Это зрелище каждое утро наблюдали сотни жителей нескольких многоэтажек.
Убедившись, что кокер и на этот раз благополучно достиг земли, жильцы облегченно переводили дыхание и возвращались к своим делам.
Случались досадные неожиданности, бывало, Яшка опорожнял свой мочевой пузырь где–то на уровне седьмого, шестого этажа, но это никого особенно не удручало, скорее забавляло, и многочисленные очевидцы случившегося начинали свой день с добродушной всепрощающей улыбки.
Яшку понимали.
Да и как не понять! Кто удержится, если бы его вот так же с двенадцатого этажа, на тонком тросике…
По характеру Яшка был незлобивым, охотно откликался на любой зов, доверчиво принимал угощения и тут же радостно уносился прочь, паря в воздухе на громадных своих ушах. Кто бы ты ни был, человек ли, собака, но если каждодневно переносишь такие вот испытания, рискуешь жизнью, то уже не можешь быть злобным, завистливым, мелочным — обычные житейские неурядицы, тяготы тебя уже не трогают, не задевают, ты знаешь им цену.
Вот и в это утро Касьянин, еще во сне услышав жалобное Яшкино повизгивание, недовольно поморщился, открыл глаза, сбросил ноги на пол, безошибочно попал ступнями в стоптанные шлепанцы. Они и в самом деле шлепали по полу, правда, на левом подошва оторвалась с носка, а на правом — с пятки.
Поэтому ходить в этих шлепанцах мог только сам Касьянин, приловчившись одну ногу подволакивать, а вторую резко выбрасывать вперед.
Покряхтывая, он прошел через комнату, открыл дверь на балкон. Не глядя, нащупал Яшку, который вертелся в ногах, нетерпеливо повизгивал, но прорывались, прорывались в его стонах и истеричные нотки. Яшка прекрасно знал, что ему сейчас предстоит преодолеть, чтобы часок побегать по жесткой, сухой траве. Так же на ощупь Касьянин накинул упряжь на рыжую вздрагивающую спинку и не торопясь застегнул все пряжки. Внимательно осмотрев замершую собаку, он глянул вниз и тут же ощутил в груди опасливый холодок. Боялся Касьянин высоты, и всегда его охватывала легкая тошнота, стоило ему посмотреть с двенадцатого этажа.
— Ну что, готов? — спросил он. Яшка в ответ лишь плотно прижался к деревянному полу балкона и закрыл глаза. — Терпи, брат, терпи…
Касьянин осторожно завел собаку над пропастью, второй рукой ухватил рукоятку блочка и только тогда выпустил Яшку. Тот коротко взвизгнул, раскачиваясь на тросике, заскулил, не разжимая зубов, застонал от ужаса и безысходной тоски.
А Касьянин начал медленно вращать рукоятку.
— Пошел, — проговорил он обычное свое напутствие.
И Яшка заскользил вниз. Миновал один этаж, второй. Кто–то из жильцов нижних этажей пытался дотянуться до него, потрепать за длинные мохнатые уши, подбодрить. Яшка благодарно взглядывал, не прекращая скулить сквозь зубы.
— Давай, Яшка! Не дрейфь!
— Где наша не пропадала!
— Тяжело в учении — легко в бою!
— Совсем мужик умом тронулся!
Все эти крики неслись из окон и с балконов, но Касьянин настолько привык, что уже не обращал на них внимания. Единственное, что он слышал в эти минуты, это собачье повизгивание — сам он старался не смотреть вниз. Когда истеричность в Яшкиных воплях сменялась радостным повизгиванием, Касьянин понимал, что тот уже у самой земли. И действительно, еще один поворот рукоятки — и тросик ослабевал. Значит, Яшка приземлился. Сделав еще несколько поворотов рукоятки, Касьянин закрепил ее и, убедившись, что Яшка, радуясь жизни, уже носится по траве, ушел в квартиру, закрыв за собой дверь балкона.
Был Касьянин взлохмачен, одет в длинную пижаму с голубоватыми полосами и шлепанцы. Пижама была настолько велика, что из рукавов торчали лишь кончики пальцев, а штанины, ниспадая вниз, оставляли лишь носки шлепанцев.
— Привет! — бросила жена, проносясь мимо и на ходу запахивая на себе халат.
— Привет, дорогая… Большой тебе сердечный привет… Прекрасная погода, не правда л и? — пробормотал Касьянин почти неслышно, поскольку жены рядом уже не было и его приветствий она не слышала. Да она и не желала слышать утренние его слова. Так уж получилось, что с самого начала их совместной жизни Марина решила, что самый лучший, естественный тон для общения с мужем — насмешливо–пренебрежительный. Некоторое время Касьянин удивленно вскидывал брови, пожимал плечами, дескать, что с бабы взять, а потом и вовсе перестал замечать этот ее тон. К тому времени для него потеряло значение, как обращается к нему жена, да и обращается ли вообще.
Да, звали жену Мариной.
Был недолгий период в нашей недавней истории, когда вдруг в народе сложилось мнение, что наиболее достойное, красивое и даже возвышенное имя для девочки — Марина. И Марины заполонили собой все магазинные прилавки, диспетчерские автопредприятий, из каждого кассового окошка на вас смотрела Марина, она приставала к вам в троллейбусе, чтоб вы купили билет, она подавала завтрак в самолете и чай в поезде. В этом, наверное, было что–то мистическое, но Марины выше не поднимались, на таком вот примерно жизненном уровне они чувствовали себя наиболее уверенно и удобно.
