Осенью 1911 года, после тяжелой болезни, Нина <Петровская> решила уехать из Москвы навсегда. Наступил день отъезда — 9 ноября.
Я отправился на Александровский вокзал. Нина сидела в купе рядом с Брюсовым. На полу стояла откупоренная бутылка коньяку (это был, можно сказать, «национальный» напиток московского символизма). Пили прямо из горлышка, плача и обнимаясь. Хлебнул и я, прослезившись. Это было похоже на проводы новобранцев. Нина и Брюсов знали, что расстаются навеки. Бутылку допили. Поезд тронулся. <…>
Это было часов в пять. В тот же день мать Брюсова справляла свои именины. Года за полтора до этого знаменитый дом на Цветном бульваре был продан, и Валерий Яковлевич снял более комфортабельную квартиру на Первой Мещанской, 32 (он в ней и скончался). Мать же, Матрена Александровна, с некоторыми другими членами семьи, переехала на Пречистенку – к церкви Успенья на Могильцах. Вечером, после проводов Нины – отправился я поздравлять. Я пришел часов в десять. Все были в сборе. Именинница играла в преферанс с Валерием Яковлевичем, с его женой и с Евгенией Яковлевной.
Домашний, уютный, добродушнейший Валерий Яковлевич, только что, между вокзалом и именинами, подстригшийся, слегка пахнущий вежеталем, озаренный мягким блефом свечей, — сказал мне, с улыбкой заглядывая в глаза.
– Вот при каких различных обстоятельствах мы нынче встречаемся!
Я молчал. Тогда Брюсов, стремительно развернув карты веером и как бы говоря «А, вы не понимаете шуток?» — резко спросил:
– А вы бы что стали делать на моем месте, Владислав Фелицианович?
Вопрос как будто относился к картам, но он имел и иносказательное значение. Я заглянул в карты Брюсова и сказал:
– По-моему, надо вам играть простые бубны.
И, помолчав, прибавил:
– И благодарить Бога, если это вам сойдет с рук.
– Ну, а я сыграю семь треф.
И сыграл (Ходасевич В. С. 41, 42).
Жанна Матвеевна <Брюсова> доверила мне письма Нины Петровской к Валерию Яковлевичу. Эти письма — вопль истязуемой женской души. Где кончались истязания и начинались самоистязания — судить не берусь. Там были: любовь, периоды разлуки, женские мольбы. За всем этим отдельные строки, свидетельствующие о том, что она ему изменяла. В конце концов они разошлись, и участь ее была трагична. Приняв за границей католичество и имя Ренаты (героини «Огненного Ангела»), она стала монахиней и в конце концов покончила с собой. Нина Петровская написала небольшую книгу рассказов «Sanctus Amor», где изображены перипетии этой любви.
Почему он ее бросил? Я не сомневаюсь, что с его стороны это была сильная страсть. Может быть, разрыв дорого обошелся ему. Жанна Матвеевна утверждала, что Нина погубила его. Она, по ее мнению, приучила Валерия Яковлевича к морфию. Может быть. Но разве дело в этом? Хотя, может быть, все обошлось гораздо проще. Не надоела ли она ему своей женской требовательностью, своими дурными привычками. Может быть, он почувствовал, что ему нужно бежать, спастись из этих объятий ведьмы и в то же время обыкновенной женщины. Такие женщины становятся жалкими, когда их тирания кончается, тогда они подкупают своей беспомощностью, которую прекрасно умеют усиливать. Но, по-видимому, Валерий Яковлевич не поддался этому испытанному средству (Локс К. С. 41).
Осенью 1911 г.— это было в Петербурге — совершена неожиданно, ибо я даже знаком с Брюсовым не был, я получил от него <…> чрезвычайно знаменательное письмо и целую кипу книг: три тома «Путей и перепутий», повесть «Огненный Ангел» и переводы из Верлена. На первом томе стихов была надпись: «Игорю Северянину в знак любви к его поэзии. Валерий Брюсов».
«Не знаю, любите ли вы мои стихи, — писал он, — но ваши мне положительно нравятся. Все мы подражаем друг другу: молодые старикам, а старики — молодежи, и это вполне естественно». В заключение он просил меня выслать ему все брошюры с моими стихами, так как он нигде не мог их приобрести. <…>
Очень обрадованный и гордый его обращением ко мне, я послал нашедшиеся у меня брошюрки и написал в ответ, что человек, создавший в поэзии эру, не может быть бездарным, что стихи его мне, в свою очередь, тоже не могут не нравиться <…> Вскоре я получил от него первое послание в стихах, начинавшееся так: «Строя струны лиры клирной, братьев ты собрал на брань». В этих стихах он намекал на провозглашенный мною в ту пору эгофутуризм. Я ответил ему стихами. <…> С этих пор у нас с Брюсовым завязалась переписка, продолжавшаяся до первых месяцев 1914 г., когда появилась его заметка в «Русской Мысли» о моей второй книге стихов — «Златолире» (Северянин И. С. 458).
ИГОРЮ СЕВЕРЯНИНУ
Строя струны лиры клирной,
Братьев ты собрал на брань.
Плащ алмазный, плащ сапфирный
Сбрось, отбрось свой посох мирный,
В блеске светлого доспеха, в бледно-медном шлеме встань!
