Брусилов — страница 3 из 9

I

Брусилов лежит на походной койке. Сон не смыкает глаз, они пристально устремлены в непроницаемый мрак. Слух напряжен, до него доносится каждый звук — скрипы, осторожные шаги дежурных, падение дождевых капель за стеною… Если бы не ночь, не звание, не почтенные годы, обязывающие его вести себя степенно, он вскочил бы на коня и ускакал бы в поле… Но надо лежать. Пусть думают, что он спит.

При свете можно было бы увидеть под распахнутым воротом полотняной ночной сорочки худобу его тела, острые ключицы, костистые предплечья, впалую, с седыми волосами грудь… Ему шестьдесят два года. Он родился в тяжелую годину обороны Севастополя. И не однажды после над его головою полыхало боевое зарево.

Прожита большая жизнь. Иные в его годы могут подводить итоги и со спокойной совестью уйти на покой. А ему все кажется, что вот только теперь начинается самое главное, ради чего стоило жить.

Большая жизнь… На сторонний взгляд вполне благополучная, гладкая жизнь. Удачная военная карьера, крепкое здоровье, любовь жены, комфорт и уважение и, наконец, — нечего скромничать, — заслуженные боевые успехи.

Что еще нужно для счастья?

Но его не любит царь, подозревает в чем-то царица, его сторонятся соратники — высший генералитет, чины ставки, с ним преувеличенно вежливы сановники и отчужденно любезны большие барыни, как вежливы и любезны только с человеком чужой среды. Почему?

Он сын генерал-лейтенанта, потомственный дворянин, племянник и воспитанник богатого и знатного дяди, кончил Пажеский корпус. Никогда не выходил из привилегированной военной среды, ничем не запятнан по службе и в глазах света. Но этот холодок… Он всюду преследует его. Его можно было бы не замечать, если бы он не имел последствий, пагубных для дела, для общего дела. Или холодок этот веет от него самого и отталкивает людей?

С ним заигрывают после галицийских побед думцы — Родзянко, Гучков[25], шепотком называют его «красным», кто-то имеет на него виды, связывают его имя с каким-то «новым курсом». Но, видит Бог, он ни красный, ни черный, ни белый. Ему претит вся эта игра, затеянная Рузским с печатью, с союзниками, с общественным мнением. Он служил и служит верой и правдой своему царю и родине. Он видит вещи такими, какие они есть. Если царю Бог не дал сильной воли, — воля всей страны должна прийти ему на помощь. Преступно от нее отказываться. С того часа, когда воля монарха ищет свои личные пути, укрепляет свою личную власть, — с того часа властелин вступает в единоборство со своими подданными и неминуемо должен пасть в неравной борьбе. На чьей стороне обязан стоять в такую пору верный слуга родины и царя? За кого обнажить свой меч?..

Эти мысли не высказаны вслух. Так отчетливо они дошли до сознания только сейчас. Их никто не мог подслушать. Он не скрывает своих взглядов. Но днем, произнесенные громко, они зазвучат по-иному, обыденно. Они дробятся по мелочам в критических замечаниях к тому или иному вопросу. Такая критика в ушах и на уме у каждого мало-мальски здравомыслящего человека! От нее даже в бюрократических сферах уже не шарахаются в сторону. Острословы великосветских гостиных нынче критикуют куда злее. Иные генералы кричат о безобразиях куда громче. Но они свои. С ними посмеются, кой-когда оборвут или снисходительно назовут ворчунами, отечески внушат послушание, а то и согласится, бессильно пожав плечами и помянув волю Господню…

Иное дело — он. Он — чужой. Да, чужой. Он это сам теперь знает и утверждает в себе. Со своими подчиненными, с солдатами, с людьми иных профессий он никогда не чувствует себя так человечески разобщенным, как с теми, с кем он на равной ноге по положению и связям.

Но разве ему хотелось бы стать своим? Нет, не хочется.

Может быть, это его нежелание явно бросается в глаза? Какой-то доброжелатель даже намекнул ему об этом: «У вас был такой вид, когда государь пожаловал вас генерал-адъютантом…»

«Ах, да черт с ними! В конце концов, безразлично, кто как относится. Пусть бы относились, как хотят, только бы не мешали. Не совали бы палок в колеса. Ведь эти колеса везут вас же самих! Как вы не понимаете? Достаточно им остановиться и вы полетите вверх тормашками со всеми вашими махинациями. Ничто вас не спасет! Никакие Вильгельмы, когда народ поймет, на какой позор вы его ведете!..»

Брусилов вскакивает с койки. Он не может лежать. Он зажигает лампу. Он пьет холодный крепкий чай жадными глотками.

II

В разрыв между правым флангом Юго-Западного фронта и левым флангом Западного, как и предвидел Алексей Алексеевич, хлынули большие силы австрийцев. Они стремились охватить правый фланг 8-й армии. Собрать на этом участке резервы в достаточном количестве было невозможно. Держаться на Буге рискованно. Иванов отдает приказ отходить в наши пределы. Но так, чтобы правым флангом армии дотянуться до города Луцка! Явная чепуха. Нельзя растягивать и без того жидкий фронт перед лицом многочисленного врага.

— Ну, хорошо, — соглашается Иванов, — в ваше распоряжение для усиления угрожаемого участка будет прислан тридцать девятый армейский корпус. Надеюсь, вас это устраивает?

— Никак нет, ваше высокопревосходительство! Тридцать девятый корпус составлен из дружин ополчения. Никакой боевой силы они не представляют. Солдаты старших сроков службы, офицеры, взятые из отставки!..

Ни о какой перегруппировке не может быть и речи. Приходится отступать. Но и тут штаб фронта задерживает отступление на целых три дня! Войска стоят на Буге под дождем, в грязи, бесцельно. Противник успевает опередить их на фланге. 39-й корпус должен продвигаться к Луцку. Но корпуса нет, он еще не прибыл к месту назначения. Явился только командир корпуса в единственном числе. Генерал Стельницкий — храбрый, решительный генерал. Брусилов просидел с ним до позднего часа, обсуждая план действий. Но все-таки как бы ни был хорош командир, он не может заменить собою Отсутствующий корпус.

— Поезжайте в Луцк, ждите там свои части, — сказал ему на прощание Брусилов. — Если их не опередят австрийцы и они успеют подтянуться к Луцку вовремя, — принимайте бой. Пусть думают, что вы собираетесь защищать город. Нам нужно выиграть время. Имейте в виду, что Луцк укреплен только с юга, откуда никакой опасности не угрожает. С запада он открыт врагу. Задержите врага хотя бы на день-два, пока мы не совершим отход. Даже если ваши части не будут еще в сборе, действуйте силами стоящих там трех батальонов и Оренбургской казачьей дивизии…

Стельницкий выполнил приказ, но хитрость его не вполне удалась. Части 39-го корпуса не успели подойти вовремя. Исчерпав все возможности, генерал принужден был спешно отходить по дороге Луцк — Ровно и только в Клевани — в двадцати верстах от штаба армии — он встретил первые эшелоны своего корпуса. Прямо из вагонов он их кинул в огонь.

«Удастся ли им, еще не обстрелянным, не спаянным, не знающим своего начальства, задержать противника на Стубеле? Австрийцы уже показались севернее моего правого фланга и в Александрии — в пятнадцати верстах отсюда».

Не одеваясь, Алексей Алексеевич присел к столу и взглянул на карту краем глаза. Он раз и навсегда запретил себе возвращаться к тому, что уже обдумано и решено. Сейчас время отдыха. Но все-таки…

Вчера вечером он послал на Александрию три роты дружины ополчения и конвойный сводный эскадрон. Сейчас ушла следом за ними Оренбургская казачья дивизия.

«Из рук вон слабое прикрытие тыла, но что делать? Иного выхода нет. Еще более угрожаем Стельницкий.

Ему в помощь направлена 4-я стрелковая дивизия. Опираясь на нее, корпус должен задержать врага на Стубеле. Да. Правый фланг временно обеспечен. У Деражны и далее к северу сосредоточены три кавалерийские дивизии. Все складывается так, как намечено мною еще тогда, после встречи с Ивановым».

Он наскоро одевается и звонит. Кто из адъютантов у него сегодня дежурным? «Ах да! Этот новенький… преображенец. Бедный Похвистнев его очень хвалит в своем посмертном письме, но что-то в нем меня раздражает. Странно… что?»

Дверь скрипнула. На пороге молодой, подтянутый, свежий, несмотря на поздний ночной час, штабс-капитан. Белый крестик в его петлице. Он совсем не похож на Саенко, милого, всегда улыбающегося, не по летам раздобревшего сластену. Этому не приходится делать замечания. Он точен, исполнителен, умен. Но взгляд рыжих глаз — пристрастный, требовательный. Так смотрит глубоко любящий, недоверчивый и мнительный человек. «Не обманешь?» — точно спрашивает он.

— Соедините меня с начштаба фронта!

— Слушаю-с!

Четкий поворот налево кругом, скрип половицы, и штабс-капитан за дверью.

«Я к нему несправедлив, — думает Алексей Алексеевич. — Требовательность к себе, собственное достоинство, вдумчивая исполнительность, — хороший офицер. Но что-то мешает мне, не дается в нем. Что? Неужели этот его пристальный взгляд?..

Очень неприятно, когда от тебя ждут чуда, вот в чем дело, — неожиданно приходит догадка. — Этот молодой человек ждет от меня чуда. Похвистнев был чрезмерен в своих суждениях и наболтал, вероятно, обо мне всякого вздора».

— Ну как? Готово?

— Так точно. Начальник штаба фронта у аппарата.

Брусилов встает, в лице его веселое оживление человека, готового к бою. В глазах острый огонек — они поймали и держат намеченную цель, она от них не уйдет. Но голос звучит с отеческой теплотой:

— Спасибо, голубчик. Так ты не уходи, побудь здесь, я еще поговорю с тобою…

Из аппаратной несутся четко произнесенные слова приветствия:

— Говорит Брусилов. Простите, что потревожил вас в такую позднюю пору, но обстоятельства так сложились…

III

Месяц назад Игорь вернулся из Петрограда в Преображенский полк, входивший в состав Северо-Западного фронта и участвовавший в боях под Брестом. После сдачи крепости полк отошел к Вильне. Там его застал Игорь. Гвардейцы изрядно были потрепаны и мало чем отличались теперь от армейцев. Кое-кого из товарищей недосчитывались — об убитых не вспоминали, карьеристы в большинстве улетучились по штабам, осталась зеленая молодежь и ревнители полка. Игоря встретили равнодушно, кое-кто не мог простить его отщепенство, службу в отряде Похвистнева и боевые заслуги. Георгиевский крест тоже расценивался двусмысленно.

— За крестиком бегал, — говорили о нем.

Но в роте, в которой он временно заменил ротного командира, выбывшего по ранению из строя, к нему скоро привыкли, и офицеры и солдаты даже успели его полюбить. Он был уже далеко не тот чопорный строевик, каким его знали до службы в отряде. Игорь с головою ушел в подготовку своих людей к предстоящим боям. Уроки Похвистнева, майская боевая страда, лютая горечь отступления оставили глубокий след, пошли на пользу. О Петрограде хотелось забыть, вычеркнуть из памяти все и всех, даже неясный, болью и нежностью разрывающий сердце образ маленькой девушки с голубым перышком на шляпке…

«Отрезано. Раз и навсегда. Никакой любви, никакой привязанности, никакой поэзии, никаких отвлеченностей, идей, — только фронт, война».

Думая так, Игорь знал, что лжет, но и это сознание заглушал в себе. И вскоре с облегчением почувствовал, что повседневная работа захватила его целиком. Вот тогда-то его вызвал к себе командир полка генерал-майор Дрентельн и сообщил в чрезвычайно любезной форме, обидно подчеркивающей его отчужденность, о полученном от командарма-8 письме.

— Генерал-адъютант Брусилов просит меня временно откомандировать вас в его распоряжение. Если не ошибаюсь, отряд, в котором вы служили, числился в восьмой армии? Очевидно, командарм хочет его заново восстановить. Ну что же, я ничего не имею против. Вы у нас гастролер, извините мне это слово и верьте, что отнюдь не ставлю вам это в вину. В конце концов, где бы мы ни находились, мы все служим под знаменами его величества. Ваша воинская доблесть неоспорима, и мне грустно терять такого офицера. Официальное разрешение уже получено из штаба корпуса, и могу вас порадовать: вы включены в списки к очередному производству — в штабс-капитаны. Как видите, мы вас не забываем.

Дрентельн подал руку. Игорь пожал ее, с трудом подбирая какие-то бесцветные слова признательности за отеческое внимание.

От него ждали, очевидно, изъявления преданности родному полку, протеста или хотя бы видимого огорчения по поводу неожиданного откомандирования в армию. Но Игорь не чувствовал ни печали разлуки, ни радости от ожидания нового. И проводы вышли кислые, несмотря на шампанское. Только в вагоне Игорь задумался над тем, что его ждет в штабе брусиловской армии. Любопытство его ожило, он вспомнил похвистневскую характеристику Брусилова: «Мужеством в полной мере обладает у нас только один человек — Брусилов. Ему суждено свершить великие дела и не миновать беды… Мужества у нас не прощают».

IV

Явившись в дрянной городишко Ровно, куда несколько дней назад переехал штаб армии, Игорь пешком, по грязи, добрался до помещения штаба. Во Дворе, миновав часового и гудевшую на газу машину, он оглянулся, соображая, в какую дверь ему толкнуться, и тотчас Же услышал громкий, отчетливо произносивший каждое слово голос явно чем-то возмущенного и имеющего власть человека.

— Безобразие! Гнусность непростительная! Кто вам дал право забывать о тех, кто выносит вас вперед на своих плечах?

Игорь пошел на голос и остановился в недоумении. В нескольких шагах от него, за углом каменного двухэтажного дома, в котором, очевидно, помещался штаб армии, стояла группа в пять человек. Один из пятерых, выше остальных ростом почти на голову, стоял навытяжку. Шинель его была туго перетянута в талии блестящим ремнем, вся военная амуниция, ладно пригнанная, подчеркивала могучую ширину груди, щеголеватость широко развернутых плеч, безукоризненную выправку обер-офицера, так не идущую сейчас к тому выражению приниженности, какое все отчетливей выступало на красивом молодом лице. Несколько поодаль от этого офицера переминался с ноги на ногу, тоже, видимо, обескураженный, полковник с багровыми щеками, заросшими ершистой бородой. Перед этими двумя офицерами стояли еще трое: один из них — генерал, в калошах, зимней бекеше и фуражке, надвинутой по самые уши, другой — молодой поручик, свежий, румяный, с прекрасными золотистыми усами, закрученными в острую стрелку. Третий стоял перед обер-офицером и, подняв голову, гневно, но без жестов и видимого раздражения отчитывал его. Этот третий виден был Игорю в профиль. Он был ниже ростом остальных, худ и как-то по-особенному в сравнении с другими во всех пропорциях миниатюрен, но ни худоба его, ни малый рост отнюдь не являлись сами по себе отличительным его признаком. На генеральских золотых погонах поблескивали серебряные вензеля. Вне всякого сомнения, это и был сам командующий армией Брусилов.

