пидно-черной, какой-то зловещей.
На этой черной земле и появились несколько человек в замызганной полевой форме — эсэсовцы. Эти люди шли к Эльбе и рассчитывали пробраться к ней, а тут — несколько машин, оторвавшихся от танкового сопровождения — умудрились-таки. Ну как не угостить их автоматным свинцом?
Угостили. Промазали — до машин было далеко.
Очнувшийся Горшков первым открыл по эсэсовцам огонь, стиснув зубы, дал длинную очередь, крикнул водителю:
— А ну, гони прямо на этих гадов! Быстрее!
Водитель резко вывернул руль, «виллис» перескочил через плоский утоптаный вал, совершил прыжок и понесся по полю к леску.
— Быстрее! — яростно, оглушая самого себя, вновь прокричал Горшков. Приподнялся на сиденье и, уложив ствол автомата на окантованную металлом ребровину ветрового стекла, опять дал по кучке немцев длинную очередь.
Следом за «виллисом» через придорожный вал перепрыгнул «додж» с разведчика и, заревел мотором, наматывая на колеса грязь, ошметь прошлогодней травы, какие-то тряпки, вильнул в сторону, отходя от машины Горшкова на несколько метров — для перескочившего поспешно на переднее сидение сержанта Коняхина требовался обзор для стрельбы, он также дал по немцам очередь.
Невдалеке послышался грохот танковых моторов. Жаль, Пищенко подзастрял где-то, не то пары снарядов хватило бы, чтобы от эсэсовцев оставить кучку смятого мокрого тряпья, а от их автоматов — горку гнутого железа. Но у Пищенко, как понял капитан, забарахлил мотор одного из танков. Связь с ним только по рации, а рация находится на «додже». Походные рации, с которыми Горшков и его люди ходят в разведку, броню не пробивают — не проходят волны; рация, которая может работать с танками, — объемная, тяжелая, ее только на машине можно возить.
Понятно одно — от танков отрываться нельзя. Горшков закусил губы (в этом виноват он, капитан Горшков, и только он, больше никто), пригнулся к водителю:
— Возьми немного левее! Левее! Берем этих гадов в обхват. — Горшков дал очередь, она оказалась короткой — кончились патроны, он выматерился — какой бой может обходиться без мата, — отщелкал от ППШ диск, швырнул себе под ноги, из-под сиденья выхватил новый диск, дал очередь. — Берем в обхват! Нельзя дать им уйти!
Водитель «виллиса» понял, что надо делать, взял левее, «додж» пошел правее. Эсэсовцы развернулись и побежали в лес. Горшков сбил с ног двух человек, стрелял он много метче немцев, Коняхин свалил одного, остальных достать не удалось — «виллис» уткнулся капотом в поваленное дерево, перед носом «доджа» возникла кленовая гряда — не пройти.
— Тьфу! — Капитан выматерился, оглянулся на дорогу — там, проворно лязгая гусеницами, подкатили «тридцатьчетверки», уткнулись в хвост автомобилей с прицепленными к ним пушками. Остановились.
Капитан выпрыгнул из «виллиса». Один из эсэсовцев был жив, шевелился вяло, напряженно хлопал ртом и что-то пытался сказать, второй — мертв, очередь раскрошила ему череп, голова, лишенная прочного костяка, поплыла, будто гнилая тыква, в разные стороны.
Резким ударом ноги Горшков отбил из-под руки раненого гитлеровца «шмайссер», загнал его под жидкий можжевеловый куст, растущий в сторонке — так будет надежнее, нагнулся. Спросил у раненого:
— Из какой части? Фамилия? Звание?
Раненый что-то забормотал невнятно, и капитан, продолжая висеть над ним, выкрикнул:
— Пранас, переведи!
Оказалось, к Эльбе прорывались остатки отдельного эсэсовского полка во главе со штурмбаннфюрером Клаудом. Эсэсовцы были наголову разбиты нашими танкистами в Судетах и теперь лесами пробирались к Эльбе. В бои не вступали — вступили только сегодня… Случайно.
— Благодаря вот ему, — раненый покосился на убитого эсэсовца, — он сошел с ума.
Никакой ценности раненый эсэсовец не представлял — что бы он ни сказал сейчас, все это уже не имеет никакого значения, жизнь вот-вот должна перестроиться, покатить по другим рельсам, невоенным, а все, что связано с богом Марсом, отойдет в сторону, умрет. Как и этот эсэсовец. Горшков глянул на часы — время поджимало, надо было двигаться дальше.
— А с этим что делать? — Мустафа наставил на эсесовца автомат.
— Не надо, Мустафа. — Капитан рукой отвел ствол автомата в сторону.
— Я бы пристрелил его, товарищ капитан. — Ординарец был упрям, лицо его сделалось жестким.
— Все, Мустафа. Война на исходе. Что с ним делать, пусть решают сами немцы. — Горшков повысил голос: ординарца надо было не только окоротить, но и привести в чувство. — Дай ему бинт, перевяжется он сам, — и пусть остается здесь. Если повезет — его найдут, и он выживет, не повезет — сгниет тут. Третьего не дано.
Мустафа нехотя кинул раненому небольшую упаковку бинта.
О чем же он думал, что вспоминал? Забыл уже капитан, вот ведь досада какая. Память сделалась дырявой, все отшибла война. Неровная, в рытвинах дорога тянулась бесконечно долго, уныло, уползала под колеса «виллиса» слишком медленно, и хоть и было у Горшкова желание все это изменить, ничего изменить не мог.
