Брюсов — страница 133 из 150

Читались полностью или в отрывках его многочисленные произведения, пока не настала очередь армян. Им тоже предстояло сказать свое слово… И на сцену вышли трое — с таром, кяманчой и дафом… Даф в руках Гехарика. У него был небольшой, но очень приятный голос — тенор. <…>

Трио музыкантов подходит к авансцене. В первом ряду сидел юбиляр, окруженный множеством друзей, представителями искусства, журналистами. Музыканты садятся. Внимание зала сосредоточилось на них. Воцарилось глубокое молчание. <…>

Звучит, звенит песня, сладостная, такая проникновенная… Гехарик, кажется, сам превзошел себя — поет он свободно и взволнованно. <…> Кончили. Поднялись с мест, и под хлопки тысяч людей Гехарик берет кяманчу и направляется со сцены к залу. На какое-то мгновение аплодисменты затихают, зал недоуменно смотрит: Гехарик спускается, подходит к юбиляру, опускается на колени, не проронив ни слова, молча склоняется перед ним и кладет к его ногам свою кяманчу… Ведь по старинной традиции саз, кяманча шуга, потерпевшего поражение в состязании, принадлежит победителю!

Брюсов встает: ему известны все детали этой старинной ашугской традиции. Он встает и поднимает Гехарика. Они обнимаются… От волнения на глазах поэта показались слезы…

Неожиданной и необычной оказалась эта дань уважения и любви к поэту… Все совершалось в абсолютно безмолвном зале (Степанян Аро. Встречи с поэтом // Литературная Армения. 1959. № 5. С. 108-109).


ВАЛЕРИЮ ЯКОВЛЕВИЧУ БРЮСОВУ
(Стихотворение, присланное в день юбилея)

Я поздравляю вас, как я отца

Поздравил бы при той же обстановке.

Жаль, что в Большом театре под сердца

Не станут стлать, как под ноги, циновки.

Жаль, что на свете принято скрести

У входа в жизнь одни подошвы: жалко,

Что прошлое смеется и грустит,

А злоба дня размахивает палкой.

Вас чествуют. Чуть-чуть страшит обряд,

Где вас, как вещь, со всех сторон покажут

И золото судьбы посеребрят,

И, может, серебрить в ответ обяжут.

Что мне сказать? Что Брюсова горька

Широко разбежавшаяся участь?

Что ум черствеет в царстве дурака?

Что не безделка – улыбаться, мучась?

Что сонному гражданскому стиху

Вы первый настежь в город дверь открыли?

Что ветер смел с гражданства шелуху

И мы на перья разодрали крылья?

Что вы дисциплинировали взмах

Взбешенных рифм, тянувшихся за глиной,

И были домовым у нас в домах

И дьяволом недетской дисциплины?

Что я затем, быть может, не умру,

Что, до смерти теперь устав от гили,

Вы сами, было время, поутру

Линейкой нас не умирать учили?

Ломиться в двери пошлых аксиом,

Где лгут слова и красноречье храмлет?..

О! весь Шекспир, быть может, только в том,

Что запросто болтает с тенью Гамлет.

Так запросто же! Дни рожденья есть.

Скажи мне, тень, что ты к нему желала б?

Так легче жить. А то почти не снесть

Пережитого слышащихся жалоб.


Б. Пастернак


(Валерию Брюсову. М., 1924. С. 65).


Красно-золотой, сверкающий огнями Большого театра, переполненный самой разнообразной публикой: сапоги, гимнастерки и тут же смокинги и вечерние платья. Прежде чем уйти на сцену в президиум торжественного заседания, Анатолий Васильевич вместе со мной из ложи рассматривает публику. Как много знакомых лиц среди собравшихся, здесь все московские литераторы — в какой-то мере это и их праздник; вот приехавшие из Петрограда Георгий Евреинов, академик Державин, в дипломатической ложе один из бывших соратников Брюсова по «Скорпиону» Юргис Балтрушайтис, московский поэт, теперь посланник Литвы. Борясь с одышкой, по партеру проходит Сумбатов-Южин, так долго вместе с Брюсовым возглавлявший <«Литературно-художественный> кружок»; а на ярусах шумит, как морской прибой, молодежь — студенты, рабфаковцы, среди них чувствующие себя сегодня «хозяевами» и гордые этим слушатели Высшего литературного института. Обращает на себя внимание смуглые, черноволосые люди в зале, слышится гортанная речь — это приехала армянская делегация из Еревана, и пришли на чествование Брюсова московские армяне — они благодарны Брюсову за великолепную антологию армянской поэзии. В фойе правительственной ложи Анатолий Васильевич что-то пишет карандашом в блокноте. Оказалось, он сложил экспромт, который тут же на вечере прочитал:


Как подойти к Вам, многогранный дух?

Ух многим посвящал я дерзновенно слово

И толпам заполнял настороженный слух

Порой восторженно, порой, быть может, ново.

Но робок я пред целым миром снов,

Пред музыкой роскошных диссонансов,

Пред взмахом вольных крыл и звяканьем оков,

Алмазным мастерством и бурей жутких трансов.