Игорь впился в него глазами. Гнев этого человека, показавшегося Игорю с первого взгляда очень будничным и даже каким-то совсем не типично военным и вовсе не высокопревосходительным, был так глубок, так не по-начальнически искренен, что невольно заставил Игоря подобраться и духовно себя проверить.

— Как смели вы забыть, — веско и неумолимо звучало каждое слово командарма и точно бы продолжало присутствовать в сыром воздухе даже после того, как было произнесено, — как смели вы не знать, что солдат должен быть в первую голову сытым! Ваша рота вчера не имела горячей пищи, не имела хлеба, сухарей, тогда как соседние всем этим были обеспечены. Значит, можно было обеспечить! Значит, отговорки ваши — ложь? Значит, вы никакой офицер!

Последнее слово упало особенно тяжело и неумолимо. Игорь торопливо облизал кончиком языка мгновенно запекшиеся губы.

— Ваше место в канцелярии — писарем — отписываться! — после короткой паузы и совсем спокойно, как о чем-то давно решенном, закончил Брусилов. — Я вас отрешаю от должности.

И именно потому, что это было сказано спокойно и в глазах говорившего уже не было гнева, а смотрели они куда-то мимо обер-офицера, вперед, видели уже что-то другое, именно это придало последним словам его то впечатление непререкаемости, какое лишает человека возможности протестовать, спорить или просить пощады. Все поняли, что вопрос решен и больше говорить не о чем.

Брусилов отвернулся от обер-офицера, продолжавшего стоять навытяжку, и медленно направился к дому, занятый своими мыслями.

Игорь не успел отскочить в сторону, вытянуться, приложить руку к козырьку, когда увидел совсем близко поднятые на него и внимательно приглядывающиеся глаза — большие, очень светлые, но не цветом, а изнутри идущей ясностью.

— Кто такой?

В замешательстве и волнении Игорь затрудненным, охрипшим голосом отрапортовал о своем прибытии.

— Ну что же, отлично! — приняв рапорт по форме и отдав честь, сказал приветливо Брусилов. — Мы ведь однокашники! — И, протянув руку, задержал в своей узкой ладони ладонь Игоря. — Не обижайся, буду говорить — «ты». Сейчас мне некогда — уезжаю. Пока устраивайся, как дома. Саенко тебе поможет. Знакомьтесь!

Генерал, оказавшийся начальником штаба армии Сухомлиным, чопорно отдал честь, но руки не подал. Саенко, весело улыбаясь, потряс руку нового товарища. Брусилов сел в машину, за ним полез и Сухомлин.

Игорь снова встретился с командармом только через два дня.

V

На этот раз Алексей Алексеевич вызвал его к себе в кабинет. Игорь уже знал весь распорядок дня командарма. Рабочий день его начинался с шести утра. До половины восьмого, после короткой прогулки верхом, он работает один, знакомится со сводками и донесениями корпусных штабов, пишет письма, приказы по армии, потом завтракает у себя же в кабинете. После завтрака выслушивает начальника штаба, принимает доклады оперативного отдела, беседует с вызванными к нему, лично командирами корпусов, дивизий, полков, с начальниками интендантской службы, представителями Союза городов и Земского союза. Но всего больше времени у него уходит на разъезды, инспектирование войск, проверку дорожных и фортификационных работ, на беседы с офицерами и солдатами на передовых линиях, на личное руководство операциями. Каждое мелкое поручение, данное им чинам штаба или адъютантам, было у него на счету и на памяти. Он молча подымал глаза на человека, который должен был выполнить задание, но почему-либо; замешкался, — ни одного вопроса, ни возмущения, ни крика, но одного этого взгляда было достаточно, чтобы человек почувствовал себя непоправимо виноватым. Пройдет много дней, а командарм не, обратится к нему ни с чем, точно забудет об его существовании.

— Вы не можете себе представить, до чего это ужасно, — говорил Игорю Саенко и даже морщился, как от зубной боли. — Я два раза попадал в такое положение и врагу не пожелаю!.. Но вы не думайте, что у Алексея Алексеевича это система или там какой-нибудь педагогический прием. Вовсе нет! Ему действительно непонятно, как можно не выполнить вовремя и точно то, что по сути дела должно быть исполнено. Такой человек, просто теряет для него цену… он не сердится на него, нет, а человек этот перестает быть нужным. Вы понимаете? Это ужасно! Перестать быть нужным Алексею Алексеевичу — это, это…

Саенко не мог подобрать слов, но по растерянному выражению его добродушного, по-бабьи румяного и округлого лица Игорь понял, насколько действительно такое состояние непереносимо.

Вот почему, вызванный впервые в кабинет командарма, он шел туда со смешанным чувством тревоги и любопытства. Это душевное состояние мешало Игорю сосредоточиться на основном, на главном — на предмете предстоящего разговора с Брусиловым. Он уверен был, что вызвали его в штаб армии как единственного из офицеров похвистневского отряда, оставшегося в живых и способного сделать обстоятельный доклад о действиях отряда, о людях и о возможностях его формирования заново. «Но кто же может заменить Похвистнева? — мелькала раздраженная мысль. — Интересно знать, где найдет Брусилов генерала, равного Василию Павловичу?» А за этой мыслью бродила другая: «Кто же такой сам Брусилов? Злой он или добрый? Случайный удачник или действительно талантливый полководец? И в чем же заключается эта талантливость?»

В таком взбаламученном состоянии духа Игорь подошел к двери кабинета и, раньше чем войти, приостановился и по привычке оправился. Взрыв веселого смеха, раздавшегося за дверью, заставил его отступить и озадаченно оглянуться.

— А вы, ваше благородие, ничего, вы входите, — уловив его замешательство, сказал следовавший за ним вестовой. — Вас просили не мешкая…

На лице вестового — молодцеватого, кавалерийской выправки унтер-офицера — сияла ответная звучавшему из-за двери смеху улыбка. Он распахнул перед Игорем створку и пропустил его впереди себя.

Игорь еще раз подтянул на спине гимнастерку и вошел в кабинет.

VI

Был предобеденный час, час обязательного отдыха командарма и чинов его штаба. Алексей Алексеевич считал, что, перед тем как садиться за стол, человек должен «вытряхнуть из головы все мысли». Сейчас он сидел на корточках и звонко смеялся. За ним полукругом стояли чины его штаба и тоже — кто громко, от всей души, кто легонько, из вежливости, — вторили его смеху.

На полу стояло блюдечко, налитое до краев молоком, а около него суетились, каждый по-своему, два существа — белый шпиц и ощетинившийся еж. Шпиц лаял, прыгал, то наступая, то отступая, розовая пасть его и черный пятачок носа были влажны от пены, хвост напряженно задран кверху упругой спиралью. Еж медленно и неуклонно стремился к своей цели — он не прятал своей треугольной блестящей мордочки, только фыркал свирепо и даже как бы с презрением шевелил вздыбившимися иглами. Шпиц приходил все в большую ярость. Он мог бы, конечно, в одно мгновение вылакать молоко из блюдца, опередив ежа, потому что был гораздо проворнее своего противника, но сейчас ему было не до молока, ему надо было сразить неправдоподобное существо, посмевшее с ним соперничать. Он пытался цапнуть противника за нос, но перед ним тотчас же вместо носа вырастали иглы. Он предпринимал фланговую атаку, но и там встречала его вздыбленная неуязвимая щетина. Заходил с тыла, но тыл был защищен столь же основательно. Шпиц выбивался из сил, все его маневры оказывались тщетны, а еж семенил ножками и катился-катился все ближе к блюдечку.

— Да ты лакай! Ты еще успеешь съесть! — смеясь, понукал шпица Сухомлин. — Ведь этакая упрямая собачонка!

— Э, нет, — возражал Алексей Алексеевич, — тут дело в самолюбии: ведь молоко-то было поставлено для шпица. Как же можно стерпеть и не выгнать нахала? Шпиц теперь не отстанет! Он пойдет на все! Смотрите! Смотрите!

Брусилов поднял глаза, как бы приглашая присутствующих разделить с ним живой интерес к развернувшимся событиям, и взгляд его остановился на Игоре.

— А, Смолич! Иди, иди сюда поближе! Видишь, видишь? Я так и знал! Вот молодец!

— Форсирование проволочных заграждений! — подхватил кто-то из штабистов.

Шпиц ринулся к ежу и, пригнув к полу вспененную пасть, подкинул врага на воздух. Еж откатился в сторону и замер, свернувшись в клубок. Пена на собачьей морде покраснела, на носу выступили капельки крови. Но шпиц не чувствовал боли, он был в чаду боевого азарта.

Он уже не отскакивал от противника для разбега, он подкидывал его раз за разом, все дальше откатывая от блюдца. Штабисты смеялись.

— Замечательно! — хлопая себя по бедрам, восклицал Сухомлин. — Совсем как у нас! Хоть пиши крыловскую басню!

— Шпиц одолеет! Факт!

— Ну положим! Не так-то легко!

— Давайте пари!

Игорь, увлеченный, как все, смеющийся, как все, не заметил, что тоже присел на корточки рядом с Брусиловым, и, возбужденно взмахивая руками, выкрикивал:

— Так, так, так его!

— Нет, довольно, господа! — неожиданно раздался спокойный и потому сразу среди общего шума услышанный голос. — Игра зашла слишком далеко.

Брусилов схватил шпица на руки. Шпиц визжал, вырывался, даже пытался укусить державшие его руки. Но Алексей Алексеевич прижал его крепко к своей груди и, медленно поглаживая, приговаривал успокаивающе:

— Полно, полно, дурак… этакий дурак, окровавился весь, а что толку? Молоко разлил, еж невредим. Никакое, брат, геройство ни к чему не ведет, когда кидаешься в драку с непригодными средствами.

— Нет, почему же, позвольте Алексей Алексеевич… — начал было, все еще возбужденный, кто-то из штабных офицеров.

Шпиц повизгивал жалобно на руках командарма, розовым языком слизывая капельки крови с черного носа.

А тем временем еж подкатился к луже и, посапывая, стал невозмутимо слизывать молоко. Шпиц залаял обиженно, с подвизгом. Алексей Алексеевич прикрыл ему глаза ладонью и пошел из комнаты.

— Вот вам два характера, — на ходу говорил он. — У каждого свой образ действий, каждый прав по-своему, а главное — не умеет иначе… Но ведь это зверушки, имейте в виду, Петр Сергеевич, — обратился он к одному из штабных. — Вы, кажется, изволили сравнивать их с нами и немцами… Ведь мы-то — разумные животные! Нам бы к своему характеру и повадкам можно бы кое-что и позаимствовать… не все же шпицами бегать, задрав хвост!

Когда все вошли в столовую, Брусилов поднял брови, шевельнул усами, в глазах его еще ярче блеснули искорки юмора.

— А мы уже у места назначения. Садитесь, прошу вас! — Сев во главе стола, он мягким и свободным жестом развернул подкрахмаленную салфетку и заложил конец ее за борт гимнастерки. — Саенко, милый, не теряй золотого времени, принимайся за дело!

Саенко стал разливать водку. Закуска стояла тут же на обеденном столе, она была разнообразна, каждый потянулся за приглянувшимся кушаньем — без чинов, не дожидаясь очереди. Алексей Алексеевич положил себе на тарелку нарезанные тонкими ломтиками, густо поперченные и залитые острым соусом сосиски. Потом поднял налитую ему Саенко рюмку водки и опрокинул ее в рот с той особой небрежностью и щегольством, какие свойственны только кавалеристам.

«Это у него смолоду осталось, — подумал Игорь и тоже выпил свою рюмку и закусил анчоусом. — Как все просто и ладно у него выходит и как уживается… Право, он веселей и моложе всех нас! Но все-таки зачем он меня вызвал?»

VII

С того дня прошло уже две недели, а только сегодня, и то только потому — так казалось Игорю, — что он был дежурным, Брусилов обещал поговорить с ним.

Конечно, его не забыли. В этом двухэтажном доме никто не слоняется без дела. Каждому находится работа, которую нужно выполнить к сроку и с наибольшим старанием. Во всех комнатах — а их много — всегда озабоченно снуют, хлопочут, докладывают, выслушивают приказания, что-то записывают в блокноты, отмечают по карте. Множество штаб- и обер-офицеров строевой, интендантской, инженерной службы сходятся по двое, по трое для тихих каких-то, но, несомненно, тоже деловых переговоров и, как муравьи, неслышно разбегаются в стороны, а на их место появляются другие… И все они стремятся к одному центру, к кабинету командарма, невидимо для глаза, но ощутимо руководятся его волей и потому не сталкиваются, не мешают друг другу, не повторяют одних и тех же движений, как всюду по штабам и министерствам.

«Меня тоже приспособили, как добрую лошадку…» Игорь не сетовал на это, он не любил безделья. Но вся та работа, какую ему давали, сама по себе необходимая, не вполне была ему ясна. Она как-то не укладывалась в привычную норму определенной должности. Что, собственно, он собой представлял здесь, в штабе армии? Он был сюда только откомандирован. Следовательно, для каких-то временных обязанностей.

Его включили в список дежурных при командующем. До какой поры? Ему дают, помимо дежурства, которое может нести любой из адъютантов, единовременные задания. Два раза он выезжал на передовые линии для личных бесед с младшим командным составом ополченских дружин — прапорщиками и унтер-офицерами — о значении в условиях боя сноровки и умения окапываться. Неоднократно ему поручали проверить своевременную доставку пищи в зону боевого охранения.

В течение этих двух недель пришлось Игорю разобраться в одном очень сложном и запутанном деле. Молодому храброму офицеру Макарову, представленному в свое время к «Георгию», угрожала за неповиновение начальству дисциплинарная кара. Из опроса солдат Игорю удалось дознаться, что офицер этот прекрасно разрешил разведывательную задачу, но, вопреки нелепому приказу командира, требовавшего не нарушать пассивной обороны на данном участке, произвел удачную ночную атаку, выбил австрийцев из первой линии окопов и своими действиями обнаружил полную несостоятельность и лживость оперативных данных дивизии, по которым именно этот участок считался наиболее угрожаемым со стороны немцев. Донесение Игоря спасло героя…

Такого рода дела, опросы, разъезды привлекали к себе внимание Игоря, заполняли его мысли. Перед ним все шире раскрывалась жизнь армии — клокочущая, сложная, требовательная. Армия жила по какому-то своему закону, — помимо общего воинского устава, — и нарушение этого закона, в самой мельчайшей его доле, сказывалось на всем ходе боевой машины. Что это был за закон, кем он диктовался, — этого Игорь не знал, но, предощущая его, радовался новому способу познания жизни и тем самым полнее и действеннее входил в жизнь. Этим он был обязан Брусилову. Но почему? Разве во всех, не связанных друг с другом делах, поручаемых ему, был какой-нибудь заведомый умысел командарма? «Вздор! Что он мне — нянька? Воспитатель? Думать обо мне как о человеке мог только Похвистнев, — такая любовь и забота даются однажды. Брусилов, напротив того, меня вовсе не жалует… едва обращает на меня внимание. Или это его приглашение посмеяться вместе с ним над проделками шпица тоже прием воспитателя? Неужели он такой хитрец?»

