Я вспоминаю те времена, когда ходила изгоем, и то, насколько жалким было мое существование, и понимаю, как сильно не хочу отказываться от новой жизни, как сильно не хочу испортить ее. И мне уже не кажется правильным предпочитать Дуайта друзьям. Может, мне стоило просто отшить Дуайта и пойти на пляж…
– Мэдисон? Все в порядке?
Я смотрю на Дуайта.
– А? Прости, я все прослушала.
– Ты уверена, что все в порядке? Если хочешь пойти домой или сделать перерыв, только скажи. Я не возражаю.
Я решительно качаю головой. Теперь поздно что-то менять: я уже с Дуайтом, и нам все равно нужно работать над проектом.
– Все в порядке, – настаиваю я, и он больше не допытывается.
Чуть позже мы заказываем пиццу для поддержки сил, и около девяти часов вечера я отодвигаюсь от своих разбросанных заметок.
– Хватит на сегодня? Я очень устала.
– Конечно, – смеется Дуайт. – Вообще-то, нам осталось совсем немного. Провести и описать еще два эксперимента, а затем довести до ума презентацию – и конец.
Несколько минут мы тратим на то, чтобы привести все в порядок и разобрать бумаги. Вместе тянемся к одному листу, и наши пальцы сталкиваются.
– Извини, – говорит Дуайт и убирает руку.
Я откидываюсь на спинку дивана, скрещиваю по-турецки ноги и смотрю, как он комкает листок с набросками диаграмм.
– Дуайт.
– Да? – Он поворачивает голову и смотрит на меня.
– Мы можем… Можно мне посмотреть домик на дереве?
Мы стоим у подножия дерева. Это платан; его многочисленные нижние ветви обрезаны у самого ствола, чтобы двор казался более просторным, и по оставшимся от них выступам очень удобно забираться наверх.
Я смотрю вверх – туда, где среди ветвей расположился маленький деревянный домик. На окне можно разглядеть выцветшие зеленые шторы.
– Вот, – произносит Дуайт и делает шаг назад. Я замечаю, что он избегает смотреть на домик, его взгляд направлен на ствол дерева. Дуайт пятится еще, но я поворачиваюсь и хватаю его за руку.
– Мы не поднимемся?
В его взгляде трудно что-то прочесть, когда он смотрит на меня, поджав губы в тонкую линию и стиснув зубы. Затем Дуайт сильно хмурит темные брови и спрашивает:
– Зачем?
– Хочу рассмотреть хорошенько, – объясняю я тихим и спокойным голосом.
Он хмурится еще сильнее.
– Дуайт… – Я подхожу к нему на полшага ближе. – Почему ты не хочешь?
Ответ мне известен.
Дуайт откликается не сразу. Или, по крайней мере, у меня складывается такое впечатление. То ли секунды тянутся так медленно, то ли это прошли минуты.
– Я не… Я не был там с тех пор, как умер мой отец.
Я помню, что он сказал мне в тот первый раз, когда мы собрались поработать над проектом: «У тебя когда-нибудь возникало такое чувство: однажды ты просыпаешься и вдруг понимаешь, что уже не ребенок? Тем утром – я помню, это было в середине апреля, выдался очень солнечный день, мне исполнилось двенадцать. Так вот, тем утром я просто проснулся, и впервые мне не захотелось играть в домике на дереве. И все, конец». И позднее: «Мой папа умер пять лет назад». Нетрудно подсчитать.
Я сжимаю руку Дуайта и слегка улыбаюсь ему.
– Так что же тебя останавливает?
С тяжелым вздохом он отнимает у меня руку и ерошит пальцами волосы.
– Дайс, все не так просто.
Я понимаю: ему не хочется подниматься в домик, и могу догадаться о причинах этого, но не собираюсь так легко сдаваться. Меня так и подмывает заставить Дуайта забраться наверх и посмотреть правде в глаза.
И тогда из меня вдруг, помимо воли, вырывается поток слов. Я не могу остановиться. Не получается контролировать себя, закрыть рот. Не хочу ничего рассказывать Дуайту и особенно не желаю, чтобы из-за услышанного он взглянул на меня иначе, но я просто не в силах сдержаться.
– Знаешь, – тихо говорю я, – там, в Мэне, моя жизнь ощущалась как один сплошной кошмар. Надо мной постоянно издевались. Я была толстой. Носила брекеты и огромные очки, в которых мои глаза казались размером с теннисные мячики. Я рыдала перед тем, как идти в школу, и рыдала по возвращении домой. Мне не хотелось жаловаться родителям, потому что они бы позвонили в школу и лишь усугубили мое положение. Меня обзывали. Рвали мою домашнюю работу. Швыряли учебники в школьный бассейн. Заливали шкафчик кетчупом. В детстве я обожглась о плиту, и у меня остался этот шрам на запястье – меня высмеивали даже за него. Я не старалась хорошо учиться, поскольку знала: так я только дам лишний повод для насмешек. Поэтому учителя считали меня никчемной, глупой и безнадежной. Мне казалось, никто и не заметит, если я вообще перестану ходить в школу. Всем будет плевать, даже когда со мной случится что-то плохое.
Дуайт слушает и молчит.
– Однажды я пожаловалась Дженне. Она услышала, как я рыдаю посреди ночи, когда тайком возвращалась со свидания с парнем, который был не по душе нашим родителям, – ей такое нравилось. Она заставила меня рассказать ей все, но я взяла с нее обещание не говорить маме и папе, потому что не хотела их тревожить. После этого она не спускала с меня глаз, старалась помешать издевательствам надо мной, хотя мы обе понимали – это бесполезно.