Черт бы побрал этих эсэсовцев!
А думал он о деде. Так вот… К бабушке Анастасии Лукьяновне приехал сам начальник НКВД тамошнего — тучный, с заплывшими глазами и маленьким тонкогубым ртом, приехал не один — в сопровождении двух высокопоставленных вертухаев с угодливыми лицами, устроил допрос.
— Куда подевался твой муж? — спрашивал он таким голосом, что у бабки по коже бежали мурашки. — Что сказал перед уходом?
— Ничего не сказал. Ушел в тайгу, велел, чтобы ждала его с ленками и готовила большую сковороду для жарева, а сам не вернулся…
Ленок — сибирская рыба, благородная и очень вкусная — во рту тает.
— Не вернулся, говоришь? — вопрошал неугомонный начальник: что-то он чувствовал своей толстой шкурой, что-то ощущал, хотел понять, но понять, прокрутить ситуацию через себя ему не было дано. — Может, нам поиски организовать, а?
— Организуйте, — спокойно ответила бабка Анастасия Лукьяновна. — Буду очень благодарна, если поможете моему Константину Андреичу.
Начальник НКВД поскреб ногтями гладко выбритую щеку, пообещал сделать все, что только возможно, но по глазам его бабка Анастасия видела — не верит он ей. В глазах его, масляных, хитрых, зажигались и гасли крохотные огоньки, начальник НКВД крутил шеей, будто в кадык ему больно впились крючки воротника, и что-то соображал про себя.
В петлицах его ярко поблескивали рубиновыми огнями четыре шпалы.
Ничего хорошего он, конечно, не сделал и поисков пропавшего финансиста не организовал. Но и к Анастасии Лукьяновне больше не являлся. Одно «добро», на которое хватило его власти, все же сделал: запретил семье Балашовых отпускать хлеб, крупы, муку, сахар — поставил такой плотный заслон, что хоть зубы на полку клади.
Но бабка Анастасия особо и не горевала — запасалась же продуктами недаром, теперь она совершала походы в собственный «магазин», доставала из подвала разный провиант, кормила им детей, кормилась сама. И ждала вестей от деда Кости.
Дед все же добрался до Москвы, потратил на это месяц — ровно месяц, тютелька в тютельку, день в день, побрился в парикмахерской в Столешниковом переулке, там же постригся и пошел на прием к наркому финансов, с которым был хорошо знаком.
Нарком внимательно выслушал его, просмотрел бумаги, привезенные дедом, и, удрученно покачав головой, произнес:
— Об это я должен доложить Сталину.
— Как, самому? — ужаснулся дед.
— Да, самому. Никто другой тебе не поможет.
Сталин внимательно выслушал наркома, поскреб черенком трубки усы и отправил на Дальний Восток доверенного человека — никого не стал вмешивать в это дело, отправил сам, тайком.
Тот уехал и через некоторое время сообщил: все факты, доложенные наркомом финансов, подтверждаются, законников из здешнего НКВД надо брать за шиворот и надергивать на солнышко для «просушки и утруски».
«Просушка и утруска» была проведена основательно: начальника местного НКВД и его подручных расстреляли, сошек помельче кинули на нары, благо там появились свободные места, десятка полтора человек, оказавшихся невиновными, выпустили из лагерей и даже заплатили им деньги за неудобства, причиненные расстрелянными энкавэдэшниками.
А дед Константин Андреевич не оставался на Дальнем Востоке больше ни минуты: схватил внуков, одел бабку потеплее, чтобы не простудилась в дороге, и на машине отправился на железнодорожную станцию. Знал дед, что работу по специальности он легко найдет себе в «Расее», как в сибирских далеких краях называли центральную часть страны. Не без оснований, между прочим, называли.
Бабка ехала на поезде, дивилась неземным красотам, проплывающим за окном, и плакала: жаль было полутора лет жизни, которые пропали, будто их под хвост коту засунули, — возвращаться ведь приходится к исходной точке, которую они уже прошли, к истокам… А деду вновь придется искать работу, и она не считала, что это дело легкое, — желательно работу руководящую: ведь до отъезда на восток он был главным бухгалтером на крупной ГЭС.
У деда же было другое настроение: он был доволен тем, что легко отделался, — с Дальнего Востока его могли привезти и в деревянном ящике, — успокаивающе гладил Анастасию Лукьяновну по плечу и бормотал под нос что-то невнятное.
Глаза его были влажными…
У подножия Рудных гор было много мест, где война совершенно не оставила своих следов — ни взрыхленной снарядами земли, ни разбитых домов, ни рощ, до основания посеченных осколками, — хотя еще в десяти километрах отсюда часто попадались леса, где вместо деревьев остался лишь один хлам с обрубленными ветками и уродливо переломанными стволами — Горшков нашел место, где один осколок перерубил три ствола подряд и воткнулся в огромным дубовый пень. Велика была сила у стали, начиненной порохом.
Казалось бы, уцелевшие места эти должны были вызвать в душе успокоение, ан нет — вызвали тревогу, и непонятно было, на чем основана эта тревога: то ли на боязни, что сохранившиеся куски природы будут уничтожены, то ли на беспокойстве за ребят своих — им бы сейчас нырнуть в ближайшую рощицу, раскинуть там палатку и отдохнуть дня три, но вместо этого они снова идут в бой.