Стриптиз–заведение тоже опустело и стояло, заколоченное досками крест–накрест. Теперь это сооружение уж точно ничем не отличалось от сарая, куда можно было сваливать дрова, пустые ящики, на время непогоды загонять скот, как крупный рогатый, так и тот, что помельче, вроде козлов, воспетых в народном фольклоре. Развевающиеся знамена с мужскими и женскими символами исчезли, и теперь в мокрое небо торчали лишь голые палки. И бельевые веревки опустели, лишь на одной продолжали болтаться на прищепке забытые трусики. Они потемнели от дождя, превратились в вислую тряпочку, с них беспрерывно стекала тонкая струйка воды, и они уже ничем не напоминали то возбужденно–яркое изделие, которое здесь же, за этими стенами, повергало в счастливое безумство людей молодых, денежных, жаждущих любви и впечатлений от этой жизни, наверняка казавшейся им бесконечной.
Озверевшие волны легко перемахивали через пирс, с явным наслаждением вымывая из него остатки летних запахов, летнего тепла, летнего солнца, забившегося в узкие, почти невидимые щели. Море сжирало даже то, что сожрать, казалось бы, невозможно – металлические пробки, стеклянные бутылки от шампанского и мадеры, не говоря уже о бутылках пластмассовых, о тряпье синтетическом. Все перемалывалось в пыль и уносилось, уносилось куда–то в ненастные глубины морские.
А Жанна опять пропала.
Причем пропала, по своему обыкновению, совершенно неожиданно – не оставив никаких следов. Не заглянула на прощание, не произнесла никаких слов, не помахала в воздухе тонкой загорелой рукой. Почему–то такие ее исчезновения нисколько меня не задевали. Я знал, что они не окончательные. Чтобы исчезнуть навсегда, человек должен произнести некие прощально–мистические слова, которые в обычной жизни могут выглядеть простыми и непритязательными. Но это заклинания, в них оккультизм и тайна.
Так вот – этих слов не было.
Значит, Жанна не исчезла навсегда.
Не преодолеть ей древних законов бытия.
Недалеко от базара, пустынного и сжавшегося от осенних дождей, я встретил поэта Юдахина, такого же сжавшегося. Но глаза его радостно блестели, румянец играл на щеках, и он, кажется, был рад увидеть любую едва знакомую физиономию, даже если она принадлежала такому падшему существу, как я.
– Привет! – закричал он, пожимая мне руку мокрой своей ладонью. – Жив?
– Местами.
– Какая погода! – восторженно произнес он.
– Нравится? – удивился я.
– Балдею! – заверил Юдахин. – Просто балдею и не могу остановиться. Да, видел твою красавицу.
– Какую?
– А у тебя их сколько? – расхохотался Юдахин. – Но не здесь – в Новом Свете. По–моему, от нее пахло шампанским. Это сколько же вы с ней выпили шампанского, если от нее до сих пор исходит этот божественный аромат!
– Может, она и без меня добавила? – предположил я, смахивая с лица потоки дождя.
– Наверняка! – согласился Юдахин. – Тем более что я видел ее рядом с дегустационным залом. Как это выразился наш друг Жора…
– Жора по–разному выражается.
– На ком я был, кто был на мне… В том дегустационном зале… Сказали – истина в вине… А вот в каком – не указали… Ничего сказано, а? Правда, я мог бы и получше выразить эту мысль, но поскольку Жора уже работу проделал, пусть остается как есть.
Я вдруг почувствовал совершенно незнакомое для меня ощущение – мне не хотелось отпускать Юдахина. Я, кажется, начал потихоньку дичать от одиночества. А вид этого человека, который откровенно радовался дождю, радовался искренне, сверкая глазами и не делая даже попытки отойти в сторону, под навес, спрятаться от потоков воды, льющейся сверху, внушал маленькую надежду – жизнь, похоже, продолжается.
– Есть дело, – сказал я.
– Ну?!
– Выпить надо.
– Наливай! – расхохотался Юдахин и, ухватив меня за рукав, потащил в ближайший павильончик. Все лето он стоял, увитый зеленью, а теперь вдруг сделался совершенно прозрачным и даже каким–то беззащитным под напорами ветра с гор. – У меня здесь друзья, – сказал Юдахин. – Они из Костромы. Два брата, а с ними жены, первые красавицы побережья. Улыбаться им можно, но не более того. Из всего, что ты можешь произнести, допустимы лишь слова, имеющиеся в меню. За все остальные слова, придуманные человечеством, братья могут обидеться. А то и разгневаться. А в гневе они страшны. Впадают в неистовство и долго потом не могут из него выйти.
– Надо же, – пробормотал я. – Только ведь у них, кроме пива, ничего нет.
– Ты видишь эту сумку? – опять закричал Юдахин, показывая мне свою громадную, безразмерную, пустоватую сумку, из которой, как всегда, торчали ракетки – интересно, где он собирался играть в теннис под таким дождем?
– Вижу.
– Там все есть. Что ты хочешь выпить?
– Я пью божественный напиток. Коньяк с названьем «Коктебель».
– О! Ты знаком с творчеством Славы Ложко? Это прекрасно. Но должен тебе заметить… Так нельзя сказать – коньяк с названьем «Коктебель». Это немного не по–русски.
– А как можно?
– Если уж ему хочется сохранить именно эту строчку, то лучше «с» опустить вообще. «Коньяк названьем «Коктебель“». Так звучит не просто грамотнее, но даже с некоторой изысканностью. Тебе не кажется?
