раз.
Как становятся глубже,
меняя цвет,
когда ты любишь.
А когда нет —
становятся синими,
и этот лед
невыносимо
тебе идет.
«Где ты бродишь в итоге…»
Где ты бродишь в итоге,
по каким Питерам?
Бесконечные свои ноги
об меня вытерла.
Вот лежу смятый.
Конечно, страдаю.
Представляю: куда-то
одна пошла нога, другая.
По нелепой беспечности
разошлись, разбежались.
Жаль, конечны конечности
и твои оказались.
«Расстанемся, любимая, друзьями…»
Расстанемся, любимая, друзьями,
приятелями, склонными к вражде,
столицами, страницами, словами,
написанными где-то и нигде.
Расстанемся, чтобы не стало душно
и чтоб натужно счет не предъявлять
за недопонятость, неподлинность, за ужин
несостоявшийся: «Прости, пора бежать»…
Расстанемся, делов-то. И за дело.
Еще довольно тех, кому в ночи
ты вскроешь мозг: «Прости, я не хотела»…
И снова вместе порознь помолчим.
«Тебе холодно? Будет жарко…»
Тебе холодно? Будет жарко,
позови меня только!
А пока я повис подарком
под гирляндой на елке.
Я со шпагой Щелкунчик:
прочь, крысиная армия!
Я, конечно, везунчик,
ты держала в руках меня!
Жил в коробке для спичек —
и вот на тебе!
Я, конечно, счастливчик,
что есть ты у меня теперь.
Разговор отца с сыном
Утром на кухне встречаю сына.
— Как спал? Как здоровье? Какие дела?
— Па, все нормально, как в Аргентине.
— А что в Аргентине? — Нормально все, па.
— Ясно. Есть будешь? — А что есть дома?
— Да все есть дома. Есть будешь что?
— Я, бать, наверно, пойду к знакомой,
у тебя с настроением что-то не то.
— С каким настроением, я не понял,
я что, не спросил тебя, как дела?
Я что, тебя как-то не так сейчас обнял,
иль, может, как гоблин, промямлил бла-бла,
и ты, сын, не понял, что это значит?
— У-у-у, понял, бать, сел, никуда не пошел.
Окей. Мы сидим и молчим. Не плачем.
И не смеемся. Все хорошо.
Сыну семнадцать. Нормальный парень.
Не курит. Не нюхает. Любит рэп.
Хочет девчонок. Хочет в армию.
Одет, обут. На все ответ
есть у него. Лишь к бате у мальчика
вопрос есть, поскольку тот может помочь
с Шехерезадой какой-нибудь провести сказочные
тысячу и одну незабываемую ночь.
Отцу полтинник. С женой расстался.
С другой встречался месяца три.
С третьей расстался. Побрился налысо.
Теперь хочет наголо жизнь побрить.
Живут оба в одной квартире.
Две комнаты — спальни. Два санузла.
Вопросов для споров больше, чем в тире
мишеней для выстрелов. Закрыты глаза —
открыты глаза. Дыхание ровное.
В мозгу у каждого по «тэтэ».
Так начинается утро сегодня.
Это не кутюр, это прет-а-порте.
Это коллекция для гламурных подонков.
На подиуме сходятся с двух сторон
сын и отец. Толстый и тонкий.
Опыт и дерзость. Молчанье и звон.
Зрители замерли. Вспышками камеры,
высветив профили двух мужчин,
переключили внимание на таймеры —
они отсчитывают шаги: «Чин,
чин чинарем» — начинает первый.
И это сын. И на нем нет лица.
Просто у сына не выдерживают нервы.
Просто стальные нервы у отца.
— Слушай, бать, давай не будем
ссориться, разбираться, копаться в дерьме.
Нет, ты не волк, но и я не пудель,
прыгающий по команде: «Ко мне, к ноге».
Вот смотри, я проснулся, вышел на кухню
не тухлый, нормальный, не вооружен.
Я, бать, не пойму, я ни слухом ни духом,
что происходит, чем ты так раздражен?
Поздно вернулся, не выспался, что ли?
Я тоже не спал. Вот делюсь с тобой:
достали все, опять в школе
требуют бабки на выпускной.
Бабки на репетиторов нужно,
бабки нужно на карту мне положить.
И еще я позвал, помнишь, Машу на ужин
и бабки нужны за нее заплатить.
