Брожение — страница 50 из 74

— Ядя! — укоризненно произнес Витовский, подойдя к сестре. — Не говори так, не думай об этом. Меня тревожат твои мысли, а тебя они волнуют и тем самым приближают несчастье. Лучше улыбнись, сестра! — просил он нежным, дрожащим от слез голосом, так как прекрасное, одухотворенное лицо Ядвиги выражало глубокую скорбь.

По-матерински ласково коснулась она его лица, и улыбка, подобная умирающему цветку, присыпанному землей, расцвела на ее бледных губах.

— Мысли похожи на птиц, которые перелетают с ветки на ветку, залетают далеко-далеко, высматривают с высоты развесистые деревья и кружатся вблизи, пока не увидят, что и там нет отдыха… Когда же вы познакомите меня с невестой? Я хочу увидать ее поскорее. Стефек говорил, она очень красива.

— У меня нет невесты! — ответил Анджей дрожащим голосом.

— О-о-о! — протянул из кресла Витовский. Он не спеша оторвал взгляд от потолка и перевел его на Анджея. Глаза его загорелись.

— Мечты тоже как птицы. Они кружат, упоенные собственной силой, весельем, красотой, радостью бытия; им кажется, что они достигнут солнца и украсят мир, но вот налетел ястреб и разрушил гармонию; тогда гибнет все — радость, счастье, мечты. Дурные вести — ястребы, которые висят над сердцем и зловеще кричат: «Смерть и уничтожение!». Вы принесли очень тяжелую весть, очень, — сказала с грустью Ядвига.

— Дурные вести — это волки, змеи, которые обвивают сердце и мозг своим омерзительным телом и впиваются, впиваются в него, — вторил ей Витовский страдальческим голосом, и лицо его исказилось, точно от скорби.

— Спокойной ночи! — бросил Анджей и поднялся, так и не доев ужина.

Их слова, их лица, трагическая тишина комнаты, нахлынувшие на него воспоминания сдавили ему горло, он не мог уже ничего сказать и вышел.

Возвращался Анджей теми же полями, со смертью в сердце. Сквозь слезы он поминутно твердил: «Янка!.. Янка!..»

— Бедный! Эта любовь так возвысила и осчастливила его, — произнесла Ядвига с сочувствием в голосе, когда Анджей ушел.

— Да, страдание превратит его в человека, — отозвался Витовский.

— Бедный! Чем он будет жить? Ведь в эту любовь он вложил всю душу. Пойду помолюсь. Ты останешься здесь?

— Ядя, ты снова расстроилась? А мы разве не страдаем? Он меньше страдает, потому что страдает как дикарь, который только чувствует. А мы страдаем сильнее, вникаем во все и не видим спасения от боли. Утром поеду к нему, расспрошу обо всем, постараюсь их примирить.

— Спокойной ночи! — Ядя поцеловала брата в лоб, провела рукой по его волосам, лицу и удалилась.

Она шла по длинному сводчатому коридору с монастырскими оконцами, в их глубоких нишах висели большие кресты, освещенные лампадами. Прикасаясь к крестам, она останавливалась перед каждым с благоговением и наконец дошла до часовни. Это была старинная, без каких-либо украшений замковая часовня, расположенная в двухэтажной башне, поражающей своей суровостью и могильной тишиной. Стены почернели от времени и покрылись зеленоватыми пятнами сырости; вода с них стекала на каменный пол, уложенный белыми и красными плитами. Затянутые паутиной продолговатые бойницы почти не пропускали света. Со стропил свешивалась на шнуре лампа, похожая на золотую розу; подрагивая, она лила бледный, холодный свет на стоящий под нею аналой и простой алтарь, украшенный шестью подсвечниками с желтыми восковыми свечами. Над алтарем висело огромное распятие из слоновой кости, копия распятия работы Донателло из дворца Питти; две красные лампадки, укрепленные между подсвечниками, бросали кровавый отблеск на крест; трагически скорбная голова Христа, бессильно свесившаяся на грудь, выступая из мрака, сверкала какой-то нечеловеческой бледностью.

Ядвига преклонила колена у аналоя и погрузилась в молитву.

IX

— Итак, все кончено! — сказала Янка, расставшись с Анджеем и запершись у себя в комнате.

— Все кончено! — повторила она глухо, села на диван, закрыла лицо руками и несколько часов просидела так, испытывая глубокую муку стыда и унижения. Это ужасное, гнетущее чувство переполнило все ее существо, парализовало мозг, лишило рассудка и жгло, жгло, жгло…

Орловский вошел и принялся ходить взад и вперед по комнате, то и дело останавливаясь перед ней; она даже не заметила его.

— Анджей был?

При этом имени Янка вздрогнула, подняла глаза и беззвучным голосом ответила:

— Был…

— И больше не придет, — тихо сказал Орловский. Глаза его беспокойно бегали, пальцы теребили пуговицы мундира. Но он сумел сдержать взрыв негодования.

— Не придет… — повторила Янка как эхо.

— Знаю! Можешь не повторять, — Орловский подскочил к Янке с кулаками; но тут же руки его опустились. Посмотрев как-то странно, вбок, он снова стал расхаживать по комнате.

— Ты опять его выгнала? — спросил он уже спокойно.

— Нет, сам ушел, — вполголоса ответила Янка.

Сил у нее уже не было, и она сидела безмолвная и безропотная, готовая поддаться чужой воле. Она смотрела в глаза отцу, чувствуя, что он все знает; жалость к его страданиям росла в ее сердце.