Дуайт молчит так долго, что мне уже не по себе.
– Зачем ты мне это рассказываешь? – наконец спрашивает он приглушенным голосом и смотрит печальным взглядом, но твердо и прямо мне в глаза.
– Затем, что я извлекла для себя кое-какой урок, – отвечаю. – Всегда есть кто-то способный помочь тебе, в любой неприятной ситуации. Такие люди существуют, пусть ты и отказываешься их замечать. Всегда есть кто-то, готовый быть рядом, даже если до конца не сможет тебя понять. А от тебя требуется лишь принять поддержку.
Повисает долгая пауза, только слышно, как Геллман возвращается в дом и идет через кухню к своей миске с водой. Он шумно лакает, потом устраивается на подстилке. По улице проезжает машина. Из открытого окна соседнего дома доносятся звуки включенного телевизора.
Затем Дуайт тяжело вздыхает.
– Хорошо. Только поднимайся осторожно, ладно?
И с этими словами он в два больших прыжка обходит меня и начинает взбираться на дерево. Долю секунды я провожаю его взглядом, затем неуклюже карабкаюсь следом. Ноги и руки пару раз соскальзывают – это труднее, чем я ожидала, – но каким-то образом мне все же удается добраться до дома на дереве.
Держась за ветви, Дуайт медлит, прежде чем забраться в деревянное строение. Оказавшись внутри, он наклоняется, протягивает мне руку и с удивительной силой и легкостью втаскивает меня в домик.
Там ужасно холодно ночью, когда солнце не греет. И темно. Дуайт пробирается, чтобы поднять жалюзи, закрывающие единственное окно. Оглядевшись, я вижу все, что двенадцатилетний мальчик оставил здесь, когда перестал играть в домике на дереве.
Пара солдатиков и колода карт; несколько старых пустых банок из-под содовой. Деревянный ящик для хранения яблок, перевернутый так, чтобы на нем можно было сидеть, и старое потертое кресло-мешок в углу. На окне – гирлянда лампочек с большим блоком питания. У одной стены лежит стопка книг, на первый взгляд не сильно пострадавших от непогоды за минувшее время.
Дуайт хочет встать, но останавливается, когда понимает, что слишком вырос. Но мой рост позволяет мне выпрямиться, и я самодовольно улыбаюсь Дуайту, а он слегка улыбается в ответ. Затем подталкивает ко мне кресло-мешок, а сам садится на ящик из-под яблок и вытягивает ноги.
– Видишь, – тихо говорю я, устраиваясь поудобнее в кресле-мешке. – Все не так уж плохо.
– Я и забыл, что оставил это здесь, – так же тихо признается он, берет верхнюю книгу из стопки и листает ее. Это том из серии про Алекса Райдера, написанной Энтони Горовицем. Дуайт с ностальгией оглядывается по сторонам, а потом говорит: – Оказывается, на улице уже так темно.
Он возится с блоком питания, хлопает ладонью по его крышке, и гирлянда оживает, наполняя домик мягким золотистым сиянием.
И Дуайт затихает. Надолго. Я вижу, как он тяжело сглатывает, закрыв глаза.
Я не произношу слов сочувствия. Вместо этого просто вытягиваю ногу и слегка касаюсь его ноги. Почти незаметный жест, но я понимаю, что Дуайт оценил мою поддержку, – он сделал долгий, тихий выдох.
Не знаю, сколько времени он молчит, прежде чем снова заговорить:
– То, что ты рассказала… – Дуайт замолкает, словно не может подобрать слова.
– Да?
– Ты не обязана говорить мне, если не хочешь, – начинает он, и тут до меня доходит, к чему это. Я первая отвожу взгляд, опускаю его на свои крепко переплетенные пальцы. Но ладони у меня не потеют, меня не трясет, нет страха, как обычно бывает, когда речь заходит о прежней Мэдисон.
– Ты хочешь узнать больше о той Мэдисон, да?
Он кивает, и я делаю глубокий вдох.
– Только обещай, что не начнешь относиться ко мне по-другому, ладно?
– Постараюсь, – отвечает Дуайт, и я понимаю: большего он обещать не может.
Набираю полные легкие воздуха и начинаю говорить, не оставив себе шанса передумать; будто со стороны слышу, как подробно рассказываю о своей жизни в Пайнфорде. Дуайт не вставляет «угу», не кивает и не переспрашивает: «да ты что?» там, где уместно; и это показывает мне: он слушает очень внимательно. Он просто не сводит с меня напряженного взгляда, а я смотрю на свои руки и рассказываю ему свою историю.
Выслушав меня до конца, он молчит.
– Скажи что-нибудь, – шепотом прошу я. Теперь мне страшно: вдруг он посчитает меня ненормальной, или странной, или не той Мэдисон, которую себе представлял? Вдруг больше не захочет со мной общаться?
– Ох.
Я смеюсь, но как-то безрадостно.
– И это все?
– Я не знаю, что ты хочешь от меня услышать, – признается Дуайт. – Слова сочувствия ничего не изменят и не сделают лучше.
– Знаю. – Изгибаю губы в улыбке: нечто подобное он говорил мне, когда рассказывал о смерти отца.
– Но теперь понятно, – продолжает Дуайт, – почему ты с ними тусуешься.