— Благодарностью следствия будут возвращенные в Нукус картины Шермана, — пообещал он. — А я… наверное, я мало могу для тебя сделать. Но я буду тебя помнить. Ты излечила меня.
Последнее путешествие Бруно Шермана
Когда все еще спали, Старик принимался за дело. Разжечь огонь в гигантской плите, подтащить ящик, вынести очистки, вымыть кастрюли. Это ему по силам, это не работа, а так, средство выживания. Любой зек, настоящий или бывший, — специалист по тому, как выжить. А после того как он закончит всю эту мутотень, наступает настоящая работа, его работа. То, для чего он живет. Краски плохие, но он достиг такой ступени, когда дело не в красках. В качестве материала годится мешковина. Выбирать не из чего.
Когда-то, в далекой молодости, в далекой исчезнувшей жизни, он был честолюбив. Он старался, чтобы его картины, его имя стали известны как можно большему числу людей, и жадно слушал, что эти люди говорят о нем. Когда отзывы были благоприятны, он впадал в восторг, когда неблагоприятны — в ярость. Теперь он понимал: и то и другое было бессмысленно. От чужого мнения работа не становится ни лучше, ни хуже. Работай в тишине и меряй сделанное своей, а не чужой меркой, только таков настоящий путь человека искусства.
До чего же он был невыносимо эгоистичен! Он как само собой разумеющееся принимал жертвы, приносимые людьми, с которыми свел его жизненный путь. Варвара отдавала ему часть жалованья, Вальтер Штих пожертвовал семьей, Марианна — жизнью. Он считал, что идеи выше людей… Но коммунистические идеи, которыми он любовался, распались в прах от столкновения с действительностью, а люди остались. Они живут в его памяти. Ради чего они отнимали от себя то, что было им так необходимо? Ради того, что заключалось в его картинах? Или в нем самом? Может быть, если он сделает усилие и достигнет мудрости, это сделает не напрасными принесенные жертвы? А картины надо отдать людям. Пусть судят, как хотят. Если хоть одна душа порадуется, это окупит все его страдания.
Достойно удивления то, что в молодости, когда он был здоров и красив, его восприятие мира и людей окрашивалось исключительно темными красками. А сейчас изломанный жизнью, израненный Старик озирается вокруг взглядом чистым, как у младенца. Даже этот город, к которому он до сих пор был приговорен ссылкой, скучный маленький среднеазиатский город, расцвел невиданными цветами. А может, это ничуть не удивительно, может, так происходит со всеми? Если бы он знал об этом раньше, наверное, он не боялся бы стареть.
Сегодня Старик положит последний мазок на свою последнюю картину, а потом уйдет. Если сейчас в чем-то проявляется его еврейство, то исключительно в этом беспокойном кочевничестве. Идти вперед не останавливаясь, точно желая избороздить шагами весь земной шар. Из одних мест он уходил сам, из других его изгоняли люди. Вот и этот молоденький музейщик гонит его, не подозревая о том. Если Игорь докопается, он, чего доброго, сделает Старика известным. А ему больше этого не нужно. Или, того не лучше, станет вести разговоры о колористике, о композиции, о технике… А ему теперь это не более интересно, чем писателю — разговор о буквах, из которых составлен роман. Он стремится к чему-то высшему. И он его найдет.
И Старик ушел. Никому не открыл, куда направился. Главное, что оставил он после себя в заключительную эпоху своего великого постижения мира посредством живописи — «Дерево в солнечном свете».
Солнечный свет. Он не просто проходной элемент, фон картины: он ее равноправный герой. Он обнимает, обволакивает дерево, подталкивает его: «Расти же, расти! Стремись, не бойся боли и разочарований, преодолевай тяготы!» И дерево, так похожее на многорукую человеческую фигуру, тянется, старается стать самим собой… Или чем-то более значительным? Это характерно не только для деревьев, но и для людей: они по-настоящему являются людьми, когда растут, изменяются. Остановка означает смерть. Но Бруно Шерман не пожелал изобразить смерть; «Дерево в солнечном свете» — это слепок непрерывной жизни.
Абрам Файн проснулся поздно: смены часовых поясов при перелетах из Нью-Йорка в Москву всегда его выматывали. За окном громоздился со всем прославленным архитектурным ансамблем прекрасный мираж Архангельского. Надо бы спросить Евгения, откровенно, по-дружески: во сколько ему это обошлось? Построить современный частный дом в запредельной близости от охраняемого государством культурного комплекса требовало огромной суммы, наполовину потраченной на взятки должностным лицам, однако удовольствие ежеутренне созерцать эту сказку стоило того. Да, закон и деньги — вот что правит современным цивилизованным миром. В современной России деньги пока стоят на первом месте, и поэтому здесь больше возможностей, зато в Америке четко действует закон, который охраняет деньги. Пока Абрам использовал обе возможности, сидя на двух стульях. Он надеялся стать миллиардером до того прискорбного момента, когда один стул из-под него уберут.
— Доброе утро! Чай, кофе? — обнажила в улыбке безупречные зубы мулатка-горничная и застыла на пороге в своем синем форменном коротком платьице и кружевной наколке, ожидая приказаний гостя.
— Кофе. По-арабски, деточка. Другого не переношу.