— Это отпугнуло его! Блудница! — в ярости закричал он, бросая ей в лицо смятый лист бумаги; он тоже получил анонимное письмо.

Янка опустила голову. Горькие слезы медленно потекли у нее из глаз.

— У Орловской был любовник! У моей дочери, родной дочери, был любовник! — кричал он все громче. — Нет, нет, я этого не перенесу…

— Тогда убей меня, отец. Мне так тяжело, невыносимо тяжело — ты только окажешь мне благодеяние. Прошу тебя всем сердцем, убей меня, убей! — проговорила Янка, став перед ним на колени. — Я опозорила твое имя, принесла тебе и Анджею одно лишь горе, я и сама глубоко несчастна. Пускай же наконец все кончится. Убей меня, отец! — Она, рыдая, обняла его ноги и стала их целовать.

— Не оскверняй меня! — крикнул Орловский в бешенстве и с такой силой оттолкнул ее, что Янка упала навзничь.

Она вскочила, лицо ее побагровело, глаза разгорелись, и вдруг из груди вырвался вопль оскорбленной гордости:

— Довольно, это уже не наказание, а жалкая месть! Я не позволю так обращаться с собой! Я запрещаю тебе, отец, запрещаю! — закричала она пронзительным голосом. — За что ты так издеваешься надо мной? За то, что у меня был любовник? Но ты даже не спросил меня, правда ли это! На основании подлого доноса ты пинаешь меня, как последнюю тварь.

— Да, да! — пролепетал он в испуге.

— Меня постигло несчастье. Но почему? По чьей вине? Ты ни разу не спросил меня, сколько я перенесла горя и какой ценой заплатила за свое заблуждение. Три месяца ты был равнодушен к моей судьбе, даже не интересовался, как я живу, что делаю, есть ли у меня средства к существованию, не готова ли я просто продать себя из-за нужды? Да и всю жизнь ты меня только тиранил, унижал, ненавидел, презирал. Ты замучил мать, ты мучил и меня, терзал мою душу и капризами и деспотизмом. А теперь ты платишь мне за все оскорблениями. Так почему же я должна исповедоваться перед тобой? Да и кто имеет право карать меня за то, что я жила так, как мне пришлось жить, кто? — кричала она в возбуждении, бледная от гнева, со сверкающими ненавистью глазами.

— Да ведь имею я на это право? Имею? — спросил вдруг он тихо, точно обращаясь к самому себе, и посмотрел вокруг отсутствующим взглядом.

— Нет, только один бог имеет на это право: он знает сколько я выстрадала. Он один свидетель моих слез и мучений. О боже, боже, боже! — заговорила Янка почти шепотом, и такая мучительная скорбь сжала ей сердце, что она потеряла сознание и упала на пол.

Орловский бросился к ней, отнес ее на кровать и позвал Янову, которая сразу же прибежала на зов. Рассудок у него помутился: он уставился на кровать и, потирая руки, тихо засмеялся.

— Хорошо, Мечик, хорошо! — похлопал он рукой по воздуху на высоте плеча. Затем вышел на станцию, поглядел на лес, на крыльцо, заглянул в канцелярию, постоял в коридоре, пока из каких-то глубин к нему не вернулось сознание. Тогда он бросился к Янке, которая между тем пришла в себя и уже лежала в постели.

— Яня! — шепнул он робко, наклонился, желая поцеловать ее, и тут же отшатнулся, словно отстраненный невидимой рукой, потер лоб и сел у кровати.

— Прости меня… Я погорячился, но я так любил тебя, люблю и сейчас, — проговорил он медленно и вдруг, повернув голову в сторону, мрачно уставился в пространство; глаза его засверкали, и он быстро заговорил: — Если ты хочешь поехать куда-нибудь отдохнуть, поезжай! Хотя бы к этой своей приятельнице. Помнишь, она приглашала тебя?

— Хорошо, наберусь сил и поеду, — ответила Янка с дрожью в голосе, не отдавая себе отчета в том, какая страшная буря царит в его душе.

— Не думай о Гжесикевиче, это хам, обыкновенный хам. Хорошо, что так получилось. Я теперь ясно вижу — ты не могла быть с ним счастлива. Да и что за семья — шинкарская. Как могла бы ты жить в такой среде: муж — батрак, свекор — беспробудный пьяница, свекровь — мужичка. Поезжай, не стесняйся, поживи у подруги до весны, я останусь один, а в апреле подам в отставку. Хватит с меня этой службы. Мы поедем в Варшаву, поедем куда захочешь.

— Мне все равно: куда пожелаешь, туда я и поеду.

— Нам нужен отдых и спокойствие, — сказал он как-то грустно, — а вся эта служба — ерунда, глупость, зачем все это? Подожди, не говори ничего, — он прислушался, покачал головой и продолжал: — Все это кончится, кончится, пройдет, забудется, правда?

— Да, — ответила она глубоким, дрогнувшим от волнения голосом; ей хотелось теперь же, в эту минуту, забыться и не помнить ничего, ничего.

Отец ушел, и она несколько дней не видела его: обед он велел приносить в канцелярию, а утром и вечером пил чай у себя в комнате.

Янка почти не замечала его отсутствия: она была так измучена, что уже покорилась судьбе, и ей все было безразлично. Единственное, о чем думала, чего она желала, — затеряться где-нибудь в тихом, укромном уголке и забыть про все на свете.

Янка решила ехать к Хелене — других знакомых у нее не было. Она чувствовала, что вдали от городов, от железной дороги, среди дикой природы, она обретет желанный покой.