Хорошо. Подумаем и над таким вариантом событий. Впрочем, что думать-то? Просто придется держать в уме подсказку затейника Башкатова.
А Тамара? Спрошено ли с нее? И что ей и кем сказано? И что ею отвечено? Не знаю. И, может быть, никогда не узнаю об этом. В лучшем случае. В лучшем…
Отвязаться от всех этих мыслей и догадок я не мог до самого прибытия в Пермь. Тут мне пришлось решать сразу отправляться в Соликамск или дня три пробыть в Перми? Предпочел все же сесть в неспешный соликамский пассажирский. Приехал в Соликамск утром, сыпал снежок. Времени у меня было немного – на Соликамск, Чердынь и Усолье всего неделя. Впрочем, командировки в нашей газете традиционно выходили недолгими, мои премиальные десять дней должно было признать роскошеством. Тобольск нынешним летом оказался для меня городом праздничным. И возбужденное гуляние в нем бурлило, и солнце над ним не ведало облаков. Пермское небо я видел мрачно-серым, голубые промоины возникали в нем редко, на улице приходилось ежиться, поднимать воротник куртки, натягивать кепку на лоб – а то сдуло бы. Пожалел, что не взял теплые носки. Или хотя бы футбольные гетры. В Тобольске нас ресторанно закармливали и напаивали, в Биармии же (так называли северные камские земли в десятом веке арабские географы, потом, видно, Биармия преобразовалась в Пермь) питаться я был вынужден в дурных столовых. Словом, поводов для ворчаний и неудовольствий было у меня много. Ворчал я и на Серегу Марьина. Он вытолкнул меня в автономное плавание. Им-то, Марьину, Башкатову и прочим нашим профессионалам, добывание сведений для статей и очерков было в удовольствие, а я, неумеха, ощутил себя еще и личностью стеснительной, заводить знакомства с необходимыми людьми и задавать им вопросы оказалось для меня чуть ли не мукой. При всем при том, что открывалось мне в Чердыни (я и в Ныроб, где горевал когда-то в яме один из опальных Романовых, заскочил на полдня), в Соликамске и Усолье, даже при увлекавших меня узнаваниях коренных здешних людей с их судьбами и интересами, я чувствовал душевные некомфорты. Что-то было не по мне… Это “что-то” я смог назвать словами лишь в Москве.
Потом я посчитал, что увидеть Пермский север предзимно-строгим, с угрюмостью небес мне было полезнее, нежели в его празднично-звенящем состоянии. Мне-то что! Я мог вернуться в теплынь гостиницы (а через неделю и отправиться в Москву), а каково приходилось здесь моим соотечественникам в конце шестнадцатого века, в веке семнадцатом? Не только тем, кто жил при варницах крупнейшего в России соляного промысла (тут были их дома и привычное дело), а прежде всего тем, кто был в Соликамске проездом. Или проходом. Именно тем, кто приращивал Сибирь, а потом и русскую Америку! Да и простым ямщикам. Других дорог тогда в Тобольск и далее по Енисею не было. Люди эти, надо полагать, шли отважные, рисковые, люди свободного выбора, натуры крепкие и с тягой к поискам новых, не знаемых ими доселе земель (“стран Беловодий”, по Анкудиной). Чаще это были жители равнинных северодвинских областей, на них не могли не произвести впечатления вздыбы и дерзости гор Каменного пояса, а уж за теми мечтались просторы совершенно диковинные.
Для иностранных туристов Пермские земли в ту пору держали закрытыми. Да и своих сюда особо не приманивали. И поселить их было бы негде. И показывать многое вышло бы неудобным. В Вознесенском монастыре, например, содержали заключенных. Леса вокруг Березников с их титано-магниевым комбинатом (Усолье – напротив, на правом берегу Камы) стояли будто умерщвленные пожаром. В те годы, правда, по поводу природных драм не ахали, корпуса комбинатов были куда дороже всех этих хвойных и лиственных особей, всех этих листочков и иголок. Нельзя сказать, чтобы власти не сознавали, какие ценности находятся в их ведоме. В Соликамске трудилась реставрационная мастерская (к моему приезду ядро ее перебралось в Пермь, в Соликамске же остался теперь производственный участок). Несколько зданий стояли здесь “как новенькие”. Порадовали меня удивительные, ни на что не похожие, даже и из виденного мной на картинках, но вдруг вызвавшие во мне мысли о Коньке-Горбунке, два крыльца Троицкого собора, поставленного на государево жалование в двести рублей и на средства “заборной” церковной казны, собранной с мельниц, лавок и амбаров. Особенно понравилось западное крыльцо на три схода с каменными шатрами, с фигурными столбами, с резными дыньками, бусинками, жгутами. До чего же праздничным устраивалось введение во храм! (Только в Соликамске я узнал, что в войну Троицкий собор принял на хранение эвакуированные ценности из Русского музея, ГМИИ Пушкинского, из других наших сокровищниц.) Опять же не похожей ни на что мне известное оказалась высоченная колокольня “на палатах”, то есть на трех этажах мирского здания, где когда-то размещались суд, училище, городская дума. Под сводами палат сиживал Витус Беринг, совершавший путешествие к Великому океану. Украшенное наличниками с треугольными навершиями и кокошниками стояло невдалеке первое каменное здание Пермской земли – приказная земля, а позже – воеводский дом. Внутристенным ходом (а стена – толщиной в два метра) протискивался я из подклета в сени первого этажа. “Три века назад, – просвещал меня местный музейщик Алексей Иванович Кутейщиков, – поднимался здесь, но еще в избе деревянной, по служебным надобностям соликамский воевода Дмитрий Зубов, сын промышленника Ивана Зубка, и дед нашего великого Федора Зубова, а стало быть, и прадед петровских граверов Ивана и Алексея Зубовых…” Зубовыми в Соликамске гордились. Федор Зубов, “иконописец Усолья камского”, призванный позже в Москву, в Оружейную палату, распоряжением Алексея Михайловича, почитался здесь несомненно великим. Этого-то судьба повела не в Сибирь, как многих Соликамск миновавших, а сыновья его, мастера европейского пошиба, стали одними из первых мастеров Петрова града. Соликамск отправлял людей на восток и на запад, из старых времен в новые. И теперь воеводский дом был живой. С толпой ребятишек, глазевших при мне на его реликвии. Дня через два я стоял в Усолье перед палатами Строгановых. В сравнении с воеводским домом это был дворец и не промышленников уже, а баронов Строгановых. Но ему еще предстояло ожить. Деньги реставраторам отпускались мизерные. Хотя лет пять назад и было кое-что сделано – подновлено кружевное узорочье наличников и высокая “вальмовая” крыша. Но возвращение палат во дворец пока не состоялось. И в Соликамске, и в Усолье сетовали: как бы с переводом мастерской в Пермь об их малых и “закрытых” городах и вовсе не забыли. Нет, заверили меня в Перми, не забудут. Тем более что в самой Перми реставрационные труды толком еще и не начинались.
Естественно, в самой Перми я первым делом отправился смотреть на пермских богов. В ту пору после нескольких выставок и публикаций, в особенности очерка в “Новом мире”, средневековая наша деревянная скульптура, дотоле публике плохо известная, была в чрезвычайной моде. Вспомнили и давнюю статью наркома Луначарского. Деревянных богов возили на показ во Францию и в Японию. В Соликамске я долго стоял перед “Распятием” из кладбищенской часовни. Смиренное страдание, горести бытия и одиночество… В Пермской же галерее, под сводами бывшего кафедрального собора, я испытал поначалу некое смущение. Здесь боги, святые, предстоящие, воины, простые персонажи праздничных историй – толпились. Были они, реставрированные, ярко раскрашены, и в голову мне пришло нелепое соображение, что я оказался на сборе Дедов Морозов пред их разъездом на школьные елки. Потом я подумал, что первовзглядное соображение это вызвано, в частности, обилием бород лопатой у множества Никол, у северных святителей, двинских, устюжских, пермских, у евангелистов с сочинениями в руках. Позже (три дня я ходил в собор-галерею) Деды Морозы исчезли, толпа для меня распалась, персонажи ее разъединились и явились мне собственные особенные натуры. Снова в распятиях, в фигурах, ликах Спасителя и предстоящих открылись мне скорбь и высокое страдание трагедии бытия, одна из Параскев Пятниц, покровительница торговли и устроительница свадеб, удивила своим тонко-благородным обликом, иные Николы показались скорее и не защитниками крепостей, а милостивыми дедушками (один из них, правда, вызвал во мне мысли о Льве Николаевиче Толстом), Никита-мученик, в рост, с цепью в правой руке для побиения бесов представился озорником ухарем, а четверо приземистых евангелистов уж точно выглядели мужичками-хитрованами. И все же я не мог забыть о своем изначальном впечатлении – толпа деревянных богов. О чем и сказал хранительнице коллекции Елене Григорьевне Гудимовой. Она закончила университет в Питере, там же защитила диссертацию, была немногим старше меня, и вскоре употребление отчеств из наших разговоров пропало. Я понимал, что, выказывая косвенную укоризну, мог обидеть патриота музея, а потому сразу же принялся фантазировать: как было бы хорошо, если бы в городе устроили специальный музей “пермских богов”, где для всех героев или сюжетных групп, связанных с той или иной церковью или деревней, имелись бы свои “приделы”, собственные, уникальные, и с каждым персонажем стоило бы знакомиться, собеседовать по отдельности, переходя из зала в зал…
– Вы, Василий, мечтатель, – рассмеялась Лена. – А то мы о таком музее не думаем. Или хотя бы о филиале галереи. Но кто нас снабдит зданием и деньгами? И вовсе не в соборе должна проживать художественная галерея. Я вас в запасники отведу, вы увидите нашу тесноту и ущербность.
Ленины запасники меня расстроили. Это были словно и не запасники, а склад (коробки с солонками Кочуй-Броделевича, естественно, вспомнились мне). Иные иконы (строгановского письма, в частности) и картины Лена мне показывала, чаще же ей приходилось лишь называть удаленные теснотой от глаз зрителей творения. Доски и полотна стояли у стен, прижатые друг к другу, будто в ожидании расстрела. А среди них были малые голландцы, пусть и неизвестные и требующие атрибуции, но несомненно из хороших школ. И наши авангардисты начала века.
– Ну эти, авангардисты-то, еще ждут своего времени, – словно бы успокоила меня Лена. – Им и являться пока рано. Да и нам боязно. Как бы не отобрала их у нас какая-нибудь Фурцева для подарков какому-нибудь Хаммеру.