Когда под свист трассеров и рев пьяных солдатских глоток наступал две тысячи второй, Вязенкин лежал один в холодном вагоне, закрывшись с головою одеялом, пытался заснуть. За два часа до нулей Пестиков ушел к саперам. Пестиков звал его с собой, шепелявил и обижался. Ушел один. Они, корреспонденты, привезли из Москвы елку, черноголовскую водку и кепки с логотипом их телекомпании. В саперной палатке нарядили Пестикова снегурочкой: медсестра Ксюха мазала по Пестиковым простуженным волдыристым губам малиновой помадкой. Конечно, понимал Вязенкин, год наступит и ничем не помешать ходу времени, но пусть этот год тогда наступает без него… Били куранты, грохотали автоматы. Вязенкин ежился под тонким одеялом, дрожал от ненависти и жалости к самому себе. Это был его протест перед неумолимо надвигающейся действительностью.
Второго января утром они вышли с саперами в город. Неестественно веселый Буча напялил на макушку парик с косой, размахивая винтовкой, кричал, что год наступает знаковый. По броне бэтера разлилось холодное пиво. Пестиков снимал пустые безлюдные улицы и свежих после пива саперов. Редактор Ленок воткнула их сюжет в вечерний выпуск хилого новогоднего эфира. Главному редактору, милой — очень милой даме, понравился солдат с белой снегуркиной косой и винтовкой на плече. «Следите за событиями, — по телефону сказала Вязенкину милая дама. — Мы делаем новости, это наша профессия. Не забывайте об этом, милый Гриша! Пока, пока».
Год две тысячи второй, как высосанная банка сгущенки, выдавал по капле последние рейтинги — тема Кавказа отмирала. Кавказ опостылел всей стране. Кавказ ассимилировал в столицах. Европа страдала по Кавказу. Новые лидеры Кавказа не брили бороды, но облачались в костюмы и учились говорить умно и по-русски. Европа плакала от умиления, не понимая ни слова. Все чаще среди журналистов слышались слова «официоз», «пресс-служба правительства». Мирная жизнь неотвратимо надвигалась. Но до того момента, когда на всякую объективную информацию с Кавказа будет наложено вето, оставалось чуть больше двух лет. Знать этого Вязенкин не мог, но предчувствовал — предчувствуя, начинал метаться. Клетка была заперта только с одной стороны, но Вязенкин почему-то не хотел или не мог обернуться. Он гнул железные прутья. Новые смены счастливых корреспондентов летели в Афганистан — там стремительно росли рейтинги и зарплаты. В ночь с две тысячи первого на второй Вязенкин машинально возненавидел Кавказ.
С каждой командировкой работы становилось меньше.
Пили больше.
Вчера у них в вагончике допоздна просидели саперы. Вязенкин привез пачку фотографий, безжалостно раздал. Групповой портрет распечатал на весь взвод. Дома он купил рамку, вставил портрет под стекло и поставил перед собой на стол. Долго разглядывал лица. Протер стекло салфеткой, закурил сигарету одну, другую. Потом, выдвинув со злостью ящик стола, бережно уложил туда рамку и задвинул крышку.
Пестиков, расставив кресты на календаре, все ходил по вагону. Он подошел к столу и нажал кнопку на магнитофоне. Заиграла музыка — «Отель „Калифорния“», «Иглс».
— Пест, достала твоя «Калифорния»! Нет выхода, только вход. — Вязенкин болезненно поморщился. Дневное пиво пошло не впрок. Надо было завязывать. — Знаю, все знаю, Пест, завязывать надо бухать. Давай хоть какую-нибудь шнягу снимем, что-нибудь про мирную жизнь, восстановление.
— Это не выход, Гриня. В Афган надо.
— Да провались ты…
Пестиков неловко повернулся — посыпались кассеты со стола. Вязенкин подскочил на босых мысках, грохнул кулаком по «Калифорнии». Магнитофон пластмассово хрустнул. Хотелось еще наговорить гадостей Пестикову. Вдруг заметил на столе фотографию, взял.
— Слышь, Пест, глянь. Костян.
Пестиков бросил кассеты, и торжественно хлюпнул носом.
Они молча стояли посреди холодного вагона. Вязенкин держал в руке снимок, на котором был еще живой саперный старшина Костя Романченко.
Хотелось водки.
Пестиков налил. Выпили. Фотографию прислонили к магнитофону.
— Костян был правильный мужик.
— Правильный… Пест, я тебе не говорил?.. Мне письмо пришло. Сразу после новогодней командировки и получил. Знаешь от кого? От матери Кольки и Витька. Витек какой?.. Ну, ты даешь! «Тэ семьдесят два» который. Колек, брат его, до Кости рулил во взводе. Говорят, свихнулся в госпитале.
Пестиков от водки размяк, поплыл глазами.
— Пест, не хлюпай. Хочешь, письмо прочитаю? Не все — кусок один.
Пестиков привалился к обоям, где календарь с горничной — уронил руки на грязную простыню и стал жалким, бедным. Вязенкин с болью посмотрел на пухлогубую бесстыжую горничную. Потом он достал письмо, хлебнул водки и с молчаливого согласия Пестикова стал читать, сразу найдя нужный кусок:
— «Детки мои пришли домой раненые, привезли справки о коммунальных льготах. Очень Вас прошу, помогите через военную комендатуру Москвы: походатайствуйте о действительных льготах моим сыновьям Николаю и Виктору и вышлите, пожалуйста, заказным письмом этот важнейший документ, так как я тут у себя ничего, никаких льгот не могу добиться! Очень прошу Вас и надеюсь только на Вас и жду положительного ответа…»
Вязенкин не стал дочитывать, сложил письмо аккуратно и убрал.