Не обойму я Вас, не уловлю я нить

Судьбы логичной и узорно странной.

И с сердцем бьющимся я буду говорить

Пред входом в храм с завесой златотканой.


(Луначарская-Розенель Н. С. 61, 62).


Неотчетливо вспоминаю празднование 50-летнего юбилея Брюсова в Большом театре в 1923 году. Помню, что сидела с Маяковским в ложе. Был, наверно, и президиум, и все такое, но сейчас вижу Брюсова, одного на огромной сцене. Нет с ним никого из былых соратников – ни Бальмонта, ни Белого, ни Блока… Кто умер, а кто уехал из советской России. <…> Маяковский вдруг наклонился ко мне и торопливо прошептал: «Пойдем к Брюсову, ему сейчас очень плохо». Помнится, будто идти было далеко, чуть ли не вокруг всего театра. И нашли Брюсова, он стоял один за кулисой, и Владимир Владимирович так ласково сказал ему: «Поздравляю с юбилеем, Валерий Яковлевич!» Брюсов ответил: «Спасибо, но не желаю вам такого юбилея». Казалось, внешне все шло как надо, но Маяковский безошибочно почувствовал состояние Брюсова (Брик Л.).


После юбилейного чествования в Большом театре, которое закончилось к 12 часам ночи, активисты-брюсовцы по списку приглашались на студенческий банкет в здание института. Было человек 80, десятая часть студенчества. Мы собрались к часу ночи у накрытого стола, где было вин о и всякие редкие для того времени яства. Валерий Яковлевич подъехал очень быстро, все обрадовались и несколько удивились, что он так быстро покинул общество «больших людей».

— А мой отчий дом как раз здесь, среди вас! — объяснил Валерий Яковлевич. Как же весел, обаятелен, остроумен и чистосердечен, ясен и молод душой почти до детской наивности был Брюсов в ту юбилейную ночь! (Ясинская З. Мой учитель, мой ректор // БЧ-1962. С. 317).


Ужасно жалею, что не могу присутствовать на Вашем торжестве. <…> Мне лично было бы особенно приятно приветствовать Вас, и вот почему.

Как-то особенно ярко встает сейчас в памяти прошлое — наши студенческие годы. Помните наш студенческий литературный кружок — наши собрания — часто — у Вас на квартире на Цветном бульваре — наши споры и наши «симпозионы». Вижу ясно, как будто это вчера, как Вы читаете доклад о «Ринальдо» Т. Тассо, слышу ясно, как Вы читаете стихи, которые потом появлялись в маленьких книжках в розовой обложке, все еще звучат в ушах моих — «Серебро, огни и блестки, целый мир из серебра». <…>

Все это — и еще много других эпизодов — встает сейчас в памяти особенно выпукло, и потому мне было бы особенно приятно приветствовать Вас от имени университета (хотя не мне это поручено) — Вас, участника этого студенческого кружка, ставшего преподавателем университета.

Если бы здоровье мне позволило, я постарался бы сегодня, когда Вы услышите много лестных слов о Вашей деятельности как ученого и поэта, выявить, какое большое значение – воспитательное и поучительное – имеет Ваш образ для современных поколений (Письмо В. М. Фриче от 16 декабря 1923 года // ЛН-98. Кн. 2. С. 563, 564).


<…> жалостный в своем горьком величии юбилей, о Барсов сумел порвать и с «академиками» и с «почитателями». «Символистом – Брюсовым» гордилась вся меценатская и художественная Москва. Как же: «наш» ученнейший эрудит! Друг Верхарна! Вождь московской школы! Певец города! Знаток древних! Первоклассный поэт, переведенный чуть ли не на все языки мира!

«Брюсов-коммунист?» — Но это же ужас! Карьерист! Изменник интеллигенции! Да и стар уже! Юбилей? Вот посмотрим, как он будет праздновать юбилей со своими коммунистами?!

И, надо сознаться, юбилей сумели превратить в пытку. Никто из былых соратников не «удостоил» чествовать действительно же большого поэта и крупнейшую культурно-поэтическую фигуру начала столетия. Швырявшие стулья в начале его поэтической деятельности не посмели этого сделать, конечно, теперь. Но они оставили пустыми эти стулья как знак своей мести, как символ проклятия «отступнику» от их традиций, от их куцего жизненного трафарета.

Рабочим и крестьянам не мог быть близок В. Я. Брюсов с его специфической деятельностью поэта-модерниста, поэта-ученого. Рабочим и крестьянам нужно запомнить много имен, непосредственно посвятивших свою жизнь борьбе за их дело. И юбилей В. Я. Брюсова не мог быть особенно популярным, как и юбилей всякого кабинетного ученого. Звание «народного поэта», конечно, было бы натяжкой в применении к нему. <…>

Мы, лефовцы, отказались от участия в юбилее из ненависти ко всяким юбилеям. Но помню, как мы зашли к В. Брюсову в артистическую пожать ему руку, — в ответ на пожелание одного из нас пережить еще двойной юбилей Ва­ерий Яковлевич, горько улыбнувшись, ответил: