Буча. Синдром Корсакова — страница 20 из 79

Болота как всегда влез, перебил песню. Тетя Маруся, сестры замахали на него. По краям стола тут же давай чокаться. Огурцами в прихруст.

— Пусть Шурка, Шурочка споет, слышь, — кричит Болота, дожевывая огурец. — Да чего, да ладна-а!

Шипит на своего старшего тетя Маруся. Болота только отмахивается — душа ж просит.

— Шурка, давай, Шурка-а!

Голос этот бархатный — осенний урожайный — с первой ноты, слога зазвучал. Сильный голос, нутряной. Говорильня сразу и стихла. Болота бузить перестал. И не в самую силу голос тот зазвучал, дай бог, вполовину. Но и этого хватило. Не пролилась, а вышла песня на широкую дорогу и пошла себе от начала к развязке, от любви к печали.

— «Каким ты бы-ыл, таким оста-аался, орел степно-ой, ка-азак лихой…»

С таким голосом не сладить: не сбить мелодию с ноты — гармонь захлебнется от обиды.

— «Заче-ем, зачем ты снова павстреча-а-а-лся, зачем нарушил мой покой?»

Ах, как захотелось Ивану подпеть! Подсел он к белокурой певунье, — но тоненько подсел, на краешек скамьи, чтоб не помешать ненароком, не сбить. Певунья в профиль ему видна. Щечка у нее пушком белым подбита, и дрожит подбородочек, когда тянет Шурочка высоко:

— «Свою-у-у судьбу-у-у с твоей судьбою пускай связа-ать я не могла, но я-а-а жила-а одним тобою, я всю войну-у тебя ждала-а-а…»

От таких слов Иван стал — будто и не пил вовсе: про докторишку с его латынью забыл, про Лорку, пятки, ссохшиеся из-под белых простыней. Одним махом забыл про все свои военные окопные мытарства. Как отрезало! Шурочка не глядит на него, поет. Но знает почему-то Иван, что поет она не просто для всех — вон, для Болоты горемычного. Нет! Тут другое. Она для него, Ивана, пела — пела чисто, искренне:

— «Но ты взглянуть не да-агадался, умчался вдаль, казак лихой… Каким ты был, таким остался, но ты и дорог мне тако-о-ой… Каким ты был…»

Шурочка Мокрова жила со Знамовыми по соседству через два дома, работала с матерью Ивана на птицеферме. Два класса впереди училась Шурочка: когда поздравляли Болоту, она и дарила ему те тюльпаны. Болота, разведясь с женой, все косился на соседку. Но она к тому времени уже обзавелась семьей, на Болоту и не смотрела.

Иван же, как в госпитале говорили, пары выпустил — теперь про любовь задумалось ему. Само собой получилось — чего ж тут причины искать? Можно, конечно, на везение списать: видишь, солдат, и пуля тебя пожалела, и бабы вокруг тебя вьются, значит, поперло тебе. Только ты уж не тушуйся, не то задует степняк, унесет твои надежды. Там, в верхотуре небесной, свои потоки — восходящие…

Шурочка перестала петь. Пока Болота лез к ней через стол обниматься, выскользнула. И во двор. Иван подождал для приличия с полминуты, не поднимая глаз, набычившись, вышел следом.

Шурочка стояла на пороге, куталась в цветастый с рюшками платок.

Была она белокожей, что редкость для южанок, остроносенькой; платок ладно сидел на ее покатых плечах. И так все в ней гармонично расположилось — и шея сочная белая, и руки полные, и бедра крутые, — что казалась она Ивану не то чтобы сильной, но надежной. Такой, — что уедет мужик в дальние дали, а дома у него все будет в порядке: и чистота в комнатах, и подушки в наволочках одна на другой, и квас холодный к приезду.

Весной в степи пахнет травами.

Чабрец сильно душистый, но тот в июне, а майские ночи свежи на дух: акация цветет, тюльпаны, мать-и-мачеха, вишня с абрикосом. С первого майского сбора меды легкие — не для лечения-профилактик, а для баловства, для сладкоежек. Иван ранний мед ложками уминает. Отец ворчал всегда. А чего ворчал? Медовое оно ж по губам течет — и меру не почувствуешь, — раз попробовал, всю жизнь на сладкое будет тянуть.

Иван, как и положено, стал прощупывать почву: слышал от матери, что развелась Шурочка со своим, — выгнала мужа по той же причине, что и Болота когда-то получил в лоб связкой с ключами.

Шурочка спиной к нему; плечом повела, когда он стал рядом.

— Мать переживает… — начал Иван издалека. — За Жорика тоскует. Она жалела его, малой потому что был. Батя гонял его… А тебя не узнать, подобрела… в смысле, ну, то есть… — Он смутился. — Давно не виделись.

— Да уж, соскучилась прям, — отшутилась Шурочка. — На домашнем и ты раздобреешь. Носит тебя… А я помню, как на моей свадьбе ты стоял, где георгины у вас, а мы мимо шли. А Болота, охальник, стал поперек улицы и не пускает. Помнишь? Глаза у тебя…

— Что глаза? — бычится Иван, суровость нагоняет, прячется со света в темень.

— Да такие же волчачьи. Страсть! Как взглянешь, аж мурашки, — она передернула плечами, потянула на грудь платок.

— Какие есть. К бате претензии.

Почувствовал Иван, что на самом деле Шурочка добра к нему. Разговоры строгие так, для виду, чтоб не возомнил себе: чтоб не подумал о ней, что кидается она, разведенка, к первому встречному. Хоть и не случайный человек Иван, а так положено — этикеты и все такое. Из дома народ повалил. Болота громче всех горланит, увидел Шурочку.