Горничная поклонилась и вышла, продемонстрировав округлый зад. Абрам усмехнулся: игра, которую затеял с ним Евгений, продолжается. В прошлый раз в роли горничной выступала белобрысая финка, смешно говорящая по-русски, а в позапрошлый — высокогрудая боярышня в сарафане, кокошнике и с длинной косой. Коса при ближайшем рассмотрении оказалась шиньоном, но все остальное, то, что под сарафаном, было натуральным и свежим, безо всяких пластических операций… Губы Файна собрались в кружок для причмокивания. Эту новенькую тоже стоит отведать, может быть, даже сразу после кофе, на закуску. Хотя бы ради экзотики. Будет чем похвастаться друзьям: «А в России я имел мулатку! Причем местную. Да-да, когда она кончала, то вопила по-русски…»
В ожидании кофе Абрам Файн взял с ночного столика книгу, которую позаимствовал накануне из книжного шкафа. Конечно, не детектив и не фэнтези: тяжеловесный исторический роман о роскошных буднях загнивающей Римской империи. Легко узнать вкус Евгения! Эстетствующий банкир постоянно упрекает Абрама за то, что он, владелец галереи, так неразвит и дик, постыдно не разбирается в искусстве, за исключением области, приносящей ему доход, а Абрам возражает: «Наоборот, это вы, русские, дикари, с вашим стремлением объять необъятное. Мы, американцы (Файн считал себя скорее американцем, чем русским), не нуждаемся в эрудиции, у нас по каждому мелкому пункту существуют специалисты…» Однако книгу вместо снотворного прихватил и при свете ночника, блаженно вытянувшись на водяном матраце, пролистал: толстые книжищи-кирпичи с детства наводили на него расслабленность и скуку. Его пробудило описание блюд, которые император Элагабал подавал на пиру своим гостям… Где же? А, вот оно:
«Вино, это — окрашенная вода, хлеб — разрисованный мрамор, фрукты — лакированная глина. И все это им подносят на великолепных золотых, серебряных и бронзовых подносах».
Файн запрокинул голову и грубо, нарочито расхохотался. Мулатка замерла с чашечкой китайского фарфора на подносе — не исключено, тем самым, элагабаловским. Евгений Песков мог себе это позволить.
— Вам что-нибудь нужно, мистер Файн?
Файн не соизволил ответить. Отсмеявшись, он протянул руку за чашкой кофе.
«Раскрашенные муляжи, — мысленно повторял Файн. — Люди-то во все века одинаковы: готовы хавать мрамор и глину, только бы их подавали на золотых подносах. Неважно, насколько съедобен продукт. Император предложил — значит, все, знак качества!»
По отношению к любителям изобразительного искусства, потребляющим глину подделок, Файн ощутил себя императором и рассмеялся так, как, по его мнению, смеялся Элагабал, потешаясь над гостями.
Кофе оказался высшего качества. Евгений изучил пристрастия давнего партнера… Горничная, потупив черные глаза, вышколенно ожидала, когда мистер Файн допьет. Чертенок, умница!
— Подними юбочку, бэби, — скомандовал Абрам. — Мистер Файн хочет проводить социологическое исследование. Он любопытен знать, какое белье носят летом женщины в России. Никакое? О, кей, ты очень современна. Ну-ка, повернись. Теперь раздвинь ноги…
В хозяйстве Евгения водились вещи более привлекательные, чем кофе.
Спустя пятнадцать минут взбодренный двойным экспресс-допингом Абрам, прежде чем пойти в душ, успел набрать номер своего главного российского компаньона и назначить ему встречу.
Абрам долгие годы варился в бизнесе, начав еще тогда, когда российский бизнес так не назывался. Главный закон, что он усвоил за это время, формулировался так: никому ничего не прощай. Простишь долг одному — того же самого захотят, а постепенно и потребуют остальные должники. Простишь подчиненного, допустившего промах, — в следующий раз он тебе подложит такую свинью, что будешь рвать на себе волосы. Никогда не поддавайся жалости. Со всеми возникающими проблемами надлежит разбираться своевременно, тщательно и жестоко.
По тому, как, с преувеличенно гордой осанкой, но нервно приглаживая волосы, вошел человек, известный под именем Николая Анисимовича, в комнату, напоминавшую парадный дворцовый зал, было видно, что он догадывается: предстоит серьезная выволочка. Раньше его сюда не приглашали, но сегодня случай исключительный. «Кошке известно, — попытался вспомнить Файн соответствующую русскую поговорку, — чьи… чье… чью рыбу она украла. Кажется, так? Я начинаю забывать этот трудный и нелогичный русский язык».
— Дорогой мой, — с преувеличенной барственностью завел Абрам Файн, чье облаченное в дорогой бордовый халат тело удобно расположилось на полосатой антикварной тахте с резной спинкой. Напротив тахты заранее был поставлен стул, но Абрам не предлагал Николаю Анисимовичу присесть. — Дорогой мой, у нас, кажется, возникли проблемы с одной картиной?
— Никаких проблем, мистер Файн, — напряженно улыбнулся одним уголком рта Николай Анисимович. Он косился на стул, однако присесть не смел: склонный к хамству Абрам болезненно воспринимал, когда кто-то другой в его присутствии нарушал правила этикета. — Никто не подкопался. Милиция принесла свои извинения. То, что Талалихин решил выставить «Дерево в солнечном свете», всего лишь случайность…