Брюсов — страница 81 из 150


Был сочельник 1911 г. — московский, метельный, со звездами в глазах и на глазах. Утром того дня я узнала от Сергея Яковлевича Эфрона, за которого вскоре вышла замуж, что Брюсовым объявлен конкурс на следующие две строки Пушкина:


Но Эдмонда не покинет

Дженнидаже в небесах.


— Вот бы Вам взять приз — забавно! Представляю себе умиление Брюсова! <…>

Приз, данный мне Брюсовым за стихи, представленные в последний час последнего дня (предельный срок был Сочельник) — идея была соблазнительной. Но — стих на тему! Стих — по заказу! Стих — по мановению Брюсова! И второй камень преткновения, острейший, — я совсем не знала, кто Эдмонда, мужчина или женщина, друг или подруга. <…> Кто-то, рассмеявшись и не поверив моему невежеству, раскрыл мне Пушкина на «Пире во время чумы» и удостоверил мужественность Эдмонда. Но время было упущено: над Москвой, в звездах и хлопьях оползал Сочельник. <…>

Стих я взяла из уже набиравшегося тогда «Волшебного фонаря», вышедшего раньше выдачи, но уже после присуж­дения премий («Волшебный фонарь», с. 75).

С месяц спустя — я только что вышла замуж [184] — как-то заходим с мужем к издателю Кожебаткину.

— Поздравляю Вас. Марина Ивановна! Я, думая о замужестве: Спасибо.

– Вы взяли первый приз, но Брюсов, узнав, что это вы, решил вам, за молодостью, присудить первый из двух вторых.

Я рассмеялась.

Получить призы нужно было в «О-ве Свободной Эстетики». Подробности стерлись. Помню только что, когда Брюсов объявил: «Первого не получил никто, первый же из двух вторых — г-жа Цветаева», — по залу прошло недоумение, а по моему лицу усмешка. Затем читались, кажется Брюсовым же, стихи [185], после «премированных» (Ходасевич. Рафалович, я) — «удостоившиеся одобрения», не помню чьи. Выдача самих призов производились не на эстраде, а у входного столика, за которым что-то вписывала и выписывала милая застенчивая, всегда все по возможности сглаживавшая и так выигрывавшая на фоне брюсовской жестокости — жена его Жанна Матвеевна.

Приз — именной золотой жетон с черным Пегасом – непосредственно Брюсовым — из руки в руки — вручен. Хотя не в рукопожатии, но руки встретились! И я, продевая его сквозь цепочку браслета, громко и весело:

— Значит, я теперь — премированный щенок?

Ответный смех залы и — добрая — внезапная — волчья — улыбка Брюсова (Цветаева М. С. 27—29).


Жизнь моя <в Москве> идет по-прежнему, — работаю, бегаю, опять работаю, — дирекция-президиум <Литературно-Художественного кружка>, банкет, комиссия, корректуры, письма.

Пушкин и «Сирин» [186] подавляют меня корректурами, с которыми всегда приходится спешить… (Письмо И. М. Брюсовой от 15 января 1912 года. ОР РГБ).


«Свободная Эстетика» была клубом представителей нового тогда искусства. Она помешалась в трех комнатах, там же, где был Литературно-Художественный кружок <…> В «Свободной Эстетике» собирались исключительно ради искусства. Здесь аудитория, тщательно профильтрованная в смысле причастности к искусству, принимала и оценивала еще неопубликованные произведения молодых литераторов, музыкантов, теоретиков искусства. Здесь собирались наиболее радикальные новаторы. Читали стихи: И. Северянин. Бальмонт, Белый, Верхарн, Поль Фор, Маринетти. Играли Рахманинов, Крейн. Сюда же вламывался в розовом пиджаке непризнанный еще Маяковский и Д. Бурлюк. Но над всеми главенствовал Брюсов. <…>

Первое впечатление от Брюсова — помню ясно и отчетливо — была какая-то особая острая жалость к его одинокой в этом обществе фигуре. То ли очень грустные, почти мертвенно-печальные глаза его, то ли несоответствие его очень дисциплинированной, очень, сказал бы, напряженной внешней осанки в этой толпе московских купчих, молодых людей с проборами и самоуверенных меценатов – были причиной этого чувства. Помню, когда я сказал об этом <поэту> С. П. Боброву, он подтвердил это, прибавив:

– У него ужасно беззащитный затылок; кажется, он никогда не почувствует нападения сзади.

Но затылок ли, глаза ли, а при ближайшем знакомстве всякий узнавал, что напасть на Брюсова не так-то легко.

Резкий, немного хриплый, картавящий голос, сухая, ясная и лаконическая формула суждений быстро остужали пыл у словоохотливых оппонентов. Брюсов не любил затяжных споров. Он кратко высказывал свое мнение, затем, опустив глаза, выслушивал собеседника, молчаливо, заставляя его высказаться до конца. И, ожидая его несколько времени, как бы давая собеседнику найти еще какие-либо доводы, окончательно формулировал свой вывод, немедленно покидая возражавшего (Асеев Н. Валерий Брюсов // Известия ЦИК СССР и ВЦИК. 1924. 11 окт. № 223).