— А-а, соседка!

Потянулся к ней лапищами, а от самого чесночиной прет и самогонкой. Иван сморщился: галдешь такой ему не кстати сейчас.

— Меня-а не любишь?

Шурочка уперлась ему руками в грудь и толкает, отшучивается. Гомонится народ на крыльце.

— Уйди, дурак, дай с человеком поговорить.

Болота фокус навел на Ивана.

— Братан, ты не обижай ее. Ух, не любит она меня. А тебя полюбит? Шиш. Она пра-авильная! «Расцвета-али яблани и груши, паплыли-и туманы…»

Его окликнули:

— Болота, пошли с нами, водки пожрем.

— «Выхади-ила на берег Катюша…» А пойдем… Ванька, за раками поедем? Да не нынче. Как тогда, помнишь? — И пошел Болотников-старший с компанией, пошатываясь и подпевая себе под нос про берег крутой и орла степного сизого.

Шурочка засобиралась идти.

— Пойду я, там Ленчик, сына… у мамы моей. Он не любит, когда меня долго нет. — И будто вспомнила важное: — Вань, ты жалей мать. Она и по тебе переживает, думаешь, не понимает, как ты намаялся?

И сказала она последние слова так, будто все переживания материны знакомы ей, и показалось Ивану, что сама она за него печется. А почему? Да кто так с ходу поймет бабью душу, страдания ее — печали? Молод Иван — ему рано пока разбираться в таких житейских тонкостях.

— Ну, с приездом тебя, слава богу, пойду.

Иван решился.

— Ты… это… провожу, что ль?

Шурочка замерла на вздохе, шагнула с крыльца.

— Чего уж, два дома идти… Ну, впрочем, как пожелаешь.

Они пошли по улице. Может, и угнетало обоих неловкое молчание, но вечер был один из таких, когда не нужно слов. И ночь завладела миром. Сонным, ленивым брехом перекликались дворовые собаки, замычала корова, где-то рявкнул и заглох мотоциклетный мотор. Ветер утих, и недвижимый, уставший от дневной суеты воздух наполнился запахом цветущих акаций. Отпели соловьи свои любовные трели. Стихли звуки. Птица-ночь вольно раскинула свои черные с крапинами ранних звезд крылья.

Они шли медленно.

Иван взял Шурочку бережно под локоть.

— Кочки, ямы. Витька по грязи вечно нароет своей «буханкой», — вроде как оправдался Иван.

Мимо Болотниковых двора прошли, и уже вслед им неожиданно в наступившей ночной тишине брехнул цепной кобель Шалый — дурной, короткохвостый азиат. Шурочка ойкнула и прижалась к Ивану.

— Кобелина чертов! Вся порода у них такая брехучая! Как иду, знает, а все одно кидается… Что ты, что…

Иван, воспользовавшись моментом, вдруг с силой обхватил Шурочку, притянул к себе. Поискав губы, нашел быстро — впился в них жадно, будто боялся, что отнимут у него, не разрешат…


…Уснули они, когда отголосились третьи петухи, а на улице младший Витька Болотников завел и прокатил под окнами тарахтучую «буханку».


Когда Иван открыл глаза, Шурочки рядом не было.

Хлопнула дверь где-то в доме — пахнуло стряпней с кухни.

Иван потянулся. За стенкой послышались голоса, один детский. Иван подумал: Шурочкина мать Ленчика привела. Стало ему неловко: задрал одеяло до подбородка.

Шурочка вошла в комнату с кружкой в руке.

Иван сощурился, вроде как со света. Она присела на кровать.

— Выпьешь? — Иван скривился. — Не бойся, не похмелка. Молока холодного тебе принесла. Я пьяниц страсть как не люблю.

Иван глотнул из кружки, и от затылка оттянуло тяжесть. Допил большими жадными глотками.

— Сама-то вчера… Тебе на работу?

— Ну-у! В кои то веке… Какая работа? Сегодня ж воскресение. — Она ласково ткнула его в лоб. — Проснулся… А ты полежи еще. Или твои искать станут?

— Чего станут, я малой, что ли?

Шурочка улыбнулась, потянувшись, полной белой рукой провела по одеялу, где был живот Иванов.

— Дурачок ты. Вы ж для матери всегда малые. А тебе покушать надо, а то и вояка из тебя теперь никакой, да и работник… — она еще раз критически глянула на всего Ивана, и закраснелось ее лицо. — Хотя нет, работник из тебя получится.

Слова эти смутили Ивана окончательно. Он кивнул Шурочке на стул, где лежала одежда. Сказал, что пойдет, что пора уже. Да и пацан может увидеть его.

— Ни к чему это, — Иван заискал глазами. — Рубашка где?

— Поглажу, подождешь? Ой, там утюг у меня!.. Я скоро. Посиди пока, вон телевизор включи.

— Мать, что ль, не выгладит? — насупился Иван. Неудобно, конфузливо ему стало, но приятно, черт возьми.

— Мятая просто. Мне ж не сложно. Я быстро.

И сказала это Шурочка так, словно вину за собой чувствовала, будто оправдывалась перед Иваном за вчерашнюю свою бабью слабость. И не винила сама его, что он воспользовался ею, а только просила взглядом не думать о плохом, что плохого кругом мести — не вымести. И чего себя мучить? Случилось так случилось: люди они взрослые, самостоятельные.

После уж оделся Иван в глаженое, жадно, как ночью, поцеловав Шурочку в теплые губы, прячась от Ленчика, пошел к себе.

Хотел Иван незаметно пройти, да сразу завалиться спать. Но мать ждала его. На столе разложила порезанный крупно хлеб, масло в масленке, молоко. На плите шкварчит в кастрюльке.