Игорь прислушался. Быстрые, все приближающиеся шаги, хорошо запомнившиеся Игорю, с легким нажимом на носок, и другие — тяжеловесные, размеренные, с сухим постукиванием высокого каблука. В дверях показалась стремительная, — точно и не было бессонной ночи, — фигура Брусилова и следом за ним начальник штаба.

— Поздравляю, господа! Прекрасный получили подарок! — оживленно, остановись посреди комнаты и оглядывая присутствующих, заговорил Брусилов. — Нам дают тридцатый армейский корпус с Зайончковским[26] во главе! Иудович и не знает, как он меня одарил! Этот генерал на хвост себе не даст наступить! Он своего добьется!

Алексей Алексеевич рассмеялся и, довольный, потер одна о другую руки.

— Дельный человек! Я его считаю одним из способнейших военачальников. И вот ему задача…

Алексей Алексеевич подошел к столу, опершись левой рукой о край его, но не садясь, а только пригнувшись, указательным пальцем провел по карте:

— И вот ему задача! Направление на реку Горынь… сосредоточиться у Степани. Подкинем ему еще седьмую кавалерийскую дивизию — и с Богом в наступление, с охватом левого фланга противника. Стельницкому вести бой с фронта, задерживать австро-венгерцев до тех пор, пока тридцатый корпус не произведет охвата возможно глубже. И Луцк — наш… армия займет по Стыри ту линию, которую мы с вами уже наметили в свое время.

Неожиданно выпрямившись, он обернулся и, меняя тон, сказал, обращаясь к Игорю:

— Ну, Смолич, спасибо! Ты спас мой план! Если бы штабс-капитан Смолич вовремя не навел справки об этом молодце Макарове, я должен был бы отказаться от задуманного плана, — обратился Алексей Алексеевич к Сухомлину. — Все корпусные оперативные сводки утверждали, что на участке вдоль реки Горынь сосредоточены превосходящие силы противника и наступать здесь рискованно. Макаров своей разведкой и лихой атакой свел на нет и опорочил вчистую всю бухгалтерию господ операторов! А мы едва не похоронили его, а с ним все наше наступление! Позор!

Игорь, красный, счастливый, глубоко передохнул, начал было фразу: «Рад стараться…», но его перебили:

— Итак, господа, свяжитесь с Зайончковским, обеспечьте ему скорейшую переброску и… спать. Завтра у нас дел по уши. Покойной ночи!

Брусилов попросил вестового подать ему чаю покрепче и обратился к Игорю:

— А ты садись. Поговорим… извини меня, буду писать, но это мне не помешает… привычно.

Он придвинул кресло к столу, взял листок чистой бумаги, обмакнул перо в чернила. Игорь бесшумно опустился на стул у дальнего края стола.

VIII

— В первых числах мая, — начал Брусилов замедленно и тихо, — я получил письмо от Василия… от Похвистнева… я уже говорил, кажется… «Предсмертную волю» — так было написано. Он уверен был, что не выйдет целым из боя… (Длительная пауза, но перо не движется по бумаге, взгляд ушел за светлый круг настольной лампы.) Признаться, я верю в предчувствия… в иные минуты к человеку приходит… (Пауза, глаза опустились на бумагу, перо бежит по ней.) В этом письме написано было о тебе.

Игорь подобрал под стул ноги, сжался.

— Он просил меня как товарища, которому верит, обратить на тебя внимание… взять к себе на службу после его смерти. Не станем разбираться, почему именно он нашел нужным просить меня об этом. В свое время я задал себе этот вопрос и пришел к выводу…

Снова томительное молчание.

— …что в этой просьбе я отказать ему не имею оснований. В конце концов, — Алексей Алексеевич оглянулся на Игоря с добродушной и вместе лукавой улыбкой, — у каждого родителя своя фантазия!

На этот раз тишина не нарушалась очень долго. Брусилов углубился в письмо. Игорю показалось даже, что разговор закончен. Хватит с него и того, что сказано. Причина вызова ясна: живи у меня и учись. Эта мысль не задела самолюбия… но ему не разрешали встать и уйти. Может быть, о нем забыли?

Брусилов закончил письмо. Подписал его, пристукнул пресс-папье, запечатал в конверт, но адреса не поставил. Откинувшись на спинку кресла, опершись ладонями о край стола, он смотрел перед собою на карту, прищурясь, точно припоминал, что еще нужно сделать…

— Честно говоря, — неожиданно раздался его голос, — я не был уверен, что ты мне нужен. Да и я тебе также… Особенно после твоей поездки в Петроград и всего прочего… Кто тебя направил к Кутепову?

Острый взгляд, резкий поворот головы.

— Коновницын, — бормочет Игорь.

Брусилов закрывает глаза, морщины у переносицы и под усами глубже, губы плотно сжаты и — сквозь стиснутые зубы:

— Сволочь!

Это слово точно снимает тень с его лица, глаза снова глядят строго, но ясно, морщины разглаживаются.

— Ты хорошо сделал, что уехал. — И с нескрываемым презрением: — Они и меня тоже… пытались…

Усмешка переходит в грустную улыбку. Он покачивает головой.

— Как у нас все… набекрень… А причины твоей поездки в Петроград?

Теперь он не смотрит на Игоря, но слушает внимательно.

— Я думал… мне казалось, что это единственный выход, что убийство Распутина — наш долг перед народом, которого…

Его перебивают так решительно и твердо, точно говорят: «Довольно болтать глупости».

— Народ на войне. Здесь. Не там… с этими…

И тотчас же становится ясно, что раскрываться перед этим человеком незачем.

— Надо прислушаться здесь. Здесь! — Брусилов стучит согнутым пальцем по карте, голос его тих. — Здесь ты услышишь, как бьется сердце армии… Оно бьется ровно. И разум ясен, и рука сильна. Она ударит, когда надо. Наше дело помочь опытом и знанием своего ремесла. А не решать по-своему. Не суетиться без толку. Только с чистыми руками и чистой совестью можно руководить армиями, вести людей к победе. Послать человека на смерть… для этого нужно верить, что так велит честь народа. Верить и знать. А чтобы знать — надо слушать.

Он взял конверт с запечатанным письмом, надписал на нем адрес и протянул письмо Игорю:

— На вот… Выедешь сейчас же. Направление тебе дадут. Передашь лично в руки комкору-тридцать — Зайончковскому. И останешься там до конца задачи! Распоряжайся собой как знаешь. С Богом!

IX

Еще не доехав до Степани, Игорь уже знал, что войска Стельницкого стойко выдерживают натиск врага, что ополченцы, двинутые из вагонов прямо в бой, не отстают от испытанных солдат.

— Мужички, мужички, а тоже охулки на руку не положат, пятки маслом не мажут, — отзывались о них встречные раненые из 4-й стрелковой.

И похвала эта звучала как убеждение в собственной силе.

По тому неуловимому для глаза, но достигающему до искушенного войною слуха особому бойкому движению по дорогам в прифронтовой полосе, по интонации голосов, выкрикивающих все те же ругательства, по шмяку и хлюпанью сотен ног, завязающих в осенней грязи, но не замедляющих шага, по торопливому, без видимой нужды, гону тачанок, провиантских фур, штабных машин — можно было безошибочно угадать, что дела на фронте идут хорошо и, главное, что все верят в то, что не могут не идти хорошо. Это ощущение дающегося в руки успеха, сознание, что дело спорится, проглядывало во всем.

Игорь тотчас же воспринял, почуял в воздухе это веяние доброй вести и совсем забыл о давешних своих переживаниях. Даже заслонивший все, увезенный с собою из штаба образ Брусилова не умалял теперь значительность и полноту собственных ощущений. Да, мир, как в детстве, снова полон дивных и, самое главное, благих чудес! Наперекор грязи, туману, холоду, даже наперекор смерти, которая, может быть, уже глядит в глаза…

«Ишь, как бухает там… как гвоздит… скорее бы, скорее доехать, войти в круг, приложить и свою руку…»

Машину подбрасывало на ухабах и рытвинах, заливало грязью, брезент сорвало с петель, он бился, хлопал над головой, какие-то расхлябанные гайки пронзительно скрежетали, воняло дрянным бензином, лицо, шея были мокры, ноги и руки окоченели и ныли, их все никак нельзя приспособить поудобнее, но в душе пело: «Ах, славно! Вот повезло!»

В низких и душных двух комнатах, в которых расположился штаб комкора-30, Игоря встретил зычный говор нескольких перебивающих друг друга и тоже каких-то взбодренных, стремительных голосов. Табачный дым клубами висел под закопченным потолком, пахло угарцем от клокочущего ведерного самовара, трещали, щелкали, как пистолетные выстрелы, дрова в русской печке, шипела и благоухала яичница на огромной сковороде, звякали тарелки и стаканы, расставляемые по столу дородной женщиной. Господа офицеры — и те, что сидели, и те, что стояли, — постукивали об пол каблуками зашлепанных грязью сапог, размахивали руками, и сразу трудно было разобрать, кто из них главный. Комната была освещена двойным светом: белесо-мутным, идущим из крохотных оконец, заставленных горшками цветов, и подслеповато-желтым — от закопченной лампы. Приглядевшись, Игорь различил сидящего в углу под образами лысоватого генерала с короткими усами, тонким носом и сжатыми губами. Его острые, приметливые глаза оглядывали присутствующих с явным удовольствием.

— Ну как, господа? Кумекаете? — произнес он, посмеиваясь.

И тотчас же с разных концов раздались еще более энергичные возгласы одобрения и смех. Игорь уже с уверенностью подошел к столу и, отрапортовав, протянул письмо командарма сидящему под образами генерал-лейтенанту.

Зайончковский вскрыл конверт, пробежал глазами письмо, удовлетворенно кивнул головой и поднял смеющиеся глаза на Игоря.

— События опередили вас, молодой человек, — сказал он, — но письмо Алексея Алексеевича как нельзя более кстати. Он точно подслушал меня. — И, обращаясь к сгрудившимся у стола офицерам — все это были, как теперь рассмотрел Игорь, пожилые штаб-офицерских и даже генеральских чинов люди, — сказал: — Алексей Алексеевич предлагает мне взять на себя атаку Луцка. — И снова — к Игорю: — Я только что дал о том же приказ по корпусу, вот он… — Генерал взял со стола листик бумаги, далеко отодвинул его от глаз к свету лампы и с видимым удовольствием прочел: «На вас, мои доблестные войска, возложена почетная задача взять Луцк, так как четвертая стрелковая дивизия выполнить ее не может». А? Как вам это покажется? Как это подействует на моих молодцов?

Присутствующие снова засмеялись, затопотали, выражая полное свое удовольствие, которое им — это сразу чувствовалось — хотелось продлить как можно дольше. Они повторяли на разные лады:

— Выполнить не может, это факт!

Хозяйка подала шипящую яичницу. Потирая руки, довольные, все разместились за столом.

Зайончковский жестом руки пригласил Игоря занять свободное место. Кое-кто кивнул приветственно головой, несколько голосов оживленно спросили:

— Ну как Алексей Алексеевич? Не собирается к нам?

— Но почему же, собственно, в вашем приказе говорится о стрелковой дивизии? — оглушенный всем этим шумом, смехом, неожиданным сообщением об атаке Луцка, спросил у соседа своего Игорь. — Если не ошибаюсь, четвертая дивизия находится в составе тридцать девятого корпуса…

— Да как же, помилуйте, — подхватил сосед-полковник. — Донесли, что затрудняются штурмовать город! Луцк хорошо укреплен, защищен превосходящими силами, и четвертой с ними не справиться!

— А Стельницкий час назад сообщил об этом Алексею Алексеевичу! — крикнул из своего угла под образами Зайончковский. — Я тотчас же был поставлен в известность, разумеется… ну и не замедлил прийти на помощь…

Взрыв смеха покрыл его слова, рюмки звякнули.

— За успех, господа!

— Вся штука в том, что наши части значительно дальше от Луцка, чем войска тридцать девятого корпуса! — опять приступил к Игорю сосед-полковник. — Нам придется форсировать Стырь, а подходить к Луцку с севера — то есть с самого неудобного участка…

— Телеграмма вашему превосходительству! — оборвал его еще более высокий, чем остальные, голос из глубины комнаты.

Зайончковский, приподнявшись, нетерпеливо протянул через стол руку. Игорь обернулся. За его спиной остановился молодой офицер.

— Давайте, давайте! — проговорил комкор и стоя прочел телеграмму, потом сжал ее в кулаке и живыми, острыми глазами обвел присутствующих.

— Подтверждение приказа! Алексей Алексеевич уже все знает.

— Вот это да! — крякнул чей-то генеральский басок, и стулья и стол с грохотом отодвинулись, давая дорогу заспешившему комкору.

Чувствуя, что нельзя терять удобную минуту, Игорь пробрался к Зайончковскому и стал на его пути.

— Ну, а вы как, молодой человек? — спросил с поддразнивающей улыбкой комкор, угадывая состояние возбуждения и азарта, в каком находился Игорь. — Что собираетесь делать? Обратно в штаб армии?

— Я в вашем распоряжении, ваше превосходительство, — заторопился Игорь, — но мне хотелось бы участвовать в деле.

X

Машина комкора несла Игоря к исходной точке перешедших в наступление частей 30-го корпуса.

Туман поднялся от земли и висел над полями опаловой, все более редеющей дымкой. Сквозь него откуда-то пробившиеся редкие лучи солнца, встающего из-за грузной кубовой тучи, бежали по бурой стерне. Точно из лейки сыпались крупные капли дождя. Стоявший в отдалении табунок всклокоченных стреноженных лошадей отряхивался, звякая боталами. Галки уже не гомонили, а важно разгуливали по сжатой полосе и одним глазом, без страха провожали несущуюся мимо машину.

Артиллерийский, равномерный, приглушенный расстоянием гул, все усиливавшийся по мере того, как машина заглатывала версты, внезапно оборвался. Зайончковский торопливо глянул на часы и приказал остановиться. Он сидел в машине неподвижно, внимательно прислушиваясь. Шофер снял кожаный шлем и тоже слушал. Игорь глянул в ту сторону, откуда недавно еще шли волны артиллерийской стрельбы, и при всем напряжении слуха ничего не мог уловить.