Юных лириков учитель,
Вождь отважно-жадных душ,
Старых граней разрушитель, —
Встань пред ратью, предводитель,
Сокрушай преграды грезы, стены тесных склепов рушь!
Не пеан взывает пьяный,
Чу! гудит автомобиль!
Мчат, треща, аэропланы
Храбрых в сказочные страны!
В шуме жизни, в буре века рать веди, взметая пыль!
(Брюсов В. Семь цветов радуги. М., 1916. С. 224)
ОТВЕТ В. БРЮСОВУ НА ЕГО ПОСЛАНИЕ
Я так устал от льстивой свиты
И от мучительных похвал…
Мне скучен королевский титул,
Которым Бог меня венчал.
Вокруг талантливые трусы
И обнаглевшая бездарь…
И только Вы, Валерий Брюсов,
Как некий равный государь…
Не ученик и не учитель,
Над чернью властвовать устав,
Иду в природу, как в обитель,
Петь свой осмеянный устав…
И там, в глуши, в краю олонца [181].
Вне поощрений и обид,
Моя душа взойдет, как солнце,
Тому кто мыслит и скорбит.
(Северянин И. Громокипящий кубок. М., 1913. С. 138, 139).
Получив от Брюсова письменное приглашение <выступить со стихами в Обве «Свободной эстетики»> и деньги на дорогу, я поехал в Москву. <Приехав, тотчас же отправился к Брюсову >.
…Мы прошли сначала в кабинет, очень просторный, все стены которого были обставлены книжными полками. Бросалась в глаза пустынность и предельная простота обстановки. <…> Сначала разговор шел о литературе вообще, затем он перешел на предстоящее мое московское выступление.
— Я очень заинтересовался вашим дебютом, — улыбнулся В<алерий> Я<ковлевич>, — и хочу, чтобы он прошел блестяще. Не забудьте, что Москва капризна: часто то, что нравится и признано в Петербурге, здесь не имеет никакого успеха. <…> Главное, на что я считаю необходимым обратить ваше внимание, это чисто русское произношение слов иностранных: везде «э» оборотное читайте, как «е» простое.
Например, сонэт произносите, как сонет. Не улыбайтесь, не улыбайтесь, — поспешно заметил он, улыбкой отвечая на улыбку. — Здесь это очень много значит, уверяю вас (Северянин И. С. 459).
Последние годы я вступил членом в большинство литературных и художественных обществ Москвы. Во многих из них я участвовал в составе правления. Особенно деятельно я занимался <…> делами Московского Литературно-Художественного кружка, где состою председателем дирекции. Много времени я посвящаю также основанному при моем участии обществу «Свободной эстетики» (Автобиография. С. 117).
В Обществе свободной эстетики мы вообще нередко имели возможность слушать стихи Брюсова, собственные и переводные. Читая стихи, Брюсов обычно стоял за стулом прямой, напряженный; держался обеими некрасивыми руками за спинку. Это была крепкая хватка, волевая и судорожная. Гордая голова с клином черной бородки и выступающими скулами была закинута назад. Глухой, но громкий голос вылетал из как бы припухших губ. Такие губы называют «чувственными», — пожалуй, на сей раз эпитет был бы по существу. Скрещенные на груди руки и черный застегнутый сюртук к тому времени уже стали «атрибутами» Брюсова (Шервинский С. С. 503, 504).
Однажды [182], когда <Марину Цветаеву> пригласили выступить с чтением стихов в обществе «Свободная эстетика» в Литературно-художественном кружке в доме Вострякова, на Малой Дмитровке, она позвала меня ехать с собой:
– Вместе скажем стихи, ты их все знаешь.
– А удобно?
– Какое мне дело! Прочтем вместе — ведь получается же унисон? Мы же одинаково читаем…
Мы поехали. В большой комнате за эстрадой собрались за столом все поэты [183], которые должны были читать стихи. Председательствовал Валерий Яковлевич Брюсов. Худой, в черном сюртуке, с черным бобриком надо лбом и черной бородкой, с острым взглядом темных глаз, отрывистая, чуть лающая интонация — он витал над сборищем поэтов, как некий средневековый маг. <…>
Когда мы вышли на сцену (может быть, в форменных гимназических платьях?), публика приветственно заволновалась. Но «по высокому тону» этого литературного собрания аплодировать было запрещено.
В два — одинаковых — голоса, слившиеся в один в каждом понижении и повышении интонаций, мы, стоя рядом, — Марина, еще не остригшая волос, в скромной, открывшей лоб прическе, я — ниже и худее Марины, волосы до плеч, — читали стихи по голосовой волне, без актерской, ненавистной смысловой патетики. Внятно и просто. Певуче? Пусть скажет, кто помнит. Ритмично.
Мы прочли несколько стихотворений. Из них помню «В пятнадцать лет» и «Декабрьская сказка». <…> Был один миг тишины после нашего последнего слова – и аплодисменты рухнули в залу – как весенний гром в сад! <…>
Это был первый вечер Марининой начинавшейся известности. Из всех воспоминаний Марины о писателях я меньше всего люблю ее статью о В. Я. Брюсове: писать надо, думаю, только о тех, кого любишь. Но что Марина имела основание, кроме критики его стихов, не любить Брюсова – это я должна признать (Цветаева А. Воспоминания. М., 1974. С. 435, 436).