друг друга, на мраморную и гранитную облицовку домов, ломали себе кости, ребра, падали без сознания, подмятые столкновениями, вышибали зубы и глаза.
Это уж потом додумались прицеплять на одежду фосфорные светящиеся пластинки — если в темени движется неживой гнилушечий огонек, значит, идет человек. Хорошо, что пластинок этих оказалось достаточно: до войны их было модно подкладывать под значки ворошиловских стрелков, и некий цех ширпотреба перевыполнил план, забил ими свои склады. Осенью сорок первого года этот лежалый товар здорово выручил питерцев.
Пластинка была нашита и на борисовском пальто, и на одежде Светланы. И отношение блокадников к фосфорной пластинке выработалось как к чему-то очень привычному, необходимому в туалете — ну как к пуговице, например.
И полет снарядов блокадники научились определять безошибочно — знали, когда идет наш снаряд, а когда немецкая чушка. Чушка обычно бултыхается в воздухе, скрипит ржаво, неприятно… У нашего снаряда — удаляющийся звук, у немецкого — приближающийся.
Бьют немцы по одиннадцать часов в сутки, кончают тютелька в тютельку, без переработок, если только какой-нибудь шальной фриц попадется либо слишком усердный, еще пару снарядов выпустит, а потом тоже затихнет, горожане уже перестали обращать внимание на эту пальбу — ну, бьют и бьют, и пусть себе бьют, подумаешь!
Хуже было с самолетами. Бывает, зависнет иногда один в небе, гудит тяжело, нагруженно — ясно, набит бомбами, как нерестовая плотва икрой, но бомбы не бросает, наматывает нервы на катушку, все уже в подвалах сидят, ждут, когда же эта собака точки над «i» ставить будет, а он все не ставит и не ставит — немцы проводили и такую обработку блокадников. Психологическую.
— Чего молчишь? — спросила Светлана.
— Думаю, — не сразу ответил Борисов.
— О «Летучей мыши»?
— О пирогах с капустой. — Борисов неожиданно рассмеялся.
— О чем, о чем?
— Главное, когда готовишь пироги с капустой, — иметь хороший гаечный ключ. Как еще называются такие пироги? Кулебяка?
— Кулебяка. А ключ зачем?
— Берешь пластину теста, накладываешь на нее горкой капусту, сверху также придавливаешь лепешкой теста. В углы ставишь болты и стягиваешь гайками. И в духовку!
— Интересно, интересно, — слабым голосом проговорила Светлана. — Чего еще вкусного есть в отечественной кухне?
— Пирожки с горчицей — тоже отменная вещь. Называются — «Ленинградские». И бутерброды, которые пьющий питерский люд называл до войны бутыльбродами.
— Безмятежная и щедрая пора! Вернется ли она когда-нибудь?
— Безмятежная и щедрая пора — была ли она вообще? — Борисов споткнулся о невидимую снеговую кочку, попавшую под ноги, слабо мотнул рукою в воздухе.
— Бутыльброд! — усмехнулась Светлана.
— Даже профессора с дворянской родословной и те употребляли бутыльброды. Милое это дело: кусок черного хлеба, желательно поджаренный с двух сторон, намазывается маслом, сверху на масло надо положить тонкий ломтик мармелада, сверху — кусочек селедки, селедку намазать хреном и сверху снова тонкий ломтик мармелада. Что еще нужно просвещенному русскому человеку под стопочку водки?
Светлана приняла игру Борисова.
— Слишком простой бутерброд, — сказала она, — категория сложности не достигает даже единицы. На ломтик мармелада надо еще положить ломтик сыра, сыр сверху намазать творогом, желательно свежим, творог полить сметаной, в сметану сунуть кусочек трески жареной, посыпать ее перцем, сверху пристроить две шоколадные конфетки и горчицей нарисовать вензеля. Вот тогда будет бутерброд первой категории сложности. Есть бутерброд еще сложнее.
— Нерусская еда для русского мужика.
— Есть хочется. — Голос Светланы сошел на шепот.
Борисов замолчал — не тот они затеяли разговор.
— Ты изменился, — заметила как-то Светлана.
Борисов сидел за столом — он начал писать книгу. В голодном холодном Питере, в этих условиях — и книга! Вместо тех, которые он сжег. Но Борисов понимал, что только так он может заткнуть дыру, неожиданно образовавшуюся в нем. Он не знал, нужна ли эта книга, дойдет ли до издательства и до читателя — Борисов может умереть, не завершив ее, и исписанные мелким, сильно заваливающимся вправо почерком листки попадут в чью-нибудь жоркую топку, минут на десять обогреют человека, и все, — но Борисов об этом старался не думать. Он работал. Работа спасала его.
— Я изменился? — спросил он у Светланы.
— Вот уж этого я не знаю. А то, что стал другим, — факт. Со стороны ведь всегда виднее.
— Никогда этого не замечал.
— Естественно. Когда глядишь из самого себя, ничего не замечаешь.
— Так уж и ничего, — хмыкнул Борисов, оторвавшись от книги. Он еще находился в тексте и не обрел себя. Поднялся, глянул в окно.
Окно было густо залеплено слоем инея, иней махрился, посверкивал иглами, дышал холодом. Борисов смотрел в окно и ничего не видел в нем. Сколупнул пальцем махристый комок, взял его в ладонь. Комок небольшим шерстистым паучком лежал в ладони и не таял, словно Борисов был мертвым. И ладони от этого паучка не было холодно — кожа ничего не чувствовала.