Над полями плыла тишина. Ни дребезг машины, ни содрогание земли от разрывов, к которым уже привыкло ухо, не сотрясали отяжелевшего и казавшегося непроницаемым для каких бы то ни было звуков, насыщенного влагой воздуха. Только запахи. Они казались весомыми, ложились на лоб, на щеки, забирались в ноздри, перехватывали затаенное, — чтобы лучше слушать, — дыхание. Пахло прелым сеном, раскисшим навозцем, лошадиной мочой, горечью полыни… И внезапно — так внезапно, что Игорь дрогнул и невольно подался вперед, — до слуха достиг едва уловимый, ни на что не похожий звук. Он шел от края горизонта и, приближаясь, ширился по окружности, точь-в-точь как растекается и густеет звук, родившийся от скольжения пальца по мокрому краю стакана. И так же, как эта нехитрая, детская музыка, так и возникший сейчас над полями звук приобретал все более торжественную, органную силу, хотя шел очень издалека. Но все трое, сидящие в машине, тотчас же поняли его значение и решающий смысл. То был мощный прибой человеческих голосов. Игорь привстал со своего места. Зайончковский осторожно вышел из машины. Шофер приоткрыл рот. Все трое ждали — на какой ноте оборвется эта звуковая волна, догонит ли ее следующая, более мощная, или звук сникнет и ближайшие шумы просыпающейся вокруг жизни заглушат его раньше, чем он оборвется…

Звук расплывался, таял и вновь, все с большим напряжением, возникал, чтобы в свой черед растаять и смениться новой волной, более короткой, более настойчивой…

Игорь шептал: «Одна, две, три, четыре…» Зайончковский снова взглянул на часы, снял фуражку, перекрестился и полез в машину.

— Трогай!

Все трое глубоко и облегченно вздохнули. Никто из них не обменивался впечатлениями, каждый затаил их в себе, суеверно боясь нарушить то высокое душевное состояние, в каком он находился.

Машина взревела и круто пошла в гору. Небо стало шире и выше, туман растаял, кубовая туча с востока грузно шла на запад, освобождая путь солнцу. Зайончковский открыл дорожный, висевший у него на груди кожаный портсигар и с наслаждением затянулся глубокой затяжкой.

XI

Теснимые фланговой атакой, австро-венгерцы стремительно откатывались, кинув свои позиции на Стыри. Когда комкор прибыл на место боя и с высотки оглядел развернувшуюся перед ним далекую панораму, «ура» атакующих пехотных частей уже отгремело, солдаты располагались во вражеских окопах, над левым берегом Стыри задымили костры, кавалерийская дивизия ушла на рысях за отступившим врагом к Луцку. Первое действие закончилось.

Снова хитрая улыбочка залегла на тонких губах Зайончковского, и, поздравляя начальников частей, он говорил поддразнивающе:

— Как же, как же! За десять верст слышно было ваше ликование! Но не рано ли? Мне что-то не нравится это поспешное бегство. По логике вещей надо было ожидать более упорного сопротивления… А между тем противник распахнул широко двери на Луцк и, по-видимому, не собирается там задержаться. В чем же загвоздка, хотите вы знать? Да в том, что противник не мог усилить отпор в нашем направлении. Не прозевал, а не имел возможности контратаковать!

— Что же вы полагаете?

— Я полагаю, что четвертая форсирует Стырь.

— Это, знаете, улита едет, когда-то будет, а наша кавалерия по ровной дорожке ужо в двух переходах от Луцка…

— Ну верон ки-ки, — поддразнивающе и нарочно коверкая французский язык, возразил Зайончковский.

XII

Отдых был недолог. Пехотные части в составе двух дивизий и артиллерийская бригада были двинуты вдоль Стыри в южном направлении на Луцк. Игорь теперь шел в рядах пехотного головного полка, с командиром которого, полковником Лохвицким, тотчас же сошелся душа в душу. Вообще все в этот день казалось и было в действительности очень бодро и сподручно. Приятно было жмуриться на солнце, приятно было закурить махорочную вертушку, которую ему предложил взводный. Полковник Лохвицкий, не то двоюродный, не то троюродный брат известной поэтессы Лохвицкой[27], забавно рассказывал анекдоты и, оказывается, лично принимал участие в утренней атаке и рубился шашкой, что совсем уже было замечательно. Дважды за день полк нагонял и вступал в бой с арьергардом противника. Стычки были короткие, но жаркие, именно такие, какие бывают только тогда, когда люди еще дышат победой и, не замечая усталости, с особенной удалью спешат довершить начатое дело. Фланговые атаки полк принимал лежа, разреженной цепью, подпускал врага близко и, оглушив его пулеметной очередью, мгновенно кидался врукопашную, причем так, что крылья цепи неизменно оказывались гуще центра и тотчас же охватывали противника. Этот маневр, никем не подсказанный, выполненный быстро и ловко, как на учебной площадке, неизменно увенчивался успехом, и Игорь знал, что только вдохновенье победы рождало и этот маневр, и его успех. «Вот так бы всегда», — мечтал Игорь после долгого этого дня, лежа у костра под мелким дождичком, снова затянувшим и небо, и горизонты, уходящие во мрак ранней ночи. Пока квартирьеры рыскали по деревне и искали удобное пристанище, Игорь остановился тут у околицы с солдатами. В котле закипал чай, под дождевыми брызгами потрескивал горящий валежник, солдаты пели песни охрипшими веселыми голосами, то и дело перебивая себя шуткой или каким-нибудь будничным, обиходным замечанием.

— Опять, значит, Брусил наш бородача переупрямил, — раздался чей-то громкий голос, и в свете костра появился высокий солдат с манеркой в руках.

— Да уж не без этого, — откликнулся другой голос, только что мурлыкавший песню. — Брусил — известно, назад его отмахнешь, а он тебе по лбу!

Солдаты одобрительно рассмеялись.

Игорь спросил:

— А что такое брусил? — хотя тотчас же догадался, что речь шла о Брусилове.

— А это, как бы вам сказать, ваше благородие, — охотно начал ближайший к Игорю солдат, следивший за огнем, — оно вроде долбы, отвесна чугунная, а то еще людей так зовут, обязательно которые на своем поставят и напролом идут…

— Ах, вот что! — сказал Игорь. — А мне говорили, что брусить — значит завираться, пить горькую…

— Злой человек сказал! — резко перебил его тот, что подошел с манеркой, и подозрительно вгляделся в незнакомого офицера. — Чем справедливей человек, тем у него завистников больше. Это мы знаем, чьи разговоры! Откуда ветром дует! Только нас ветром не сломишь. Мы как верба — погнемся, а потом и отхлещем…

Внезапно злая его усмешка сменилась довольной улыбкой.

— Вы бы нашего Антона Степаныча послушали. Сейчас только от него… Вот смеется! Кавалеристы из разъезда сказывают: Луцка брать не пришлось, потому что он уже взятый!

— Как так? — вскрикнул Игорь, вскочив на ноги.

— Его четвертая у нас вырвала!

Солдаты засмеялись. Игорь кинулся разыскивать Лохвицкого. У полковника, так же как у Зайончковского, только чинами пониже, собрались в прокуренной горнице господа офицеры и, смеясь, пили водку, на все лады обсуждали сногсшибательную новость о Луцке. Сомнений быть не могло. Солдат рассказывал правду.

— Уже, говорят, от Алексея Алексеевича ответная телеграмма получена, — заметил Лохвицкий, добродушно покашливая в ладошку, — едет к нам, господа! Зайончковский рвет и мечет! Только что пронесся мимо, не остановился, крикнул мне: «Передайте вашим молодцам большое мое спасибо! Кабы не они, не видать бы четвертой Луцка как своих ушей».

— Совершенно правильно сказано! — крикнули хором офицеры и подняли стаканы. — За наше здоровье!

Игорь тоже поднял свой стакан с мутной жидкостью и крикнул:

— Постойте, господа! Маленькая поправка: не видать бы нам Луцка, если бы не Брусилов, наш славный командарм! За его здоровье, господа!

— Ура! — крикнул громко Лохвицкий, обычно по скромности говоривший шепотом, в ладошку. — Ура генералу Брусилову!

— Ура! — подхватили все остальные.

И Игорю почудилось, что он снова стоит посреди поля и слышит бегущие к нему волны все нарастающего наступления.

Встретились они снова — командующий армией и штабс-капитан Смолич — на следующий день в Луцке у замка Любарта, под высокой четырехугольной башней, за полуразрушенной зубчатой стеной.

Брусилов только что произвел смотр войскам, занявшим город. Верхом на рыжей англизированной кобыле командарм показался Игорю очень картинным и снова совсем не таким, каким ожидал его встретить.

Генералы Стельницкий, Зайончковский и еще несколько Игорю незнакомых проследовали за командующим. Брусилов улыбался, слушал их. Игорь не сумел разобрать, о чем они говорили. Саенко шепотом рассказывал ему о событиях в штабе. Иванов несколько раз, оказывается, говорил по прямому с Алексеем Алексеевичем, уговаривал его приостановить наступление, не форсировать Стыри. Он предвещал несчастье, чуть не плакал, заклинал именем государя.

Брусилов оборвал, махнув рукой, и прошелся по валу.

— Нет! Каково вышло складно на этот раз!

XIII

Манусевичу-Мануйлову чертовски не хотелось ехать на фронт. Он всячески уклонялся от этого поручения. Он считал себя человеком штатским. Горячо убеждал Мануса, что ему не справиться с задачей, требующей навыка и специальных знаний. Игнатий Порфирьевич Манус смотрел на него равнодушным взглядом, глаза его заволакивал туман — попробуй, сообрази, что у него там, в черепной коробке?.. Выслушав Ивана Федоровича, Манус промямлил:

— Именно потому, что вы ничего не смыслите в военном деле, вам и дается это поручение.

— Но почему же не Резанцев, — начал было снова Манусевич, — он, так сказать, в курсе…

— Загляните к Анне Александровне, она передаст вам письмо Николаю Иудовичу. Ничего больше от вас не требуется! Во дворце интересуются здоровьем его высокопревосходительства… Он, по слухам, чувствовал себя неважно последнее время… Можете от себя сообщить ему, что его не забывают в тылу, высоко почитают и всегда готовы прийти на помощь всем, что только требуется для нужд доблестной его армии…

Спорить больше не приходилось. Надо выполнить директиву. Конечно, Иван Федорович, как никто, справится с нею, и ни при чем тут навыки и военные знания! Просто ему хотелось быть подале от такого рода деятельности…

Примирившись с неизбежностью, Манусевич съездил в Царское к Вырубовой, от нее получил письмо и на словах — благословение Распутина дорогому Николаю Иудовичу с приложением пузырька от Бадмаева с вонючей жидкостью для растирания больных ног, прихватил из «Нового времени» корреспондентский билет, посулив написать очерк «В гостях у генерал-адъютанта Н. И. Иванова», сел в пульмановский вагон и укатил в Бердичев, где находился штаб Юго-Западного фронта.

В Бердичеве — шумном, многолюдном городе, в эту пору года неимоверно грязном, слегка только припудренном по крышам домов волглым снегом, — Манусевичу показалось весело. В гостинице, где он остановился, первый этаж был занят под ресторан ошеломляющего безвкусия. В нем круглые сутки изнывал в любовной тоске и захлебывался от бешеной страсти румынский оркестр, господа офицеры «наворачивали ерундель», девицы полуголого обличья повизгивали и танцевали танго, шампанского хватало на всех в изобилии.

Приодевшись для солидности в английский долгополый сюртук, прихватив с собою письмо и склянку с жидкостью, Иван Федорович наутро отправился «выполнять директиву».

Конечно, в штабе нашлись у него знакомцы, но он почел за благо не открывать им, что приехал сюда по поручению высокой особы, а соврал им, что жаждет «запечатлеть образ великого полководца». Главнокомандующему доложили о прибытии корреспондента. Николай Иудович милостиво согласился дать интервью, с оговорочкой, что, как правило, он избегает излишней гласности, но из уважения к такой авторитетной газете, как «Новое время», делает исключение.

— Его высокопревосходительство примет вас не как обычно — в поезде, а у себя в опочивальне… Он чувствует себя не совсем здоровым, — предупредил Манусевича чрезвычайно любезный адъютант — и, ступая на цыпочках, побежал вперед.

В спальне царил полумрак от приспущенных штор, в углу перед походным киотом горели лампады. К лампадам подвешены были пасхальные фарфоровые, различных колеров яйца с императорскими вензелями и буквами «Х.В.». В большом камине жарко тлели угли. К камину был придвинут простого, некрашеного дерева стол, заваленный грудою карт, папок с бумагами, моделями орудий, какими-то диаграммами. За столом в глубоком кресле сидел Николай Иудович. На коленях у него, свернувшись клубком, спала ангорская кошка.

При входе Манусевича Иванов привстал, кряхтя и морщась. Кошка шлепнулась на пол, фыркнула и пошла прочь, задрав хвост.

— Не обессудьте, — проговорил комфронта с преувеличенным стариковским добродушием, — занемог некстати… Стоять — и то не могу… Пароксизм застарелой маньчжурской хвори, пухнут ноги, прямо беда…

Манусевич просиял, точно услышал долгожданную радостную весть, всплеснул руками, приостановился и засеменил с благоговейной поспешностью к генералу.

— Само Провидение послало меня к вам, ваше высокопревосходительство! — воскликнул он, схватив обеими ладонями дряблую руку Иванова. — Ну как не поверить в шестое чувство? Собираясь ехать сюда, думал о вас, готовился к беседе с вами, и точно кто-то шепнул: «Захвати с собой бальзам чудодея Бадмаева!» И вот!

Он вытащил из внутреннего кармана сюртука завернутую в розовую папиросную бумагу бутылку с вонючей жидкостью и поставил ее на стол.

Иванов благодушно кивал головой, мял в кулаке седую бороду, ухмылялся, хитро приглядываясь к посетителю.

— Ах, действительно, какое совпадение! — восклицал он с наигранной глуповатостью. — Даже и не знаю, как вас благодарить. Давно искал случая воспользоваться услугами целителя. Наслышан о нем от высоких лиц, да все никак не случалось. А тут вдруг такой подарок! Чувствительно, чувствительно вам благодарен. Простите, не имею удовольствия знать вашего имени-отчества.

— Иван Федорович, ваше высокопревосходительство. Простое русское имя Иван, по прозванию Манусевич. Очевидно, хохлацких кровей, судя по фамилии! Признаться, далеко не заглядывал в свою родословную, все некогда, все в хлопотах, все больше о других любопытствую… Вот и сейчас гвоздем гвоздит: сидишь ты перед самым прославленным человеком великой России! Смотри, вникай, запечатлевай! Тебе дано счастье передать потомству черты славного воителя, его мысли, его чувства…

— Ай, что вы! Что вы! — замахал руками Иванов.

— Нет уж, позвольте! Я знаю, что скромность сопутствует величию, но на сей раз скромность — преступление! Поймите, ваше высокопревосходительство! Ведь это не я, Иван Манусевич, сижу перед вами, а народ! Он требует всей правды, ваше высокопревосходительство!

Манусевич даже вспотел от этой тирады. Уж не перехватил ли он через край?

XIV

От камина пышет жаром. Кот уставился на незнакомца зелеными глазами с явным намерением прыгнуть ему на колени. А Манусевич терпеть не может кошек!