— Пест, а знаешь, как ее зовут? Августа Андреевна. Пест, она думала, что я пойду и смогу чего-то добиться. Она верила в меня, и сейчас, наверное, ждет.
— Ходил? — будто машинально спросил Пестиков.
— Никуда я не ходил, — злится Вязенкин, потом свирепеет: — Кому они, эти Кольки с Витьками!.. Не ходил я, даже не дернулся. Давай Костяна помянем.
Вечером после выпуска звонила Ленок.
Вязенкин мямлил, что событий нет, а то, что их не берут на официальные съемки, так об этом в редакции все знают. И главный редактор тоже. Планы на завтра? Да нет никаких планов. Новости… Новости наша профессия, вспомнил Вязенкин. И сказал — будут новости, будут планы.
Ленок обиженно пискнула «пока».
Они спорили и ругались. Вязенкин кричал, что нужно сорвать и выбросить к свиньям шалаву горничную. Пестиков же не соглашался с ним.
— Гри-иня! Костян бы не обиделся. Пусть он над твоей кроватью и висит, а календарь над моей.
Они стали пристраивать Костю на бело-желтые обои. Пестиков держал. Вязенкин клеил. Потом прямо на обоях подписал жирным синим фломастером: «Старшина Константин Романченко погиб в Грозном первого декабря две тысячи первого года, подорвался на радиоуправляемом фугасе». Получилось немного вкривь.
— Криво же, — обиделся Пестиков.
— Пест, мне старлей Каргулов звонил. Тебе привет. Забыл сказать.
— Отмазался от психушки?
— До этого не дошло.
Стал рассказывать Вязенкин, что попал старлей Каргулов в военно-морской госпиталь в Калининграде. Родители его там проживали. Врачи были в шоке — шесть контузий! Моряки с цивильными гастритами, чистая лужайка в госпитальном дворе, ленивая корова бродит по опавшей листве, и фраза из интервью лечащего врача: «вселенский дурдом». «П-привык я уже, — скрипел в камеру сморщенный Каргулов. — Уже никаких сантиментов даже не возникает. Погиб парень… п-посидели, помянули, дальше пошли. Не забываем, конечно, но уже как-то ни д-дрожи, ничего… ни кровь не пугает, ни внутренности, валяющиеся по земле. Можно сказать, п-психика уже тово… д-двинутая». Психанул Каргулов от такого «вселенского дурдома». Потом психанул на лечащего доктора. Доктор ему пригрозил, что будешь хулиганить, отправим в неврологию! «Ж-жопа мне, — подумал Каргулов, — дожил до психушки». И позвонил Вязенкину. Когда приехали корреспонденты из Москвы, во всех палатах помыли полы и поменяли матрацы. Как уехали корреспонденты, стали лечить Каргулова особенно качественно. Во время съемок ездили на море. Кипела Балтика. Каргулов читал стихи. Фотографировались на Куршской косе с его женой.
Дверь громыхнула.
В вагончик ввалились люди с автоматами; последним вошел коренастый военный с ямочкой на подбородке. Вязенкин узнал начальника ленинской разведки Василия Макогонова. Макогонов с порога вопрос:
— Телепузы, знаете, какая самая заветная мечта у сапера?
Вязенкин пожал плечами. Макогонов вытянул указательный палец.
— Самая заветная мечта у сапера — взорвать большой железнодорожный мост.
Тишина в вагоне. Макогонов двигает к себе стул; за его спиной разведчики: Тимоха, узкоглазый калмык Савва, добряк Паша Аликбаров.
— Телепузы, позвонить можно? Жену хочу порадовать очередным воинским званием.
Про Макогонова говорили в комендатуре, оглядываясь с опаской по сторонам, или вообще не говорили.
После новогодних и Рождества поменялся почти весь офицерский состав Ленинки. Последним убыл Полежаев. Каргулов так и не приехал: после госпиталя взял положенный отпуск: ждал капитанские погоны и назначения на новое место службы. Менялись два капитана — минометчик и радист. Пили они, может, неделю, но точно, что начали до Нового года. Макогонов и сцепился с одним прямо у каштана перед штабом: двинул радисту в ухо без лишних слов. Второй кинулся. Макогонов и его приложил. Скользко под каштаном, — не удержался Макогонов и грохнулся затылком о льдину. Полежаев в разуме был, бросился разнимать, растаскивать. Макогонов очухался через пять минут, а капитанов уж след простыл. Разведка рассыпалась по плацу, стволами жестко водят; не лица — рожи; биться хотят за своего начальника. Духанин спрятал капитанов в штабе, охрану приставил. Скрипел зубами Макогонов — но стерпел. Обиду затаил. Ему по традиции в разведку сдавали залетчиков на перевоспитание. Выходили от Макогонова святыми, покаявшимися и очистившимися: без зубов и с переломанными ребрами. Страшным словом «разведка» успокаивали теперь самых отъявленных и невоспитуемых.
Откуда пришел Макогонов, в комендатуре только догадывались. Молчали. О себе Макагонов не рассказывал.
Познакомились они перед Новым годом. Знаковый, знаковый наступал год…
Вязенкин снимал репортаж к годовщине первого штурма Грозного, для сюжета нужны были «герои». Макогонов согласился сразу. Это Вязенкина и напугало. Как-то не укладывалось в традиционном сознании военного корреспондента: не нужно было упрашивать, уламывать, поить, пугать пресс-службой. Сам вызвался без лишних проволочек: «Да, я воевал в первую кампанию, поехали, расскажу».