Буча. Синдром Корсакова — страница 52 из 79

— Шрам на лице?.. Это я под бомбежку попал во вторую войну. Уезжали на машине из города, а по нам стал вертолет стрелять. Чудом спаслись.


Сантименты… Сантименты на войне дрянь дело. На войне третьего не дано: две стороны всего на войне, два фронта — одна линия противостояния. Ты, Вязенкин, вспомни про солдата Бучу. Не раз еще вспомнишь… Ведь глаза у него зелень ясная — а черные на самом деле были, будто пустые были.

Гость одет в костюм. Пиджак широк в плечах, мятый в рукавах. Ворот рубашки топорщится, от синего кадыка на три пальца отстает. Галстук не по цвету подобран и кончик закручивается к верху. Ботинки остроносые не чищены по рантам. Гость фотографию Пестикова-горничной заметил, ближе подошел и языком прищелкнул.

— Цо, какой у тебя кружев, Олег!

Пестиков гордо выпячивает живот.

Рябой замечает Костину фотографию, читает надпись, молча садится обратно за стол.

Густая чернота за окном.

— Ты как теперь домой поедешь? — спрашивает гостя Вязенкин.

Тот встает, собирается уходить.

— Да я не в том смысле, — оправдывается Вязенкин. Хмель разметал сомнения и страхи. Вязенкин теперь казался себе таким широким великодушным парнягой, что плюнул на все условности. — Оставайся ночевать, брат! Одно дело делаем. Правду, говоришь, мы сказали… За нее не грех и пострадать.

— Правильно, законно! Ты теперь… как сказать… почетный житель нашего села. Приезжай без охраны в любое время. Тебя никто, никто не тронет, аттуэчаю.

Вот он авторитет — поперло-то как! «Шиш тебе, Андрюха, и тебе, Макогонов, шиш! Две стороны?.. А три — не хотите?! Третья, как раз, наша. Нам за нее и деньги платят».

— Базара нет, доргогой… — Вязенкин бешено вспоминает имя гостя, да так и не вспомнил. — Будем в ваших краях, заглянем. Заглянем, Пест?

Мычит Пестиков. Наливает дядя Саша Ордынцев. Гость пожал всем руки и направился к выходу.

— Скажи старейшинам, что мы с вами. — Вязенкин руку трясет гостю. — А трупы… Разберутся без нас. — И вдруг спросил: — А откуда трупы на самом деле не знаешь?

Пауза повисла — гадкая пауза. Так складненько все шло, и на тебе.

Гость ответил:

— Ехали люди на машине, их остановили и убили за то, что не было документов.

— Подожди, — перебивает Вязенкин. — А я думал, что это те пленные.

— Какуще плэнные? — прет акцент, не к месту прет.

— Опаньки. — Вязенкин тупо глядит. — Да те, которые из вашего села. Госканал пару дней назад показал. Там у вас зачистка была. А ты где ночевать собрался? Темень на дворе. Как поедешь-то?

Машинально и перескочил с темы Вязенкин.

— Был зачистка, стрэляли много, — соглашается «рябой». — Но про пленных не знаю, — пропал акцент. — Ночевать у Андрюши останусь, у него место есть. Завтра похороны тут рядом. Дядя умер вечером, три часа назад. Как утро — поеду, чтоб успеть. Надо до обеда похоронить, таков обычай.

«Обычай, обычай», — вертится в голове у Вязенкина.

— Адикьоль. До свидания, — прощается «рябой».

— Адикьоль.

И гость уходит.

«Обычай, обычай, — не отпускает Вязенкина. — А если утром умер, тогда когда надо хоронить? А пойду-ка я в комендатуру, там и спрошу».

— Пест, сколько время?

Пестиков рукав не задирает, отвечает сразу:

— Пятница.

— Крест поставил?

— Забыл.

— Тормоз.

Когда Вязенкин, накинув верхнее, собрался идти, Ордынцев позвал его к телефону:

— Григорий, иди. Сама!..

Снова это «Григорий»! Кривится Вязенкин.

Бережно взял трубку.

— Гриша, привет, привет, — знакомый милый, до слез милый голос. — Как у вас там? Берегите себя. Мы так за вас волнуемся.

— Да-да, мы тоже думаем о вас.

Далекий милый голос почти шептал, тянулись слова — спутник нестойко держал связь, блуждал где-то над Атлантикой.

— Гриша, мы подумали с Петром Петровым и хотим вам…

Вязенкин зажал трубку в кулаке, зашипел на Ордынцев; тот пьяно бормотал себе под нос, звякал посудой.

— Дядь Саш, вали на х… Не слышно.

— В сложившейся ситуции, для вашей безопасности… уехать… это лучши-ий выход. Вы как думаете?

— Да-да, конечно. Я согласен с вами.

— Пока, пока, ми… Гри…

Связь оборвалась.

— Чего она сказала? Ничего не понял. Лезешь, дядь Саш!

— Горячий ты… Но пац-а-ан! — гнется Ордынцев негнущейся спиной, будто кланяется.

* * *

Броня сбросила ход. Надо бы скорее, скорее надо. Место открытое, дорога накатанная, на проселке мины могут быть. Мины… Воронье кружит, кружит. Взрыва нет, только свет яркий. И горячо… Шею крутит и крутит. От затылка и по груди кожа рвется, лопается. Но взрыва не слышно. Только крик: «Ко-остик! Брата-ан!» Нету Костика, и других нету. Взрыв — звон! Кровь не пахнет — своя кровь не пахнет, только немеет шея, от груди оттягивает. Кровь уходит в землю…

Макогонов все помнит — помнит так, будто вчера это было: черное небо под Катыр-Юртом и вертолеты. Последнее время он стал плохо спать — тревожно — задумываться стал. Плохо. Нельзя солдату думать во время сна, во время сна предписано отдыхать солдату.