Иванов глубоко ушел в кресло, жует бороду, призакрыл глаза, на лице молитвенное выражение, но — биться можно об заклад — пристально следит и выжидает.

«Давать ему сейчас письмо или повременить?» — соображает Манусевич.

— Итак, ваше высокопревосходительство, я жду, я готов! — Иван Федорович вынул изящный блокнот с костяными дощечками и приготовился записывать. — Конечно, редакция понимает, что она имеет право рассчитывать на правду в пределах возможности…

Манусевич метнул острым глазом в сторону генерала. Иванов сидит не шевелясь.

«Ну что же, подождем, над нами не каплет…»

И внезапно — из генеральской груди глубокий и тяжкий вздох. Кулак выпускает бороду, глаза открываются — в них кроткая ясность.

— Тяжкую вы мне задачу задали, Иван Федорович, — произносит Николай Иудович подавленно. — Понимаю вас и всей душой сочувствую вашему требованию. Война — великая страда народная. Нужно говорить со всею правдивостью. А как ее скажешь — правду-то? По силам ли это нам, грешным? Откроюсь вам как на духу, милейший Иван Федорович!

Иванов опустил руки на подлокотники, вытянул шею, борода лопатой встала торчком — на уровень лица Манусевича.

— Не по силам! Нет! Суждено нам по долгу службы своей и во благо ратного дела, нами ведомого, лукавить… На том стоим и смиренно грех этот берем на себя. Велика власть, велик ответ. Главнокомандующий! — Иванов поднял палец. — Только вникните в это слово: водитель миллионов человеческих! Ко спасению их или к погибели? Как отвечу? Каюсь, не дано мне знать это. А кому дано? Потому и лукавим…

Иванов откинулся на спинку кресла, призакрыл глаза, открыл снова и устремил их на огонь лампад.

— Не разверзается перед смертным завеса будущего. Темно, Иван Федорович! К победе призываем, победу готовим, победе верим, а сокровенного ее блага для России провидеть не можем. Оттого — смятение духа…

«Ну нет, хватит! — думает Манусевич. — Пора отдавать письмо», — и, выждав приличествующую случаю паузу, легонько вскрикивает:

— Ах, Бог мой! Какая рассеянность! Совсем выпало из памяти! А у меня к вам поручение. Просили передать в собственные руки. Отправитель мне неизвестен, но особа, доверившая письмо, просила меня отнестись к нему особенно бережно…

Медленно на ладони Иван Федорович протянул генералу конверт. Иванов принял его также очень осторожно, точно боясь уронить, прочитал адрес, помедлил, взглянул на Манусевича.

— Уж вы мне разрешите, старику… Давно вестей не имел, любопытствую прочесть…

— Помилуйте! Ради Бога!

Манусевич отвернулся, оглядел комнату, настороженно прислушиваясь к хрусту конверта. Взгляд его упал на походную койку главнокомандующего. Жесткая раскладушка покрыта была великолепным стеганым, голубого шелка одеялом.

— Подарочек! — раздался прочувствованный голос Николая Иудовича.

Иван Федорович повернул голову.

— Изволили любоваться одеяльцем? — продолжал Иванов, все более умиляясь. — От ее величества матушки нашей государыни… Взыскан ее милостями. Не оставляют, не оставляют меня без внимания… Прямо даже и не знаю, за что такое… Видит Бог, не заслужил… Никакими талантами особыми не взыскан, ан милостивая рука благословит! Ничего, мол, старик, крепись! — Иванов тихонько и счастливо рассмеялся. — Конечно, нам далеко, скажем, до его высокопревосходительства Рузского Николая Васильевича или мудрейшего нашего Алексея Николаевича Куропаткина[28]… но тоже кое-что и мне удается… тут уж чего скромничать! Поколачиваем супостата, как умеем! В отношении побед не в последнем ряду, даже вот говорят — в первом…

Иванов утер клетчатым платком увлажнившиеся глаза, положил на стол перед Манусевичем развернутое письмо Вырубовой, не предлагая его прочесть, но с явным расчетом на то, что его все-таки прочтут.

Манусевич не замедлил это сделать. В письме, однако, ничего примечательного и тайного не было: привет и пожелания от царицы, поздравления с победами дорогого крестного от наследника, восторженные удивления самой Вырубовой перед мужеством «святых воинов». «На вас обращены все взоры, вы среди наших генералов — первый, так отзывается о вас наш Друг».

— Да, взыскан, взыскан, — повторил Иванов молитвенно.

— Не знаю, смею ли, — перебил его Манусевич шепотком, как бы стесняясь и не вполне уверенно, — но меня просил еще один человек передать вам свое благословение…

— А кто же такой?

— Искренний ваш почитатель, Григорий Ефимович…

— А… а… — Иванов не повел и бровью. — Благодарствую… хотя не имею чести лично быть знакомым, но наслышан…

И с внезапным воодушевлением, точно в чем-то уверившись:

— Великий разброд идет! Злоречие, злопыхательство, подозрение! Шатание устоев! Мало бед от врага приняли, так нет! — свои в спину норовят ударить! Честных, преданных людей порочат — и кто же? Ближайшие помощники! Ну как тут быть простому солдату? Ума не приложу! Нынче сбираюсь на большое дело. Все точно расчел, обдумал. Решил обратно на Стубель, на старые позиции. Спрятаться в лесу восточнее Колков… Понимаете? Только немцы вытянутся по дороге из Колков на Клевань, а их мы по флангу и всем фронтом в наступление. Военная хитрость! Это я, конечно, к примеру говорю… А вы, скажем, возьмете да об этом напишете… Что будет? Катастрофа! Напрасное пролитие крови! Не в обиду вам — сколько таких вестников по нашим газетам, по министерствам, по гостиным ходит! Вот потому и лукавим. Как быть иначе?

Иванов опять потянул себя за бороду, огорченно покрутил головой.

— Победы тоже на худое могут обернуться. Иной раз отступить, уступить — себе же в прибыль. Особенно когда в тылу шатание, забастовки… И знаете, я имею сомнение…

Николай Иудович наклонился к самому лицу Манусевича, борода его щекотала подбородок Ивана Федоровича.

— Имею сомнение насчет того: не вражеские ли тут происки? Не германские ли тут денежки звякают?.. Ась?

Взгляд в упор, острый, медвежий.

Манусевич выдерживает этот взгляд, говорит с нескрываемым цинизмом:

— Ничего, Николай Иудович, не страшно! Наша копейка тоже не щербата!


Начальник штаба Саввич, обычно во всем согласный с командующим, нынче тоже стал перечить. В нем появилось какое-то подозрительное упрямство. Иванов поглядывал на него, насупясь, медведем, сопел, крутил носом, отмалчивался, но с дороги не сворачивал.

— Простите мне, Николай Иудович, — говорил Саввич с обычной своей учтивостью, — на этот раз доводы командарма-восемь мне кажутся основательными. По сведениям, добытым воздушной разведкой, значительные силы германцев двигаются с северо-востока на Колки, в общем примерно около двух пехотных дивизий. Не подлежит сомнению, что противник направил эти силы с таким расчетом, чтобы выйти на правый фланг восьмой армии и отбросить ее обратно на восток… Генералу Брусилову не оставалось ничего другого, как предупредить маневр германцев. Он, согласно его донесению, двинул к Колкам обе дивизии тридцатого корпуса, усилив их четвертой стрелковой и седьмой кавалерийской… В его распоряжении в качестве резерва оставлена одна дивизия. Она расположена в районе Клевань — Олыко. Такое распределение сил командарм-восемь считает достаточно крепким и вполне обеспечивающим от неприятельских сюрпризов… Я вполне разделяю его точку зрения.

Иванов фыркнул в бороду.

Саввич продолжал настойчиво:

— Получив нашу шифровку с приказом правому его флангу отойти от Луцка обратно на Стубель, с таким расчетом, чтобы к утру быть опять на старых позициях… и так далее… Алексей Алексеевич ответил, что приказ выполнит, но считает долгом предупредить: на всю процедуру доведения нашей директивы до начальников частей потребуется не меньше десяти — двенадцати часов.

— Можете не повторять — знаю, — перебил главкоюз.

— Осмелюсь повторить, ваше высокопревосходительство, — не подымая голоса, но с еще большей корректностью продолжал Саввич, — только потому, чтобы яснее были мотивы моего согласия с доводами командарма-восемь. Такая спешка с коренной перегруппировкой сил, выдвигающей перед нами новые задачи, на мой взгляд, неминуемо вызовет суету и беспорядок во время операции и большое неудовольствие в войсках…

— Что-с?

— Так точно, ваше высокопревосходительство. Войскам придется после удачного наступления бросать взятые с бою позиции и уходить назад…

Саввич помолчал, ожидая нового окрика, но его не последовало.

— Это всегда обидно… К тому же, по причинам, уже высказанным, в вечер получения нашей директивы незаметного отхода произвести невозможно. Он состоится только завтра вечером, не раньше… Еще менее выполнима, как я уже предупреждал ваше высокопревосходительство, данная вами задача в течение одной ночи, одним махом, перескочить со Стыри на Стубель. Между этими реками пятьдесят верст расстояния…

— Можно. Вздор…

— Можно, конечно… только окончательно расстроив ряды и выбив из сил и без того обескураженных солдат… Требуется два перехода. А тем временем воздушной разведкой противника наше отступление будет выяснено.

Саввич оборвал на этот раз резко, подчеркнуто и твердо глядя в прищуренные медвежьи глазки.

Иванов не шевельнулся, не приподнял век.

— Командарм-восемь резонно вполне, на мой взгляд, — чеканил Саввич, не отводя глаз и, видимо, готовый к открытой борьбе и уверенный в своих силах, — доносит, что приказание главнокомандующего задержать в окопах разведчиков и дивизионную конницу, чтобы замаскировать наш отход, цели не достигнет. Артиллерию оставить с разведчиками опасно — ее неминуемо потеряешь. А отсутствие артиллерии тотчас же будет замечено неприятелем. Наконец самое существенное и неоспоримое в доводах Брусилова: трем дивизиям пехоты и одной кавалерийской спрятаться в лесу у Колков невозможно. В этих местах обширные болота, германский корпус идет, конечно, с разведкой и не пропустит незамеченной такую массу наших войск.

Снова намеренное молчание и чрезвычайно почтительно звучащий вывод:

— Все вышеизложенное дает мне смелость, ваше высокопревосходительство, настаивать на отмене данной нами директивы. Я охотно возьму это на себя. В противном случае командарм-восемь слагает с себя всякую ответственность за успех операции. Я же, как начальник штаба Юзфронта, останусь при особом мнении, какое изложу формально в докладной записке.

— Все?

Иванов открыл глаза, в них кроткое приятие неизбежного.

— Все, ваше высокопревосходительство.

— Благодарствую, благодарствую, ваше превосходительство. Отменно рад был выслушать нелицеприятную критику. Но… — Николай Иудович, приподняв плечи, развел в стороны руки, — но в ошибках своих тверд, ибо никому, кроме Господа, не дано быть правым. Перед Ним отвечу.

И с неожиданной силой:

— Приказу моему отмены нет. Так и передайте командарму-восемь.

XV

Главнокомандующий знал своего командарма. Он знал, что Брусилов только сгоряча может сказать, что слагает с себя ответственность, а в действительности никогда ее с себя не снимет, как бы, на его взгляд, ни была нелепа возложенная на него задача. Комфронта знал, что выполнение его директив никогда не поставит его самого в положение виновника катастрофы; катастрофы Брусилов не допустит. А победы Николай Иудович не искал. Гораздо более тревожна была угроза Саввича. Этот генерал очень себе на уме. Каждый его шаг рассчитан, каждое слово взвешено. Долгое время он был безукоризненным исполнителем пожеланий своего начальника. Он понимал его с полуслова, развивал то, что только давалось в намеке. Это настораживало. Его высокопревосходительство не жаловал тех, кто угадывал его мысли. Но в конце концов, пожаловаться было не на что. Начальник штаба не затруднял комфронта излишними расспросами, не докучал ему собственным мнением. А тут нате вам! Особое мнение, да еще в письменной форме. Это неспроста. Это бунт, тем более опасный, что поднял его осторожный человек, превыше всего ставящий свою карьеру. Если он рискует — значит, наверняка. Значит, у него есть основания, есть уверенность в победе. Откуда пришла уверенность? Когда? Приезд этого щелкопера? Вздор! Вздор! Иванов слово в слово передал своему начштаба свою беседу с Манусевичем, прочел письмо Вырубовой… Скрывать было нечего… Чисто. Чистенько… А ежели что наболтал журналистик, так ведь на чужой роток не накинешь платок, за собачий лай — хозяин не ответчик… Всего вероятней — другое. Начштаба пронюхал о настроениях. Неужто царица-матушка уже не сила? Царь-государь со своей лаской — не защита?

XVI

Алексеев сидит за рабочим столом в небольшой комнате в два окна. Он не замечает казенной скуки в том, как размещена мебель, какого унылого цвета портьеры на окнах и как безнадежно громоздки письменные приборы. Он равнодушен к вещам, если они не служат прямому своему назначению. У него нет эстетических потребностей — это сразу же отмечает Саввич, оглядевшись вокруг.

Сдержанно кланяясь, начштаба, не подходя к столу, ждет, когда ему предложат сесть.

— Здравствуйте, Сергей Сергеич. Садитесь. Я вас слушаю.

Такой быстрый переход к делу обескураживает Саввича.

Хотя бы приличия ради задал несколько вопросов. По ним можно было бы поймать верный тон, угадать, с какой стороны подойти к той щекотливой теме, которой он собирался коснуться.

За семь с половиной часов ожидания Саввич успел десяток раз передумать и взвесить каждую фразу предстоящей ему сугубо ответственной и чрезвычайно секретной беседы с новым начальником штаба верховного.

При Саввиче были кое-какие письменные доказательства, но существенное заключалось в мелочах, дополняющих и изобличающих друг друга.

Логика мелочей была неоспорима. Но что известно Алексееву? О чем он только догадывается? Чего он совсем не знает? Излагать или не излагать внешнюю сторону событий, послуживших поводом к расхождению мнений двух военных авторитетов, двигающих одно дело? Эта внешняя сторона также очень существенна с принципиальной и чисто оперативной точки зрения. Но не в ней, конечно, суть. Существо дела в том, что он — Сергей Сергеевич Саввич — считает для себя вредным и даже опасным продолжать работу с Николаем Иудовичем Ивановым.

Иванов ведет игру, которая не кажется Саввичу верной. Николай Иудович к тому же недальновидный, можно сказать уверенно — безграмотный политик. Он весь в чужих тенетах, а Саввич привык раскидывать свои собственные, прикрепив их к безусловно прочным точкам опоры. Алексеева не могут не заинтересовать именно внутренние пружины существа дела. Он и его партия (Сергей Сергеевич уверен, что Алексеев возглавляет целую партию влиятельных людей и даже выдвигается ими в диктаторы) — за войну до победного конца, следовательно, так и надо повернуть вопрос, в этом смысле преподнести существо дела.