Возможно, это авторское заблуждение, но, похоже, и характер у всех Марин был если и не одинаков, то по многим показателям совпадающий. Были они напористы, с годами становились нагловатыми, к мужчинам относились требовательно и капризно, что было даже удивительно при их, в общем–то, легкой доступности. И еще — они со вкусом и каким–то тайным значением любили употреблять слова «мужчина» и «женщина», в южных районах страны с непередаваемым изяществом произносили эти слова чуть иначе — «мушчина», «женшчина».
— Привет, папаня! — бросил на ходу сын, проносясь в туалет.
— Привет, Степан, — кивнул Касьянин тоже без подъема, просто ответил на приветствие, не задумываясь о том, услышал ли сын его слова. — Прекрасная погода, не правда ли?
Чтобы не раздражать мать, Степан как–то незаметно перешел на тон, которым разговаривала с отцом и его мать. Конечно, он не мог себе позволить снисходительного пренебрежения, но сдержанность, некоторую отстраненность, может быть, даже снисхождение усвоил вполне.
И, конечно же, последовала защитная реакция — в Касьянине само собой выработалось смиренное терпение, молчаливая покорность, улыбчивое понимание.
Дескать, если вам, ребята, так нравится разговаривать со мной, ну что ж, не возражаю. Но и это охотное смирение тоже раздражало жену, она чувствовала его неуязвимость. Касьянин явно смотрел на нее свысока, как бы сожалея о ее неразумности. Так забравшийся на дерево кот смотрит вниз на беснующуюся от бессилия собаку. Да, укоры, уколы Марины нисколько Касьянина не затрагивали. И на губах его постоянно блуждала скорбная полуулыбка. Впрочем, ее можно было назвать и снисходительной, а то и попросту слегка жалостливой.
Когда–то в прежние молодые годы Касьянин без устали носился по стране, писал шумные судебные очерки, после которых, случалось, снимали с постов прокуроров, освобождали невинно осужденных, давали людям квартиры или, наоборот, выселяли из незаконно полученных. Но власть сменилась, журналистика обеззубела, и теперь даже речи быть не могло о том, чтобы разнести в пух и прах прокурора, пригвоздить к позорному столбу взяточника, вытащить из–за колючей проволоки случайно оказавшегося там бедолагу. Теперь Касьянин уже не писал разгромных статей, он писал маленькие, по десять–двадцать строчек, заметки о всевозможных криминальных происшествиях в городе. Прежние знакомства позволили ему наладить новые отношения с правоохранительными органами, и он неожиданно оказался полезным для той газетенки, которая пригрела его в эти смутные времена. Можно сказать, что он был одним из наиболее удачливых поставщиков криминальных новостей, частенько опережая издания куда более солидные и уважаемые.
— Чай пьешь? — прокричала Марина откуда–то из кухни.
— Пью.
— Тогда пей.
Касьянин пожал плечами и все в той же голубоватой пижаме пошлепал на кухню.
— Чем–то недоволен? — спросила жена.
— Возможно.
— Что же на этот раз? — Марина начинала заводиться тут же, едва услышав первые слова, которые, как ей казалось, задевали ее самолюбие.
— Ха, — хмыкнул Касьянин. — Если бы я знал…
— А кто же знает? — Марина не хотела упускать возможности обострить разговор и еще раз показать мужу если не его никчемность, то хотя бы бестолковость.
— И это мне неведомо, — беспомощно улыбнулся Касьянин.
— Знаешь что? Свое настроение будешь на работе показывать!
— И на работе тоже.
— Ну ты даешь, мужик! — Марина передернула плечом, некоторое время неподвижно смотрела в окно, и Касьянин видел, хорошо видел, как напряглись и побелели ее ноздри. И не возникло, нет, не возникло в нем ни малейшего желания успокоить жену, смягчить ее гнев, вообще как–то разрядить вдруг сгустившуюся в кухне атмосферу.
— Жизнь человеческая… — начал было Касьянин раздумчиво, наливая кипяток в чашку, но жена перебила его.
— Степан! — крикнула она в глубину квартиры. — Чай пьешь?
— Пью.
— Пельмени ешь?
— Ем.
— Сколько?
— Двенадцать.
— И мне двенадцать, — сказал Касьянин, хотя его никто об этом не спрашивал. — Так вот, жизнь человеческая — это яркий цветок на зеленом лугу…
— Пришел козел и съел! — закончила Марина мысль, которую Касьянин частенько высказывал за завтраком.
Степан молча сел к столу, придвинул к себе тарелку. Улучив момент, когда мать стояла, повернувшись к плите, легонько ткнул отца локтем в бок — держись, дескать. Касьянин в ответ толкнул сына под столом коленкой. Словно почувствовав что–то опасное для себя, Марина обернулась, подозрительно посмотрела на обоих, но лица отца и сына были совершенно непроницаемы, казалось, они даже не видели друг друга.
— Ну–ну, — сказала Марина, снова оборачиваясь к пельменям. — Про Яшку не забудьте.
Минут через сорок Касьянин, уже побритый и при галстуке, вышел на балкон.
Солнце поднялось, выглянуло из–за соседнего дома, осветило двор. Яшка носился по траве, припадал на передние лапы, вскакивал, даже не пытаясь отбежать в сторону, — он прекрасно знал размер круга, который позволял ему описывать стальной тросик. Опершись на перила, Касьянин бездумно смотрел прямо перед собой, в сотни окон соседнего дома. В редакцию можно было не торопиться, он вообще мог прийти к обеду — надежные источники позволяли ему в течение часа собрать материал для нескольких заметок — где кого убили за прошедшую ночь, где кого изнасиловали, ограбили, подожгли, расстреляли… Но он не любил оставаться дома, это было тягостно.