Квадратная комната. Двухъярусные кровати.

На верхней голой пружине автомат с подствольником, разгрузка с «магазинами», патроны в пачках, носки шерстяные.

Привалившись спиной к стене, один в комнате сидит Макогонов. Перед ним табурет. На табуретке тетрадка, обычная в клеточку. И ручка. Макогонов двумя пальцами неловко взялся за ручку. Корявый у подполковника почерк, не штабной:


«Я с детства мечтал стать военным. Меня назвали Василием в честь деда. В сорок первом дед возил комдива. Когда немцы под Белостоком дали нашим копоти, дед отбился от своей дивизии и в городе подсадил чужого майора. Знакомый боец говорил: „Васька не бери — ненашенский майор, ведет себя странно“. Не послушал дед. Поехали они. На опушке леса видят — немцы! Майор ему: „Давай прямо к немцам!“ У деда под сиденьем ствол лежал. Он того майора-диверсанта и хлопнул…»


Вязенкин дотопал до плаца, где вечный огонь, где остались выжженные на металле имена Светланы Палны, Рената с женой, старшины Кости Романченко, сапера Реуки и других. Подумал, что придет время, и вечный огонь погаснет… Повернул налево и, обойдя торец здания казармы, поднялся по ступенькам на рампу.

Постучал в гулкие железные ворота.

За дверью шаги.

Скрипнули створы. Паша Аликбаров просунулся в проем.

— О-о, телепузы! Гриня, к шефу? Как сами, живы?

Вязенкин утопил в Пашиной ладони сложенные впятеро холодные пальцы. Паша бережно пожал.

— И мы живы пока. Молимся деве святой. А как же? Без этого нельзя.

Вязенкин поднялся по лестнице. В спину сопит Паша. Длинный коридор. Вязенкин шагает по проходу. Впереди замаячил огонек. Лампочка. Масляно пахнет оружием. На втором этаже располагается палатка, где живут солдаты. Спортивный уголок: турник, штанги, гири.

Боксерская «груша» висит на цепи.

Перед «грушей» наизготове замер солдат с голым торсом. Солдат широк в спине, руки в буграх. Он не обернулся на шум, но с тяжелым подвздохом, размахнувшись, влепил «груше» плюху. Груша подлетела и закачалась маятником.

Из палатки вышел Тимоха, подошел сзади к солдату и треснул того по затылку. Солдат вжал голову в плечи.

— Слоняра тупорылый, сказано оружие чистить! Х…и не понять?

Тимоха, когда орет, у него фикса золотая сверкает. У Тимохи бровь правая на глаз налезает — шрам рубит бровь пополам. Солдат натягивает форменку, та трещит по швам — здоров солдат. Тимоха ловит «грушу» и ставит ее ровно. «Груша» теперь висит перед сержантом, не шелохнется.

— Слоняра, сколько раз тебе говорил, бить надо с коротка.

И ударил. Ударил так неожиданно и с такой страшной силой, что Вязенкин невольно вздрогнул. Тимоха не размахивался, но вложил в этот удар весь свой стокилограммовый вес. «Груша» истошно зазвенела цепью и осталась висеть на месте.

— От твоего удара мертвый увернется. Метнулся, Слоняра. Если меня шеф за тебя хоть словом, я тебе зад порву на фашистскую свастику.

Солдат нырнул под брезент в палатку.

За палаткой и «грушей» с гирями — кабинет Макогонова.

Над кроватью с синим армейским одеялом — две фотографии: на одной немецкий генерал, на другой генерал советский. Макогонов интересно всегда рассказывает. Этот, что в немецкой форме, Отто Скорцени, главный диверсант Третьего рейха. Рядом — наш Старинов, главный разведчик Красной армии.

Вязенкин вошел. Макогонов приветливо кивнул. Поговорили о погоде, о том, о сем, что новый комендант пришел на должность из армейской разведки.

— В понятиях мужик, — охаректиризовал его Макогонов.

— Как это, в понятиях? — спросил Вязенкин.

— Время такое теперь, — стал объяснять Макогонов. — Ночью в городе я хозяин. И никто другой. Теперь не шастают по ночам. Комендант не мешает работать, понимает, что с этими… теперь нельзя по-другому — ни жалеть, ни верить, ни отпускать нельзя.

— Кого отпускать, пленных?

— Нет на этой войне пленных, — поджал губы Макогонов, ямочка глубже стала.

— А те, что тогда у забора? Их-то не отпустили все-таки? — Вязенкин понизил до таинственного голос: — Ведь, вправду, не отпустили же?!

Вязенкин почти наверняка осознал, что он здесь и сейчас может узнать какую-то страшную тайну. Он догадывается об истинном смысле слов подполковника. Но почему Макогонов не говорит прямым текстом? Не доверяет! Во-от в чем дело… Не доверяет. Конечно… «А может, просто испытывает меня?» В этот момент Вязенкин ощутил прилив таких душевных сил, что сделал серьезнейшее лицо. Он есть четвертая власть. Он — власть! Он не судья и не преступник; он то, что есть между ними — он истина. Он рассудит и разберется во всем, а, разобравшись, станет отстаивать свою позицию — ту позицию, которая дана ему властью Останкинской башни, властью всепроникающей честнейшей и светлейшей тележурналистики — быть посередине, быть наблюдателем, слушателем… Но кто запрещает ему расставлять акценты и вводить подтекст, использовать второй план, баловаться достоевщиной? Светлое лицо главного редактора, милой — очень милой дамы, встало перед глазами.