Сергей Сергеевич заговорил уверенным, очень точным, без лишних слов, деловым языком…

Михаил Васильевич слушает. Он сидит склонившись к столу, брови его хмуро нависают над прищуренными от внимания глазами. В иных местах он останавливает Саввича и коротко переспрашивает, потом кивком головы, не глядя, поощряет к дальнейшему…

Все это мерещилось ему неясно уже давно. Перед ним возникает бледное лицо Брусилова, звучит его вопрос в тот памятный вечер… На него нельзя было ответить. Но то, что говорит. Саввич, — чудовищно. Михаил Васильевич следит за каждым его словом, пытается поймать на противоречии, самый строй речи начштаба — деловитый, спокойный — вызывает сомнение и вместе с тем доходит до сердца какой-то безжалостной оголенностью. Нет, Саввич, бывший начальник жандармского управления, осторожный человек. Чем дальше говорит, тем противнее он своими безукоризненными чертами лица, не искаженными ни одним чувством, хотя бы низменным, своими усами в стрелку, пахнущими омерзительно фиксатуаром. Но он умен и отвечает за свои слова. И Михаил Васильевич слушает до боли в ушах и в висках…

Скрипит дверь. Без стука, что допускается в экстренных случаях, заглядывает в полуоткрытые створки адъютант граф Капнист.

Алексеев подымает голову, но плохо видит, кто вошел, настолько обострено его внимание к рассказчику.

Капнист — при оружии, в полном параде. Он принимает взгляд начальника как разрешение войти и бесшумно подходит вплотную к Алексееву, наклоняется к его уху:

— Государь прибыл…

— А-а… — бормочет Михаил Васильевич, все еще не вполне овладев собою.

Но тотчас же приподнимается, в глазах озабоченность, в движениях сдержанная торопливость. Нужно идти встречать. Адъютант подает ему оружие. Алексеев поправляет аксельбант, трогает усы сложенными щепотью пальцами и только тогда взглядывает на стоящего перед ним Саввича… Очень хорошо, что их прервали. Все равно он твердо решил не высказываться.

XVII

Среди георгиевских кавалеров, прибывших в ставку на свой праздник, был Игорь Смолич. Брусилов знал, что отец Игоря, Никанор Иванович, после своих боевых неудач отстраненный от командования корпусом, жил в Могилеве в качестве генерала для поручений при верховном.

— Поцелуй от меня старика, утешь его, — сказал Алексей Алексеевич. — Он у тебя славный старик, только напрасно судьба кинула его воевать, да еще в наше время. Совсем он к этому делу не приспособлен. Тут нужны канатные нервы и железное сердце. А он музыкант, фантазер… Это я не в обиду ему… Не один он у нас в России не на свою полочку попал — беда!

Но самолюбие Игоря, несмотря на дружеский тон командарма, было задето, и всю дорогу до Могилева Игорь не мог отделаться от горького сознания, что отец его вычеркнут из списка действующих лиц, выбыл из строя, и такой человек, как Брусилов, имеет все основания презирать его, как бы он там ни золотил пилюлю.

Эта обида за отца помешала сыновней встрече с отцом быть такой искренней и горячей, какой она представлялась в воображении Игоря и какой должна была быть в действительности. Игорь расстался с отцом еще задолго до своего отъезда на фронт. В памяти он рисовал его себе бравым, красивым генералом, всегда оживленным на людях, раздражительным и бестолково суетливым у себя дома. Фотографические аппараты, гармошки поглощали все его внимание, служба — где-то на втором плане. Нынче Игорь обнимал похудевшего и как будто даже ставшего меньше ростом старичка. Старичок прослезился, нежданно увидев сына у себя в номере гостиницы «Франция», но тотчас же, сморгнув слезу, закричал, замахал по-обычному руками, затормошился по маленькой комнатенке, заваленной все теми же ящиками с фотоаппаратами, гармошками, завешанной фотографиями дочери Ирины (их было больше всего), жены, товарищей, знакомых.

— Ну, я сейчас тебя кофием!.. — кричал он. — Я теперь его сам… по собственному способу… Вася! — И, оглянувшись и не увидав Васи, спохватился: — Ах, да он на службе… болтается где-нибудь, каналья… Ты знаешь, я его привез с собой… да… устроил при штабе… привык… и он так мне напоминает Ириночку. А ты? Что же ты мне не рассказываешь? А-а! «Георгий»! Поздравляю! Поздравляю!

Он снова обнял Игоря, забыв, что уже давно знал о награждении. Усталые, грустные глаза на минуту остановились на Георгиевском крестике в петлице сына. Старик внезапно почувствовал слабость и сел на первый попавшийся стул.

— Да… вот… — пролепетал он по-детски. — Так-то вот…

У Игоря сжалось сердце, он торопливо обнял отца за плечи.

— Папа… брось. Это несчастье, но ты не виноват… Меньше всего ты.

Игорь любил отца. Была ли то сыновняя любовь, он не знал, но при мысли об отце неизменно на душе становилось как-то по-особенному тепло и грустно.

— Папа… — проговорил он снова и заплакал.

Он ничего не думал, не чувствовал, не стыдился своих слез, как бывало в юности. Он только глубоко всхлипывал, вздрагивая всем телом. Даже много после он не мог объяснить себе, что с ним тогда стряслось. Приниженный ли вид отца, или этот жалкий номеришко гостиницы, загроможденный такими с детства знакомыми предметами, или своя судьба, внезапно представшая в образе старенького генерала, придавили его?.. Он плакал…

Отец прихватил его голову как-то неловко сгибом руки, зажал ее и не выпускал долго, сухими глазами глядя куда-то в угол.

Так их застал с шумом ворвавшийся Вася.

— Приехал! — воскликнул он. — Я уже знаю! Мне в штабе сказали… Игорь, здравствуй! Или ты все еще сердишься?

Он остановился, недоумевая. Ему казалось, что их давняя распря из-за Сонечки все еще памятна Игорю, и не совсем уверен был, как его встретят. Но увидеть слезы на глазах своего врага-друга он уж никак не ожидал.

Еще меньше ждал его появления в эту минуту Игорь. Он поднялся и какое-то мгновение смотрел на Болховинова отсутствующим взглядом.

— Да нет, что ты… — наконец произнес он, и они поцеловались.

— Поздравь, — кавалер, видишь? — снова зачастил Никанор Иванович. — Не то что ваши штабные петанлерчики… Чины, ордена за протертые штаны — и ничего не знают, армию губят, подлецы! Я еще расскажу, тут такое, доложу я тебе… Ах да, кофе! Где у меня, Вася, кофейница? Никак не разберусь во всем этом хаосе! До сих пор половина вещей в ящиках! Живем, как на вулкане, не сегодня завтра переезжать. Поговаривают, будто ставку в Смоленск… Позор! Наши главнокомандующие — один допинга требует, другой — советов, третий — вожжей! А ну, угадал, кому что?

Никанор Иванович неожиданно рассмеялся, видимо радуясь этой загадке, давно уже ходившей по штабам.

— Первый — Иванов, второй — Эверт, третий — Рузский. Рузский все уняться не может, что он не на месте Алексеева, а то и верховного! Уверяю тебя!

Генерал молол кофе, зажав между острых колен кофейницу; ему это трудно было делать, но он бодрился, не уступая Васе.

— Сам… сам… не мешай!.. Алексеев — тот в конце концов диктатором будет. Помяни мое слово. Об этом все шепчутся. Есть такие люди… — Никанор Иванович понизил голос до шепота. — Такие господа, которые каждое приказание его исполнят… включительно даже до ареста в Могилевском дворце…

— Ну что вы, право, ну какое там! — перебил его Вася, видимо не раз уже слышавший эту тайну. — Ты слушай, Игорь, надолго к нам? Уж не останешься ли? Конечно, здесь дыра…

— Нет, уж позволь! — багровея, закричал Никанор Иванович и с грохотом поставил кофейницу на стол. — Ты уж мне не мешай говорить, что думаю! Сын у меня не такой остолоп, как ты, извини! Он широко видит, он болеет душой, он весь в меня! У него твердые принципы, — и в упор к сыну. — Уму непостижимо! Все знают и все вот как он, — генерал тыкнул в воздух пальцем, указывая на Васю, — отмахиваются! Всем все равно! Ходят в кинема с этим пшютом Кондзеровским, за бабами волочатся и не видят, что у них под ногами земля горит… Земля горит!

Никанор Иванович вспотел, распахнул китель, снова схватился за мельницу, вытянул из нее ящичек, понюхал, покрутил носом, ударился локтем об стол, рассыпал кофе на пол и совсем расстроился.

— Всегда вот так, под руку. Никакого чутья! Никакого!

Игорь взял у отца кофейницу, насыпал зерен. Он понимал отца и, как никогда, жалел его в эту минуту нежной жалостью взрослого к беспомощному ребенку. Его трогало, что старик ни словом не пытался оправдать себя в своей неудаче, хотя имел полное основание свалить всю вину на Плеве, потому что все напутал и погубил людей своими вздорными директивами не кто иной, как Плеве[29], а отец… Ну что отец! Он, конечно, все еще жил японской кампанией, устарел… но он честный, прямой человек…

Никанор Иванович опять что-то выкрикивал, но Игорь не слушал его, шум мельницы заглушал слова, уводил куда-то далеко, в глубоко запрятанные, прерванные войною печальные мысли об отчем доме, о всей их большой, растрепанной теперь семье.

Самый одинокий из них, конечно, отец. Его не любит жена, дочь позволяет ему себя любить — и только. Олег — прощелыга, эгоист… Он сам, Игорь, слишком поглощен собою и никогда не находил для отца нужных слов. Они ни разу не говорили по душам, хотя оба стремились к этому. Какая-то застенчивость мешала им, а может быть, самолюбие или стыдливость… А ведь только отцу он мог бы признаться, что ему очень трудно жить, хотя до последнего часа он будет бороться за жизнь.

Склонив набок голову, Игорь старательно вертел ручку кофейной мельницы. Вася накрывал на стол. Отец зажег спиртовку, кипятил воду, рассказывал:

— Здесь, в этих дрянных номеришках, живут дворцовые чины… и те, что приезжают к царю… Мой, конечно, самый скверный… В «Бристоле» — военные представители союзников, в «Метрополе» — административная мелкота… Их пропасть! Бездельники! Генштабисты, представляешь, изволят являться в управление не раньше девяти… «Подымают карту»! Вранье! За них и до них это делают топографы… Не Бог весть что — накалывать флажки по линии нашего расположения. На службе болтают вздор, читают газеты, ловят мух! Я не шучу: всамделе ловят! На пари! Вася, скажи ему. Игорь не верит!.. Ну вот, давай кофе — вода готова…

И вдруг с испугом:

— Да… ты знаешь… от Ирины… вот уже два месяца — ни строчки…

XVIII

За кофе Игорь узнал все, разобрался во всем. Отец примолк, подсовывал сыну сухарики, размешивал ему сахар в стакане, не глядя, украдкой пожимал ему руку… Вася, напротив, болтал без умолку! Игорь с любопытством к нему приглядывался.

После кофе генерал лег отдохнуть: молодые офицеры пошли до обеда побродить по городу.

Генерал Смолич жил в ставке с первых же дней вступления царя в верховное командование. По сути, он оказался не у дел, хотя и допускался к царскому столу. Со всеми был на «ты», все называли его Никашей, все выбалтывали ему свои неприятности и обиды, все знали, что Никаша посочувствует, возмутится несправедливостью и расскажет другим о горестях своего приятеля…

— Уж очень чудной добряк твой отец! — заметил Вася и рассмеялся.

— Но… но знаешь… это безделье… боюсь, оно его доконает. Мы все так, военные, пока на коне — молодцами, а слезешь с седла — и жизнь как из дырявой манерки… Несправедливо с ним поступили!

Вася недавно словчился махнуть в Петроград, думал застать Ирину, но не застал, очевидно, она так и застряла в Минске — оттуда было последнее от нее письмо… Вася был огорчен и даже обижен невниманием невесты, но в сердце давно порешил, что «дело это пропащее», что Ирина потеряна для него навсегда… Он узнал — это было сказано вскользь и с неожиданной для Васи стыдливостью — об увлечении Ирины каким-то студентом-путейцем, но, конечно: «Ты не подумай, я не придал никакого значения… Твоя мама о нем говорила с презрением…»

Игорь тотчас представил себе, как могла говорить его мать о «несчастном студентишке», но так ли небрежно отнеслась к нему Ирина? Шальная, чудесная Иринка с рыжими глазами… Где-то она теперь? И чем кончится это ее увлечение? Так ли бесследно, как увлечение театром, жениховством Васи, милосердными делами сестры?..

Игорь глянул на Болховнина. Бесконечное кочевье по разоренным усадьбам и городам, грязь, случайные связи с первыми попавшимися женщинами, не успевшими скрыться от лихих кавалеристов, голод и обжорство, безделье с похабными анекдотами и руганью, бессмыслица многосуточных маршей и недельных спячек в вонючих халупах, водка и гнилая болотная вода не истощили Васю физически, не притупили бодрой, почти младенческой ясности… И вместе с тем, если присмотреться пристальней, за ясностью по-прежнему веселых голубых глаз было темно и пусто… Война выбила у него веру в то, что в мире все обстоит благополучно…

По словам Васи, он теперь не верил «ни в какие заповеди», потому что на войне они «ни к какому шуту не годятся». Он «плевал вверх — на всяческое начальство и законы и вниз — на тыловое быдло, годное разве на то, чтобы служить коням подножным кормом». Мирная жизнь потеряла для Васи свое обаяние, когда-то приятно щекотавшее самолюбие танцора, корнета, жениха…

Но и войну Вася презирал за то, что она была уродлива, велась «черт-те знает как, сматывала лучших коней», «по мелочишкам» подвергала жизнь людей смертельной опасности и даже не вызывала законной ненависти к врагу. «Немцы такое же дерьмо, как мы», — кратко заявлял Вася.

Воспоминание о Мазурских болотах осталось в памяти навсегда как облик войны — невылазной и бессмысленно жестокой. Вот почему Вася охотно бросил полк и ушел адъютантом к генералу Смоличу и с ним же, покинув штаб корпуса, перебрался в ставку.

— Наворачиваем здесь помаленьку невесть чего!

Если старик, Никанор Иванович, ощущал свое пребывание в ставке как обиду, превысившую его вину, и потому не говорил о ней, продолжал кипятиться, давать советы, строить планы на будущее, то молодой корнет, полный сил и здоровья, вел себя с таким же наплевательским равнодушием здесь, в ставке, как и в любом захваченном доме, в котором скуки ради расстреливал портреты.

— Кабак!

Это словцо не сходило с его уст, но произносилось оно без возмущенья, а с убеждением, что иначе же и быть не может.

— Ты шибко пьешь? — спросил его Игорь.