Поэтика Вергилия, при внимательном углублении в нее, обнаруживает множество трудно учитываемых элементов эвфонии. Брюсов поставил перед собою задачу стать соперником Вергилия в его формальном совершенстве. Вергилий должен был прозвучать по-русски нимало не обездоленным. В «Эстетике», как сокращенно называли тогда общество, состоялся вечер, надолго врезавшийся в память многих, вовсе и не имеющий прямого отношения к античности. Брюсов огласил часть подготовляемого им перевода: IV песнь. Он читал со страстностью и убежденностью. Присутствующие были очарованы страданиями Дидоны. Тогда никто не сумел приметить всех не оправдавшихся изысков, которыми Брюсов пытался передать стиль Вергилия. Рукоплескания московских «арбитров прекрасного» поощряли «мэтра» в его примечательном, но нарочитом труде.

Мы знаем, что опыт Брюсова, в котором было столько же преклонения, сколько честолюбия, впоследствии не был признан удачным (Шервинский С. С. 501, 502).


19 января <1912 г.> в собрании о-ва «Свободной Эстетики» Брюсов познакомил с частью своей громадной литературной работы – перевода «Энеиды» Вергилия. В собрании была прочитана поэтом вся 4-я песнь, рассказывающая о бегстве из Карфагена Энея и о самоубийстве влюбленной царицы Дидоны. Чтение 700 с лишним стихов – перевод сделан стих в стих – заняло больше часу, и, несмотря на такую продолжительность, слушатели, наполнившие залу, следили за ним с неослабным вниманием, так ярки краски перевода…

Трудно оценивать достоинства сделанной художественной работы по первому беглому знакомству, но несомненно, что русская переводная литература получает ценный вклад (Русские ведомости. 1912. 20 янв. № 16).


На «Энеиды» перевод

Зовет «Эстетики» повестка.

………………………………

Блестит над сумрачным сукном

Лоб острый Брюсова. Кругом

Маячат призрачные лица,

Недвижной бабочкой лучится

Взор Белого. Среди седин

Классиковедающих шорох

Усталых юношей, которых

Воспел насмешливо Кузмин.

И в черном, в желтом и в лиловом,

Превознесенные Серовым, —

В строках упорных и тугих,

Москвы отобранные жены

Внимают ропоту Дидоны,

Из мглы доплывшему до них.


(Липскеров К. Другой. Московская повесть. М., 1922).


Трудом всей жизни <Брюсова> является еще неизданный перевод «Энеиды». Рим и латинство — его святыни. Если Вячеслав Иванов — эллин русской поэзии, то вот — ее римлянин, Валерий Брюсов! Его переводы латинских поэтов прекрасны. <…>

Читал Брюсов просто, четко, отрывисто замыкая строфы, — и каждым стихом пронзал слушателя, как острием, очевидно, сам пронзаемый им изнутри. И был при этом обычно замкнут, даже сух, прислонившись у стены, в своей обычной позе, — в той самой, в которой написал его Врубель (Дурылин С. Силуэты. Валерий Брюсов // Понедельник. 1918. 24 июня. № 17).


Как В. Я. Брюсов был строг к себе и как высоко он задачу перевода Вергилия, показывает следующее. Когда известное издательство Сабашниковых задумало публиковать серию «Памятников мировой литературы», куда включило и «Энеиду», то предложило исполнить ее перевод Брюсову. Но сперва он отказался, мотивируя это так (письмо 29 апреля 1911): «для издания Сабашникова я даю только предисловие к Вергилию. Полный перевод Энеиды – подвиг слишком трудный, который потребовал бы больше времени, чем сколько может дать мне издатель». Но уже скоро (в письме от 27 июня 1911) он извещал меня, что переводит «Энеиду» сам. При этом он оказывал мне высокую честь быть его помощником в этом издании, мотивируя свое предложение так: «Я верю, что Вы не сочтете чуждым себе такое дело, как русский перевод “Энеиды”, который едва ли не приходится назвать первым, ибо все предыдущие, право, не заслуживают названия “переводов”. Это вольные и часто неверные пересказы».

Но за время нашей переписки <с 1911 по 1916 г.> ему удалось перевести целиком, по-видимому, только одну IV книгу, которую он и посылал мне в рукописи. Скажу откровенно, перевод этот далеко не вполне оправдывал мои ожидания. Надо заметить, что у В. Я. Брюсова были некоторые особые приемы перевода, с которыми, кажется, далеко не всегда можно согласиться. <…>

Весьма оригинален был также взгляд поэта на предмет давнишнего спора в нашей ученой литературе: правильную передачу античных имен собственных. В. Я. Брюсов полагал, что они должны сохранять, по возможности, форму и ударение оригинала, как например: При+ам, Па+рид, Ге+куба, даже Па+лада и т. д. Правда, с присущим ему чутьем языка он понимал, что провести это последовательно очень трудно. Так, в письме от 3 апреля 1914 г. он признавался: «Какое безобразное слово (по-русски) Или+акский; это точное воссоздание латинского прилагательного; но я думаю, лучше говорить Илийский. Как Вы думаете?» В другом письме он спрашивал: «Очень меня смущает вопрос, насколько переводчик вправе "латинизировать" свой язык (А. Фет предлагал переводчикам с персидского "оперсичить" свой язык)» (Малеин А. С. 185-187).


Вергилий никогда не падает до языка прозаического. Все, о чем он ни говорит, он стремится обратить в образ: зри­тельный или звуковой. Вот почему так много в его стихах того, что грамматики называли «тропами и фигурами». Вергилий всегда предпочитает не назвать предмет прямо, а намекнуть на него. Вместе с тем, Вергилий – величайший мастер звукописи («словесной инструментовки»). Он постоянно стремится, чтобы звуки выбранных им слов соответствовали тому, что они выражают. Для каждой картины, для каждого образа, для каждого понятия Вергилий находит выражения,