— Ко мне, по-моему, начал хуже относиться, — сказала Светлана.
— К тебе? — Борисов выпрямился и так в прямой стойке, будто в позвоночник ему гвоздь загнали. — Да ты что!
— Говорю, что вижу.
— Первая семейная сцена. — Борисов усмехнулся.
— Для того чтобы эти сцены стали семейными, мне надо выйти за тебя замуж.
— Нет, — быстро произнес Борисов.
— Что-о… Боишься?
— Нет, не боюсь, — Борисов качнул головой, на лице у него появилось горькое выражение, — совсем другое. Есть порядочность, есть чистота отношений, есть вообще вещи, которые ни в одном кондуите не записаны, но которые знают все. Не будь их — и человек скатится вниз. У него вырастет хвост, шерстью покроются руки. Надо быть чистым не только по отношению к женщине, которая тебе нравится, а и по отношению к мужчине, которого нет, но которого ты ценишь.
— Все ясно. Речь идет о моряке. Но вы оба у меня спросили, чего я хочу и кто мне дорог? А?
— Прости, пожалуйста, — виновато пробормотал Борисов. Что-то концы с концами не сходились. Светлана сделалась ему дорога, это нежное, чуть посвежевшее и оттаявшее в последнее время лицо стало ему близко — ближе ничего и никого нет.
— Вот и спасибо, вот и спасибо, — прошептала Светлана, глаза у нее заблестели влажно, набухли слезами, Светлана изо всех сил старалась их удержать, лицо ее напряглось, — не удержала, и слезы пролились на щеки. Она медленно пошла к двери.
— Светлана! — потерянно выкрикнул Борисов, но Светлана на его окрик даже не обернулась. — Света!
Гулко хлопнула входная дверь. Борисов с колотящимся сердцем опустился на пол: от голода ему было плохо, в желудке родился колючий ком, горло сдавило, во рту по-прежнему было горько и сухо. Отдышавшись, он поднялся, натянул на себя пальто и, пошатываясь, горбясь, выбрался на улицу, двинулся по замусоренной скользкой тропке, пробитой в высоких отвалах, к солнечным часам.
Но к часам не свернул, он даже не посмотрел в их сторону, прошел дальше.
От ходьбы и напряжения щеки у него совсем вобрались в подскулья, лоб туго обтянулся кожей и покостлявел, глаза утонули в глазницах. Борисов всегда помнил про свою внешность, знал, как он выглядит, и страдал, когда приходилось думать об этом. Но все это сантименты, манная каша с изюмом, сейчас было не до сантиментов — он шел медленно, устало, оглядывал сугробы, снежные норы и закоулки, тропы, уводящие в сторону, и смотрел — не лежит ли где-нибудь человек?
В одном месте увидел — лежит, уже наполовину засыпанный, с плотно подтянутыми к грудной клетке ногами — в последний миг хотел согреться, прижал коленки к груди и затих, осчастливленный внезапным открытием: мороз отпустил, сделалось тепло, представилась возможность хотя бы чуть отдохнуть, перемочь слабость и потом пойти дальше, и эту возможность нельзя ни в коем разе упускать…
— С-светлана, — задрожавшим тихим голосом позвал Борисов. Отвернулся в сторону, сморгнул слезы — он боялся взглянуть в лицо лежащему человеку: а вдруг это действительно Светлана?
Около головы упавшего была наметена горка снега, лицо целиком скрылось в ней. Борисов прижал руку к приплясывающим непослушными губам, сел на корточки, свободной рукой отгреб снег от лица мертвого, затем сделал еще несколько мелких гребков, окончательно очищая лицо, из снега проступил желтовато-пергаментный крупный нос и кусок щеки, поросшей серой щетиной. Борисов с облегчением откинулся назад, завалился на боковину сугроба — нет, это не Светлана!
Отдохнув немного, с трудом поднялся, двинулся дальше.
По дороге отмечал — вон пустой дом, вот в том доме никто не живет, и в том тоже никто не живет — все обитатели переместились на новые квартиры — на пустырь, где заложено еще одно кладбище, вон чистенький барский особняк без единого стекла — вынесло взрывной волной, стоит по-сиротски печальный, одинокий, дух человеческий из него выветрился уже давным-давно — если были бы живы люди, вместо выбитых стекол обязательно вставили бы фанеру. С этими людьми ушел в никуда целый мир и вместе с ним — все недоделанное, недописанное, недоцелованное, недодуманное.
Верно говорят: незаменимых людей нет, есть люди неповторимые, двойников в природе — тех, которые бы целиком копировали друг друга, начиная, извините, с носа, кончая биографией и судьбой родителей, — увы, тоже нет. И никогда не будет. Даже слишком похожие друг на друга люди имеют огромную разницу.
Нужный дом он нашел сразу. Светлана жила на первом этаже. Когда-то дверь ее была обита войлоком, а поверху клеенкой, сейчас остались клочья под шляпками гвоздей: кто-то посчитал это добро своим, а Светлану с ее родственниками — раскассированными буржуями, вырезал ножом войлок вместе с клеенкой и сунул в жадную жестяную печушку, которую сегодня можно получить в любом жакте — на это есть постановление Ленсовета. Печушка горит охотно, но тепла не держит, бока у нее тонкие, прогибающиеся, случается — прогорают. Совсем не то, что знаменитые чугунные буржуйки времен Гражданской войны.