— Нет! Не очень, — усмехнулся с каким-то горьким недоумением Болховинов. — Прямо даже не пойму, никогда пьян не бываю… каждый раз других по домам развожу… должно быть, организм такой. — А ты как?

Вася по-прежнему смотрел на товарища светлыми, бездумными, добрыми глазами, сверкая в улыбке верхним рядом белых зубов, а слова его пропускал мимо… Он верил теперь значению только трех слов: спать, жрать и трепаться. Все остальное было «кабак».

XIX

После обеда, в номере, генерал зажег электричество, поставил на спиртовку кофе, достал со дна платяного шкафа бутылку бенедиктина.

— От мирных дней… припас… до случая…

Суетливость в нем исчезла. Ушла вместе с парадным хаки, повешенным в шкап, и наигранная моложавость, но засветилась настоящая молодость в подобревших глазах.

Он подошел к окну задернуть портьеры и вскрикнул:

— Ай-яй! Вот те на! Снежок! Снег… Это уже в третий раз. Значит, накрепко… зима!

Игорь положил на похудевшее его плечо руку, повторил вслед за ним:

— Зима…

Они постояли минутку в молчании, задернули шторы, которые долго не хотели задергиваться (отец и сын тянули одновременно за оба шнура, отец чертыхался, сын посмеивался), потом вернулись к столу, пили из тоненьких японских чашечек кофе с ликером.

— Ты помнишь? — спросил отец. — Я их привез из Маньчжурии, после японской…

— Помню, конечно… А это? — Игорь кивнул на стену. — Последний Иринин?

— Да как же!.. Разве не при тебе? Она плясала русскую… Как плясала! — Генерал закивал головой, причмокнул языком, вскочил, снял со стены рамку, поднес ее к свету лампы. — Ты посмотри, до чего хороша! Какой поворот! Какая ножка!

— Очень хороша, — согласился Игорь, вспоминая, что уже когда-то слышал от отца эти же самые слова, и радуясь услышать их снова, но по-новому. — Ты не волнуйся, папа, — тотчас же добавил он, угадывая, какие чувства сейчас тревожат отца, — она ведь лентяйка… ты знаешь… мы все не любим писать письма, но она очень, я знаю, очень тебя…

— Да, она сокровище, — обрадованно и стыдливо перебил его отец и аккуратно повесил рамку на прежнее место.

И тут пришла минута, которую никогда не переживал Игорь.

Душа его легко, без принуждения, без видимого и намеренного повода раскрылась перед отцом. Слова сами сорвались с языка, опередили сознание, возникла необходимость говорить, исповедаться, исчерпать все, что помнилось, чем жил…

Никанор Иванович сидел неподвижно, поставив локоть на ручку кресла, ладонью подперев щеку, полузакрыв глаза. Он боялся взглянуть на сына, потревожить его. Худое старое тело его напряглось, сердце билось неровно, это он, а не сын проверял, взвешивал каждое слово, звучавшее в его ушах. Исповедовался не сын, а он, старый генерал Смолич. Ответ должен держать он, Никанор Иванович. И он же обязан вынести приговор себе, сыну. Для него тоже пришла минута глубокого раздумья, итога. Минута, какой он никогда еще не знал…

Так они сидели друг перед другом — отец и сын; над столом горела электрическая лампа со стандартным гостиничным колпаком, засиженным мухами, перед ними на столе стояли крохотные чашечки с недопитым кофе и ликер в рюмках, и за окном шел тихий снег, снежок. Неподалеку, в штабе, работали над планами войны, и далеко скрежетала война… Все шло, как много Дней идет — вот уже полтора года…

Но Игорь и Никанор Иванович жили сейчас в ином мире. Игорь торопливо, сбивчиво рассказывал отцу все, что с ним произошло за эти полтора года. Он не пытался ни объяснять, ни анализировать события и свои поступки, он не успевал, не хотел, да и не мог этого делать. За него думал сейчас отец. Повторял, возвращался назад, задавал вопросы и не ждал ответа.

Преображенский полк, ранение, похвистневский отряд, похвистневские речи, разгром, окружение, смерть генерала, ставка, Коновницын, охота за Распутиным, снова фронт, Брусилов…

Конец рассказа пришел так же внезапно, каш и начало.

— И все-таки я решил вернуться в полк… теперь, когда преображенцы на Юго-Западном… Ты понимаешь, папа?..

Это был вывод из чего-то такого, что не было сказано. Но отец понял. Он не шевельнулся, только протянул руку и горячей ладонью прикрыл кисть руки сына, лежащую на столе.

— Да, — произнес Никанор Иванович охрипшим голосом, — я понимаю… Но если останешься жив, — опять к Брусилову, мой совет. И вот что я тебе скажу, Игорь…

Он крепко сцепил пальцы опущенных на колени рук, лицо стало очень строгим и по-стариковски выразительным.

— Я все выслушал. Внимательно. Каждый твой шаг во мне… в моей душе. И скажу тебе прямо: самая большая твоя беда — одинок ты. Да. Ты вот о Похвистневе. Он был умница, не спорю. И все его речи, я понимаю, могли увлечь… Ты спорил с ним… но не в главном. Правда, правда… это хорошо. Тут нет спора. Ошибка его и твоя в том, что вы как-то отдельно… отдельно от всех хотите держать ответ. А это, Игорь, вздор! Вздор! — повторил старик твердо и властно.

Игорь никогда не слышал у отца такого голоса. Он не кричал, как обычно, а голос раздавался отчетливо, весомо.

— Вздор! Мы отвечаем все. Все, кто бы ни был. Больше, меньше — не важно.

Голос упал, рука опять потянулась к руке Игоря.

— Только тогда ты станешь на свое место. Пусть маленькое — не важно. Не в этом честь… не в этом…

Он смолк, сгорбился, лицо стало маленьким, сморщенным, в глазах разлилась такая скорбь, что у Игоря захватило дыхание.

Отец встал, пошатнулся.

— Разгром легко не дается, — проговорил он точно самому себе. — Они думают — самолюбие, обида. Я тоже так думал раньше… Какое там, к черту, самолюбие? Когда разгром… когда русская армия… Кто бы ни был виноват, кто бы ни был! Я, ты, Иванов, Сидоров…

Теперь он говорил с набухшими венами на висках, бледный, дрожащий:

— Армия русская разгромлена… а мы… самолюбие!


На десятый день после отъезда из Могилева, шестого декабря, Игорь в составе Преображенского полка, входящего в гвардейский отряд Безобразова, ждал приезда царя, традиционно встречавшего свои именины с гвардией. Но четвертого декабря, не доехав до Жмеринки, Николай неожиданно решил вернуться в ставку. Заболел наследник, простудившийся на георгиевском параде. Пробыв на вокзале около трех часов, царь не выходил из вагона. Алексеев и Пустовойтенко[30] ездили к нему с докладами. Докладывать и говорить надо было о многом и очень серьезном, но внимание царя было отвлечено высокой температурой сына, и выслушивал он своего начальника штаба неохотно и вяло.

Именины не задались, надо было возвращаться домой, в Царское…

— Вы уж как-нибудь сами, Михаил Васильевич, без меня… ведь не так уж и к спеху… Я вернусь, если все обойдется благополучно, не позже тринадцатого… с тем чтобы успеть повидаться с гвардейцами до наступления… У нас, кажется, начнется четырнадцатого?

Алексеев со стесненным сердцем отправился в свое управление. Нынче снова день оказался тяжелым и загруженным сверх меры.

Утром пришла паническая телеграмма от сербского королевича Александра из Скутари. Он умоляет царя помочь голодающей сербской армии. Войска надо перевезти в безопасное место. Союзники предполагают их отправить в Валону. Но сухим путем, по козьим тропам, из Скатури в Валону им не дойти. У них нет ни продовольствия, ни вооружения. Снабдив всем необходимым, их можно перевезти туда только морем, но морского транспорта у них нет. Одна надежда на русское верховное командование…

От Жилинского[31] получено пространное письмо. Генерал сообщал начальнику штаба верховного о крайнем раздражении, какое выказывает Жоффр[32]. Маршал настаивает на активном наступлении русских войск. Он считает, что Франция несет на себе всю тяготу войны, тогда как Россия, Англия и Италия отсиживаются. Он полагает, что русские войска должны незамедлительно оказать активную помощь Румынии, чтобы склонить ее на сторону Антанты…

«Русское командование, — сказал Жилинскому Жоффр, — может свободно выделить 200–250 тысяч солдат из своих неистощимых людских резервов и кинуть их в Добруджу против Болгарии…»

Третье неприятное сообщение пришло из штаба Северного фронта. Начальник штаба, генерал Бонч-Бруевич[33], телеграфировал, что 2 декабря в штаб 6-й армии явилась для допроса прибывшая из Австрии фрейлина государыни императрицы — Марья Александровна Васильчикова. По ее словам, она владеет около Вены у станции Клейн-Вартенштейн имением Глогниц, где и была задержана с начала войны. Получив из России известие о смерти матери, Васильчикова добилась, при содействии великого герцога Гессенского, брата нашей царицы, и за его поручительством, разрешения приехать в Россию сроком на три недели. В случае, если она не вернется к сроку, ее имение будет конфисковано. «Ее превосходительство, — писал Бонч-Бруевич, — предполагает выехать обратно через 15–20 дней. Прошу указаний, надлежит ли допустить Васильчиковой выехать за границу и, в утвердительном случае, можно ли ее подвергнуть при выезде самому тщательному опросу и досмотру?»

Эта телеграмма взволновала Алексеева более всего остального. Он не знал, как доложить о ней царю и стоит ли вообще докладывать.

Но в вагоне царь на прочитанное ему послание королевича Александра рассеянно заметил:

— Ну что же… конечно. Его нужно обласкать. Вы уж составьте полюбезнее, Михаил Васильевич… Сообщите ему, что по моему повелению Сазонов[34] неоднократно напоминал союзникам о необходимости скорейшей помощи. Заверьте его высочество, что я, со своей стороны, по окончании войны приму меры… Сделаю все возможное для возрождения его несчастной страны… Дальше?.. Только, пожалуйста, покороче, Михаил Васильевич…

На предельно сжатый доклад о претензиях Жоффра Николай с таким же отсутствующим выражением лица процедил:

— Что ж, он прав как-никак… последнее время мы действительно… — Но, встретив немигающий взгляд Алексеева, поспешно и раздраженно добавил. — Впрочем, отвечайте как знаете… — И, сорвавшись с места, побежал на голос сына в соседнее купе.

Тогда Михаил Васильевич решил доложить о Васильчиковой.

— Ваше величество, — сказал он, следуя за императором до порога его купе, — я осмелюсь задержать вас еще только на одну минуту. Решение требуется немедленное.

Царь обернулся, поморщился, зеленые огоньки вспыхнули и погасли за усталой поволокой глаз.

— Что еще?

— Рапорт начальника штаба Северного фронта.

И, поднеся к глазам телеграмму, Алексеев прочел ее медленно, отчетливо, от слова до слова.

Он знал, что царь догадывается об его мыслях, о том, как и что он, начальник штаба верховного, считает должным ответить Бонч-Бруевичу. Снова глаза их встретились. Начальник штаба стоял навытяжку, император мял в руке папиросу; он был бледен, но мысли его не отсутствовали, как раньше, зеленые огоньки не затухали.

— Потрудитесь на рапорт начштаба Севфронта ответить дословно, — отчетливо и с редкой для себя определенностью произнес Николай. — Пропустить можно. Опрос учинить можно. Досмотр только при сомнениях. Наносить лишнее унижение надобности нет.

И, повернувшись на каблуках, не пожав руки своего начштаба, даже не кивнув головой, ушел к сыну.

XX

Немилость верховного была очевидна. Очевидно было и то, что царь понял, зачем Алексеев прочел ему донесение Бонч-Бруевича, что он понял намерение Алексеева подчеркнуть свое подозрение в том, что у фрейлины могут оказаться документы и письма сомнительного содержания. В свое время Николай уже читал первое обращение к нему Васильчиковой с предложением мира, но не ответил на него. Александра не раз возвращалась в разговоре с мужем к содержанию этого письма. Николай рекомендовал ей забыть письмо, так как не пришло время затевать переговоры о сепаратном мире, раз все идет хорошо И он становится во главе своего войска… Но, как знать, у императрицы свои соображения… Наконец, она могла переслать с Васильчиковой письмо своему брату…

Ход мыслей Николая при чтении рапорта начштаба Севфронта был вполне ясен Алексееву. И именно потому, что он был ясен, Михаил Васильевич пошел на такую «дерзость».

Прежде всего нужно было ответить генералу Жилинскому. Одновременно с письмом Жилинскому послать несколько строк и Сазонову. У министра тонкий ум, он сообразит…

«Изучение присланных вами протоколов конференций и письма, полученного мною сегодня, — писал Алексеев Жилинскому своим круглым, убористым почерком, аккуратно подложив под писчий листок новый лист промокательной бумаги, — показывает малое понимание сложности обстановки и положения, общих интересов, а главное — тенденции Жоффра. Заключение, что Франция, имеющая 2 миллиона бойцов, должна быть пассивна, а Англия, Италия и Россия должны «истощать» Германию, — тенденциозно и не вяжется с грубым мнением Жоффра, что одна Франция ведет войну. Думаю, что спокойная, внушительная отповедь, решительная по тону, на все подобные выходки и нелепости стратегические безусловно необходима. Хуже того, что есть в отношениях, не будет. Но мы им очень нужны, на словах они могут храбриться, но на деле на такое поведение не решатся. За все, нами получаемое, они снимут с нас последнюю рубашку. Это ведь не услуга, а очень важная сделка. Но выгоды должны быть хоть немного обоюдными, а не односторонними…»

Сазонову Михаил Васильевич писал вполне доверительно и в личном порядке, что он очень просит дорогого Сергея Дмитриевича выразить как-нибудь помягче, но вразумительно господину Палеологу для передачи его правительству, что требования Жоффра ставят русское командование в невозможность действовать согласно с военным командованием Франции.

Закончив письмо и запечатав оба конверта — к Жилинскому и к Сазонову, — Алексеев откачнулся от стола, облокотился о неудобную деревянную спинку кресла и закрыл глаза. Так, в полном бездумье, стараясь слушать только свое дыхание, начальник штаба просидел четверть часа. Это было очень трудно при взбудораженных нервах, но крайне необходимо. Без этого короткого отдыха трудно было доделать все дела сегодняшнего дня. А впереди осталось ответить сербскому королевичу в духе пожеланий государя, то есть по сути ничего не ответить… Снестись с новым главнокомандующим Северного фронта Плеве, назначенным вместо Рузского по собственному выбору Николая и без ведома Алексеева… Соединиться по прямому проводу с командармом-семь Щербачевым. С обоими генералами предстоит серьезный разговор.