– Наливай, – обронил я.
– Слушай, а ты ничего мужик! – проговорил Юдахин с некоторой озадаченностью, словно сам не ожидал увидеть во мне достоинства, которые открылись ему в эти дождливые минуты. – Совсем даже ничего!
– Да и ты не слабее! – подхватил я, завершив, таким образом, словесное обрамление бутылки коньяку.
И тут случилась первая неожиданность – едва мы вошли в прозрачный, продуваемый всеми ветрами павильон, как увидели в углу сжавшегося от непогоды Жору. Он смотрел на нас жалобно, но все–таки слабая гаснущая надежда теплилась в его затравленном взоре.
– Жора! – вскричал Юдахин. – А ты чего здесь?
– Дождь пережидаю.
– Так он теперь до весны!
– Вот и пережидаю.
– А мы только что твои стихи читали.
– Они вас согрели?
– Они душу нам осветили солнечным хмельным светом! – снова закричал Юдахин.
– Тогда наливай, – печально проговорил Жора и застегнул свою куртку еще на одну обнаружившуюся пуговицу. Мокрую, между прочим.
– Что будешь пить?
– Мадеру, – Жора чуть заметно пожал плечами, будто вопрос был совершенно излишним.
А дальше наступило то состояние, которое обесценивало многие условности нашей жизни. Мы с Юдахиным пили коньяк, Жора пригубливал мадеру, два брата из Костромы, владевшие этим павильончиком, пришли со своей водкой, их жены принесли колбасу, фаршированный перец и тарелку мелких фрикаделек, оставшихся от супа.
Рядом шумел дождь, стекая по тонким голым ветвям дикого винограда, с зажженными фарами проносились в брызгах воды редкие машины, а слова, которыми мы обменивались, были простыми, как шелест дождя, как влажное шуршание шин на залитой потоками воды дороге, как уханье волн, доносившееся сюда будто из другой жизни.
– Если бы эти фрикадельки, – вдруг повысил голос Юдахин, раскалывая устоявшееся равновесие в природе и за нашим столом, – если бы их прожарить на сале…
Закончить он не успел – обе жены–красавицы братьев–костромичей, схватив тарелку с холодными фрикадельками, унеслись на кухню. Видно, сало у них уже кипело на сковороде, поскольку вернулись они через три минуты, во всяком случае, мы успели выпить лишь по глоточку. И на столе перед нами возникли поджаренные, благоухающие, источающие жар фрикадельки. Они были усыпаны мелко нарезанным укропом и яркими квадратиками красного перца. Красавицы подперли щечки ладошками и замерли, чуть отдалившись от стола – они не пили, им бы только послушать умные мужские разговоры.
– Я надену белую рубашку, – заговорил я нараспев, чуть намечая мелодию, заговорил, не заметив как, слова будто сами выскальзывали из моих уст. Уст? Да, уст, а что? – Я надену белую рубашку, я надену белые штаны, у меня бандитские замашки, как у всей гордачевской шпаны…
– А что! – протянул Юдахин. – Прекрасные слова! Чего стоит одна только рифма – штаны – шпаны! Такую рифму и украсть не грех! Продолжай, Женя!
– Самогон мы пили и мадеру, пили бело–красное вино! Пили за Хрущева и за Неру, пили и на пляже, и в кино.
– И это мне нравится, – продолжал Юдахин. – Эпоха помечена, время отражено, борьба с самогоноварением тоже присутствует. Продолжай!
– Ах, каких мы девушек любили – жизнь была как будто дивный сон… Но их имена мы позабыли, потеряли адрес–телефон.
Юдахин некоторое время молчал, потом резко, кулаком содрал, не вытер, а именно содрал, со щеки предательски набежавшую слезинку.
– Да–да–да, – бормотал он. – Все так и случилось. Потерялись, позабылись.
– А вот и я, – раздался сзади голос, и мы все, обернувшись, увидели Жанну. Она была в прозрачном плаще с капюшоном, глаза ее радостно сияли, и, казалось, для нее не было большего счастья, как оказаться в нашей компании.
– Присаживайся. – Жора придвинул стул от соседнего стола.
– Думаете, откажусь? Присяду. Что же это вы без меня тут затаились?
– Виноваты, – пробормотал я.
– Тогда наливайте!
– О! – радостно воскликнул Юдахин. – Наш человек!
Не в силах выдержать пытливого взгляда Жанны, я опустил глаза к своей рюмке. Вроде бы ничего особенного не случилось, ничего печального не произошло, но беззаботность или, скажем, бесшабашность нашего случайного застолья незаметно улетучилась. Что–то весело вскрикивал Юдахин, поднесли новую закуску жены братьев–костромичей, дождь все так же шелестел и струился рядом с нами, и бухали на берегу волны, но что–то изменилось, причем явно в худшую сторону.
Жора сходил к ближайшему киоску, принес мадеры и коньяка, застолье продолжалось, и наступил момент, когда все вдруг заметили, что уже ночь, за столом нет ни братьев–костромичей, ни их жен, не было за столом и Жанны. Когда она ушла, что сказала напоследок, да и сказала ли что–нибудь…
Я шел в темноте, подставляя лицо под сильные, упругие потоки дождя, льющиеся откуда–то из черного неба, и бормотал, бормотал про себя последний куплет нашей давней песенки…