Короче, нравится тебе это или не нравится,
а у меня мозг взрывается,
я ж не Гарри Поттер, не Властелин колец.
Отец молчит. Затем отвечает отец.
— Сын, возьми лист бумаги, возьми степлер,
приколи пять слов и присмотрись к ним:
папа теперь у тебя рэпер,
хочешь говорить — давай пошумим.
Репетиторы, выпускной — это, конечно, важно,
особенно, я так понимаю, важен ужин с Машей,
но чтобы каждый раз не прибегать, как раб ко мне,
иди, сын, и поработай лапками,
как это делал и делает твой батя,
отрывая жопу от стула и от кровати.
Поэтому —
Бабки у папки, у папки бабки.
Бабки у папки, у папки бабки.
Бабки у папки, у папки бабки.
Бабки у папки, у папки бабки.
Отвечает сын: «Понял я, бать.
Понял я, бать. Я, бать, я спать».
— Слышь, сын, погоди мне тут свой характер
показывать, сядь и закрой свой рот.
Теперь слушай, что думает батя
об этом. Итак, гамбургский счет:
Ты хочешь, чтоб я снова дал тебе денег.
Сегодня. Завтра. Послезавтра и впредь.
А ты, красавец такой, без денег и бездельник
будешь жрать, трахаться и при этом еще трындеть,
как хреново тебе, оказывается, по жизни.
Да я в твои годы (правда, хрен ты поймешь),
мечтал лишь о том, чтобы у меня были джинсы,
и мне достали узкие, а в моде был клеш.
Тогда я, страдая бессоницей,
ранним утром, в раннюю рань
нашел у мамы маникюрные ножницы,
разрезал штанины и вшил в них ткань.
Да, взял иголку и нитку, наперсток на палец,
и, широко улыбаясь, прогнав тоску,
я из джинсов из этих, как модельер-итальянец,
сделал джинсы-клеш, чтоб покорить Москву!
И когда я вышел из дома несмело —
восхищение было во всех глазах,
потому что мое хилое тело
было в этих идеальных штанах.
И, сидя в трамвайчике серебристом,
холодным лбом прижавшись к стеклу,
я считал всех, кто был на улице в джинсах,
и шептал: «добро пожаловать в клуб!»
Вот так мы жили. Вот так мы бились,
выдавливаясь, выскабливаясь из нищеты,
и, может, поэтому чего-то добились.
Теперь ответь, сын, чего добьешься ты?
В голове с хмелем, на голове с гелем,
на всем готовом. Только вместо «бла-бла», —
давай, скажи мне, какие цели
у тебя по жизни, кроме бабла?
Телки молодые? Опять же бабки,
поскольку молодость словно щелчок,
раз — и нету, пронеслась без остатка.
Раз — и бабка. Вот так, старичок.
А бабки у папки. У папки бабки.
А бабки у папки. У папки бабки.
А бабки у папки. У папки бабки.
А бабки у папки. У папки бабки.
Отвечает сын: «У меня мозг в порядке.
Я помню, у кого ПОКА бабки
и кто стоит передо мной руки в бока,
ключевое слово в этой фразе — пока.
Да, бать, пока так, можешь опустить руки.
У тебя все бабки. И все старухи».
Отец смеется: «Ну, предположим.
Можно по роже дать,
но давай продолжим».
— А ну, посчитай, молодой математик,
посредством всех формул своих и таблиц,
какое количество разных кроватей
твой батя сменил, на которых ниц
лежали, одна другую сменяя,
и часто на дню по нескольку раз,
нашу большую страну представляя,
женщины разных мастей и рас.
А там — кто что любит: подоконник, кресло,
стол, ковер на полу, мало ль мест для возьни.
Место не красит человека, женщина красит место.
Там, где увидел — там ее и возьми, —
думал я, неплохой расклад получается:
хочешь, не хочешь — входи-выходи.
И песня звучала «Не надо печалиться,
вся жизнь впереди!»
И вот мы сидим с тобой друг против друга:
я — «надейся и жди», ты — «все впереди», это факт.
— Бать, ты пошел по второму кругу,
пьеса чего-то длинная, пора антракт, —
говорит сын. Встает, из вазы
берет сигареты, дает отцу,
и они, такие похожие и такие разные,
сидят и курят лицом к лицу.
— Чего ты впился в меня, как психолог, —
что было в начале: слово иль конец?