А там… ложась спать, после того как будет брошен последний взгляд на карту наших и союзнических военных действий, все свое внимание, всю свою сообразительность надо отдать решению вопроса, как быть дальше с Ивановым…

Саввич снова напомнил о себе. Он окончательно покидает Иванова до начала операций. На его место Михаил Васильевич рекомендовал Владислава Наполеоновича Клембовского[35], очень дельного, знающего генерала. Но это не выход. Больше того — честный человек, серьезный работник, Клембовский легко может убедиться в том, что его начальник… Нет, этого нельзя допустить! Но что, что делать? Иванова нужно устранить от командования. Но как сделать это так, чтобы не задеть царя? Но нельзя же и предстоящее наступление свести на нет!..

Тринадцатого декабря царь вернулся в ставку без сына, сообщил Алексееву, что наследнику лучше и сам он себя чувствует бодро и рад скорой встрече с гвардией, смотр которой он собирается произвести 15-го. Ни тени былого недовольства своим начальником штаба…

Михаил Васильевич тотчас же это отметил. Чтение рапорта Бонч-Бруевича, очевидно, возымело должное действие. Надо было воспользоваться удобным случаем и поднять вопрос об Иванове. Изложив в общих чертах создавшуюся перед наступлением обстановку на боевой линии Юго-Западного фронта, Алексеев просил его величество всемилостиво обратить особое внимание на неудовлетворительную работу штаба Юзфронта.

В самый важный период подготовки операций главнокомандующий ссорится со своим начштаба и увольняет его. Виновником этой ссоры безусловно является Николай Иудович. Он не верит в операцию 7-й армии, хитрит, оттягивает без нужды начало операции, отчего она утрачивает всякое подобие внезапности. Не дает руководящих указаний для объединения работы армий, ограничивая свое руководство одним лишь писанием критических замечаний… Генерал Щербачев жалуется на предвзятость комфронтом и тоже готов потерять веру в благополучный исход.

Все это подрывает дух армии. Командиры частей, штаб- и обер-офицеры давно уже весьма нелестно отзываются о своем главнокомандующем, и, что всего печальнее, их мнение нельзя оспаривать…

— Я сам, ваше величество, с прискорбием прихожу к выводу, что Николай Иудович, видимо, устал, потерял нерв в работе и не в силах больше справляться с таким ответственным делом… Он не однажды лично повторял мне это и просил отпустить его на покой. По мере сил я поддерживал в нем бодрость, говорил ему о том безусловном доверии и уважении, какое питаете к нему вы, ваше величество, но… боюсь, что Николай Иудович прав… годы сказываются… Тяжкая и героическая задача, какая выпала на долю Юго-Западного фронта во все время войны, не могла не измотать старого человека… И я склонен думать, что для блага дела… вашему величеству придется, как это ни больно…

— Да, да… пожалуй…

Царь улыбнулся, вспомнив что-то веселое, и посветлевшими глазами посмотрел на Алексеева.

— Вы знаете, Михаил Васильевич, я это заметил… он уже не может удерживать… вы представляете себе? Громко при всех! Он так, бедняга, растерялся…

И, смеясь, Николай неожиданно пожал Алексееву руку.

— Я очень благодарен вам, Михаил Васильевич. Вы ограждаете меня от многих неприятностей… Я ценю и вполне вам доверяю. Теперь, как никогда, надо быть осмотрительными. Мы с вами окружены врагами и подозрительными субъектами… Малейший опрометчивый шаг…

Он помолчал, потрогал усы, не зная, что еще сказать, устав от долгой речи.

Алексеев стоял перед ним, ожидая дальнейшего. Но царь отпустил его, так и не добавив ничего больше об Иванове.

Он уехал в Киев, оттуда в Волочиск.

15 декабря в восемь часов утра верховный делал смотр 1-й гвардейской кавалерийской дивизии. Утро было по-весеннему теплое, поля дымились, выпавший было снег растаял, к полудню развезло по дорогам невылазную грязищу. Поэтому смотр 3-й Варшавской гвардейской дивизии пришлось произвести у самого поезда. В три часа Николая доставили в Подволочиск, где ждали его 1-я и 2-я гвардейские пехотные дивизии с да артиллерией.

Уже темнело, когда царь в своем автомобиле проехал дважды вдоль рядов — снаружи и внутри, после чего придворный протоиерей Шавельский отслужил молебен в центре огромного каре, одну сторону которого заняли преображенцы.

Игорь стоял на правом фланге своего батальона. После молебна из тьмы раздался тусклый голос:

— Прощайте, молодцы!

На невидимом поле поднялся глухой рев тысячи глоток, кричавших «ура». Но как не похож был этот рев на те грозные волны, подгоняющие друг друга и слышные за много верст, каким внимал Игорь, стоя с Зайончковским на прилуцком холме…

На другое утро, едва забрезжил свет, гвардия двинулась в наступление.

Туман мешал артиллерийскому огню.

Преображенцы доползли до проволочных заграждений австрийских позиций и в нескольких местах взяли первую линию обороны.

В тот же день части 9-й армии, начавшие атаку 14 декабря, тоже добрались до проволочных заграждений, штурмовали некоторые участки, но неудачно.

16 декабря начала штурм 7-я армия. В течение трех дней двумя корпусами она овладела тремя линиями окопов. Теснимый 3-й Финляндской дивизией, противник отступил на правый берег Стрыпы, не успев даже уничтожить мосты. Спустя два дня части 7-й армии продвинулись еще дальше, захватили высоты юго-восточнее Куйданова, но закрепиться не сумели.

В высшем командовании шел разброд и недовольство. Никому не были ясны задачи, поставленные перед войсками штабом фронта. В ходе боев Иванов изменил свой первоначальный план и дал новую директиву. Предполагалось привести ее в исполнение не позже 14 января, но «ввиду недостаточной подготовки армии», как заявил Алексееву главнокомандующий, отложена им впредь до распоряжения. На это Алексеев, окончательно уверившийся в том, что Иванов сорвал наступление, заявил ему, что никаких новых задач армиям ставить незачем.

Германия требовала от Румынии немедленного выступления на ее стороне. Русское командование принуждено было тем самым держать наготове свободные войска и не начинать решающего сражения, которое могло связать руки.

Так безрезультатно и бесславно закончилось декабрьское наступление.

Молодая армия Щербачева, с первых же дней боев показавшая свою боеспособность и выдержку, была растрепана по пустякам. Потери фронта в людском составе достигли пятидесяти тысяч.

Алексеев докладывал царю о печальных итогах боев, просил его подумать о замене Иванова.

— Это невознаградимые потери, — сказал он.

— Ну что же — потери! — возразил царь. — Без потерь нельзя… Да и кто может заменить Иванова? Сейчас не время об этом говорить… отложим до другого раза, Михаил Васильевич… Старика распушите как следует… Скажите, что я недоволен…

И началась переписка. Ставка отчитывала штаб фронта, Иванов пушил командующих армиями. Командующие резонно возвращали упреки главнокомандующему. Все валили друг на друга и на дурную погоду.

Погода и точно стояла из рук вон плоха. Шел снег, таял, разводил непролазное месиво на палях и дорогах. Люди и лошади вязли, изнемогали, продовольствие застревало в пути.

О главной причине беды знали, пожалуй, только два человека, и оба они томились этим.

Алексеев бесплодно корил себя за то, что у него не хватило духу вовремя настоять на смещении Иванова.

Брусилов возмущался, что он, командарм-8, недостаточно резко выступил против плана главнокомандующего, не сумел настоять на своем, не добился разрешения организовать ударную группу.

— Мы все, все мы, командующие армиями, должны были бы просить верховного о смещении Иванова! — говорил Алексей Алексеевич. — Ну какой же грамотный командующий мог отвести армии Щербачева такой широкий фронт? Какой злостный кретин мог позволить Безобразову так безобразно растрепать гвардию в бессмысленных стычках? А что делали мы? Находясь в полной боевой готовности, мы, как идиоты, смотрели на уходящие к седьмой армии мимо нашего носа резервы противника! Высылали разведчиков, бесцельно болтавшихся по ночам! Срамота! Хуже того — издевательство!

И самому себе, убежденно: «Сомненьям нет места! Иванов — предатель».

Но тотчас же, затаив боль, говорил своему начальнику штаба:

— Ну что же, давайте работать. Будем готовиться к наступлению, к победе. Наступление мы вырвем у командования… а победу… Победа никогда не уйдет от нас. Надо только всегда быть к ней готовым и уметь схватить ее вовремя. Знаете, как счастье… Это мною уже проверено в молодости, когда я ухаживал за любимой девушкой, впоследствии ставшей моей женой… Итак, главный удар мы с вами намечаем на Луцк. Два вспомогательных участка… вот смотрите…

Но начальник штаба не смотрел туда, куда ему указывал командарм. Он вглядывался все с большим сочувствием и тревогой в обострившийся профиль Брусилова, в покрасневшие веки, в глубокую синеву под глазами. И, боясь обнаружить это сочувствие и тревогу, проговорил нерешительно:

— А не пора ли нам отдохнуть, Алексей Алексеевич? Уже второй час ночи… Вы очень устали…

Брусилов оторвал глаза от карты, помолчал, поморгал глазами, как бы проверяя, достаточно ли хорошо они видят, и сейчас же уверенно ответил:

— Нет, еще не устал. — Потом, понизив голос, строго. — В России теперь никто не имеет права уставать… Вот смотрите: если соответствующим образом перегруппировать войска, то всего удобнее будет…

И оба — командующий армией и его начальник штаба — прилежно склонились над картой.

XXI

В шесть часов тридцать две минуты мартовского утра 1916 года в штаб 8-й армии была принята шифровка. Заспанный дежурный офицер оперативного отдела принял ее и, с трудом разбираясь, так ему хотелось спать, стал переводить на бланк. Но с первых же строк лицо его протрезвело, в глазах появился испуг, потом восторг и, наконец, полная растерянность. Он кинулся будить начальника.

Начальник оперативного отдела, пробежав при свече телеграмму, не глядя, потянулся за бельем, за брюками, сапогами, гимнастеркой и, не успев затянуть кушак, побежал к Сухомлину. Офицер оперативного отдела последовал за ним.

Денщик начальника штаба решительно запротестовал.

Но начальник оперативного отдела не дослушал рачительного денщика. Он отстранил его от дверей и вошел в спальню Сухомлина со словами:

— Уж вы там как хотите, но извольте вставать, ваше превосходительство! Событие первостепенной важности! Вот глядите, что получено… — и протянул Сухомлину бланк.

Начальник штаба поморгал веками, уставился на стоявших перед ним офицеров. Денщик поднес к его глазам лампу. Генерал внимательно и очень медленно, как показалось стоявшим около его постели, прочел телеграмму, потом опустил ее на колени, призакрыл глаза и просидел так еще некоторое время в полном безмолвии и неподвижности.

— Благодарю Тебя, Господи! — наконец проговорил он, серьезно и сосредоточенно перекрестился, неслышно шевеля губами, и решительно опустил с кровати ноги. — Надо будить!

Они шли темными коридорами, не произнося ни слова. Так, гуськом, вошли в приемную, где спал дежурный адъютант.

— Нам нужно видеть Алексея Алексеевича, — строго сказал Сухомлин, когда Саенко вытаращил на него удивленные глаза.

— Но помилуйте… Алексей Алексеевич лег только два часа тому назад!

— Вот, читайте, — вместо ответа ткнул ему в руки телеграмму начальник штаба.

Саенко сморщил нос, поджал пухлые губы для большего внимания к тому, что надо было прочесть, но тотчас же широко раздул ноздри, выдохнув сдавивший ему грудь воздух, распустил губы, девичьи глаза его подернулись влагой и засияли от счастья.

— Господи! — вскрикнул он и опрометью бросился в кабинет, где спал Брусилов.

Алексей Алексеевич спал. Сон его был мирен и по-утреннему особенно сладок.

Ворвавшийся срыву и готовый было крикнуть Саенко замер. Трое остальных, вошедших, хотя и не полагалось, вслед за адъютантом, смущенно попятились. То состояние покоя и мира, в каком они, все четверо ближайших помощников командарма, ежечасно общающихся с ним, застигли его, было настолько для них ново и так разительно в минуту наивысшего для них волнения, что у них недостало сил как-либо проявить себя.

Длилось это сосредоточенное забытье какой-то короткий миг. Первым очнулся от него самый молодой из них и всех более взволнованный и счастливый — Саенко. Он оглянулся на Сухомлина, тот ответил ему легким наклоном головы. Саенко на цыпочках подвинулся к походной койке и дотронулся до обнаженной руки Брусилова.

Брусилов мгновенно открыл глаза и совершенно трезво глянул на своего адъютанта.

— Что-нибудь важное, голубчик? — спросил Алексей Алексеевич и, протянув руку к ночному столику, не глядя, взял наполовину недопитый стакан чая и выпил его залпом.

— Алексей Алексеевич… — совсем по-домашнему и от всей полноты чувств проговорил Саенко, и полные щеки его задрожали, пошли розовыми пятнами, — Алексей Алексеевич… тут такое важное… мы все…

Брусилов удивленно и чуть насмешливо взглянул на адъютанта, потом на незаметно пододвинувшихся к нему Сухомлина, начальника оперативной части и дежурного офицера.

— Который час? — спросил он.

— Семь часов две минуты, — торопливо ответил дежурный офицер.

Прекрасно. Вы меня разбудили вовремя. Я мог проспать. — И, снова обведя всех взглядом, добавил: — Но почему же все-таки таким большим обществом? И с такими торжественными лицами? По-моему, день моего ангела еще не наступил.

— Больше! Больше, Алексей Алексеевич! Прочтите!

Брусилов посмотрел на протянутый ему листок, а потом на вестового, подымающего штору, на сизый туман за окном. Свет из окна был так робок, что не мог перебить огня лампы, горевшей с вечера на письменном столе.

Телеграмма была от Алексеева. Брусилов прочел ее внимательно. Сухомлин, начальник оперативного отдела, дежурный офицер, Саенко и вестовой впились в него глазами. Им показалось, что в лице командарма что-то дрогнуло, между бровей залегла суровая морщинка, глаза глядели сквозь бумагу, читая не то, что прочли другие…

— Так… — произнес наконец Брусилов и положил листок на тумбочку.

Короткое это слово прозвучало как итог давних тяжелых дум — приглушенно и замкнуто. Глаза медленно поднялись и во всю ширь оглядели стоявших у койки. Все зашевелились, подались еще ближе, без чинов касаясь локтями, невольно отстраняя друг друга. Перед ними сидел на кровати худой, в распахнутой на груди полотняной сорочке старый человек, ставший им в эту минуту бесконечно дорогим. И, чувствуя эту свою близость людям, стоявшим перед ним, Брусилов проговорил очень душевно, очень тихо:

— Я знаю, с какими чувствами вы пришли. Благодарю вас… Не скрою, друзья, назначение мое главнокомандующим не застало меня врасплох. Я к этому готовился давно. Но не ждал… А теперь… — Он протянул им обе руки, кивнул смущенно и ласково головой: — Спасибо. Ступайте. Через полчаса я присоединюсь к вам…

Часть четвертая