Короче, ты привык ежедневно трахать телок,
но я, батя, не стадо овец.
Есть твоя правда и моя правда.
Значит, никто ни в чем не виноват.
К примеру, тебе нравится «Прада»,
а мне «Офф-вайт».
Поэтому предлагаю одним махом
нам все вопросы закрыть с тобой.
Ты не Соловьев, не Борисов, не Малахов,
и я не Первый канал и не Второй.
Достало весь этот треп и прочие
наставления: так, это не так.
Короче, рэпер, я слушал, теперь твоя очередь,
и если качает — отбивай такт.
Итак, ты резвился, чудил отважно,
как будто жить будешь дважды,
но это, батя, похоже не факт,
а факт, что история твоего персонажа
наполовину сыграна. Вот как-то так.
Все, приехали. Кирпич. Расслабься.
Сын замолкает, смотрит отцу в глаза.
И впервые лет за двадцать
по щеке у того стекает слеза.
Тихо на кухне так, что когда холодильник
вдруг начинает от голода злобно урчать,
кажется, что он орет. Звонит мобильник.
Сын и отец курят и продолжают молчать.
— Знаешь, сын, кроме верности Отчизне
и, как робот, работы в колесе работ,
что я чаще всего делал в жизни?
— Что, батя? — Втягивал живот.
Сын улыбается. Две одинаковые улыбки.
— Прав ты, никто не виноват,
просто я хочу, чтоб мои ошибки
приумножили твой, сын, результат.
А в результате давлю на тебя. Хватит
мне ныть, тебе — о чем-то просить.
Жизнь не терпит слабаков и не верит апатиям,
начинается пати — батя будет платить.
И напомню, у нас в сухом остатке,
как не раскачивай эти весы, —
бабки у папки, у папки бабки,
а значит, в порядке и ты, мой сын.
«Я витал в облаках. Там довольно прохладно и сыро…»
Я витал в облаках. Там довольно прохладно и сыро.
Я летал между строк, иногда приземлялся на текст.
И в моей биографии дыр, как в головке сыра,
и квартира моя оказалась не центром мира,
а всего-то Мира назывался проспект.
Посередине проспекта стояла высокая башня,
ее первый этаж занимал «Океан», магазин.
Каждый день, словно в порт рыбаки, заходили отважно
покупатели свежей трески, что лежала средь льдин.
Я себя представлял мореплавателем, Дон Кихотом,
Дон Жуаном, сто раз капитаном Сорви Голова,
Мне казалось, что где-то возможно, нуждается кто-то
в том, чтоб буквы, как бусы, нанизывались в слова,
заплетались в стихи и, торча, как дорожные знаки,
управляли моей и еще хоть одной душой.
И смешные мои, оголенные детские страхи,
обрастая броней, все равно оставались со мной.
По воде плыл корабль, с него убегали крысы,
он взбирался на гребни, трещал под тяжелой водой.
И из бед и побед я построил кочующий мир свой,
и теряя себя, остался собой.
«Пока ты в далекий Китай удалилась…»
Пока ты в далекий Китай удалилась,
чтоб у местных юноши и старика
от красоты твоей глаза открылись
раз и на века,
я собираю факты. Это наша с тобой арифметика.
И поскольку голые цифры не говорят,
одеваю их в худи твои, кутаю в пледы, в «приветики»,
те, что шлешь листопадом в мой снегопад.
Между нами 5 часов разницы,
несколько временных поясов,
так что утром в ответ на «здравствуйте»
я не лег еще, по закону сов.
Между нами ноябрь и декабрь, два месяца.
Ты в Пекине дни коротаешь, я в Москве их длю.
И если осенью, к примеру, решить повеситься,
то к зиме легко позабыть, что собирался в петлю.
Между нами 5790
километров, если идти по прямой.
Несколько сантиметров разницы в росте,
в возрасте разрыв небольшой.
33 года всего-то.
23 и 56.
Мы познакомились в субботу,
и вот теперь мы здесь.
Между нами моря и, кажется, океаны,
пара моих друзей, пара твоих подруг.
Я в Москве в китайские хожу рестораны,
ты в Пекине европейский ищешь продукт.
И пока мы бежим, летаем по миру,
отдаем себя родным, чужим,
все дороги ведут, как известно, к Риму.
Где он, наш с тобой Рим?