«Вы же учили меня сосредоточиваться на главном. Я сосредоточиваюсь».
«Милый Гриша, наша профессия — новости. И только».
«Мы — никто… Нет! Нет… Мы не участвуем в событии, но мы его констатируем. Мы анализируем и делаем выводы. Мы — кто!»
«Ни в коем случае, милый Гриша. Только новости, только! Вы должны мгновенно ориентироваться в информационном пространстве. Текст прямого включения не должен быть сухим. Ах, милый Гриша, у вас страдает стилистика. Вам нужно учиться. У вас какое образование?»
«Зато мне всегда хотелось в прямом эфире произнести слово „х…й“».
«Господи, милый Гриша, это так глупо. Мне придется вас уволить. К тому же это слово все знают, и это не будет рейтинговой новостью. Кого вы удивите? А наша профессия именно новости. Развивайте память, память, память…»
— Ты, знаешь, почему я мечтаю взорвать большой железнодорожный мост?
Вязенкин вздрогнул.
— Почему?
— Потому что это очень трудно. Трудней, чем сидеть здесь с тобой и отвечать на твои дурацкие вопросы. Отпустили, не отпустили… Какая тебе разница? Тебе что, спать будет спокойней, если я тебе сейчас отвечу, как было на самом деле?
Восторженность прошла, стало беспокойно. Вязенкин пошарил по карманам, потянул было пачку сигарет, но вспомнил, что Макогонов не курит.
— Мне все равно, просто сложно все. Мне пришлось нести всякую дурь в прямом эфире про эти чертовы трупы. И хоть бы какая сволочь сказала честно.
— Вот я тебе и говорю. Тех пленных отвезли в Чернокозово в тюрьму.
— В тюрьму?! — Вязенкин открыл рот, снова потянулся за сигаретами в карман.
— Да, в тюрьму. Но я бы не отпустил. Но командующему видней. Он ближе к родине, он уже взорвал свой мост, поэтому, наверное, пришло ему время отпускать.
Вязенкин ничего не понял.
— Дело не в том, как я буду спать, — стал оправдываться Вязенкин. — Моя работа заключается в том, что я всегда должен оставаться посредине. Между-между. Быть объективным и к той, и другой стороне. Я не за красных и не за белых, чтобы понятней. Правда, она, знаешь, одна только. Посредине. Мы за…
— Голубых? — хмыкнул Макогонов.
Вязенкин сбился с мысли.
— Да при чем здесь…
— Ты же см говорил, что у вас там половина пидорков, — ухмыляется Макогонов.
— Ты, Николаич, карту передергиваешь. — Вязенкин так просто перешел на близкий тон отношений, что не заметил этого. Макогонов отреагировал спокойно, будто так и надо, так и должно было произойти. — Я о другом. Мы, журналисты, делаем свою работу. Мы сдерживаем стороны, мы консолидируем общество, расставляем правильные акценты. Любой, даже самый рядовой, репортаж на войне должен нести идеи пацифизма. Война — зло! И, может, в том и наша заслуга есть, журналистов, что война закончилась, — он поправился, — заканчивается. И добро восторжествует, как это ни банально.
Макогонова не так просто было сбить с мысли, там более такими банальнейшими фразами, сказанными интонацией человека, у которого явно есть проблемы в личной жизни, а теперь и на работе.
— Оно тебе нужно, то добро? С чем его кушают?.. Э-э, брат, тут не я передергиваю. Что вы со всеми своими телебашнями станете делать, если кругом будет одно добро? Да вы спите и видите, чтоб кого-нибудь взорвали, убили. Мир… Зачем вам мир? Кто станет платить за мир? Ты рассказывал, что твое начальство заставило тебя говорить то, о чем ты не в состоянии правдиво рассказать. Почему ты не отказался? Боишься потерять работу?.. Твердости, брат, и терпения тебе не хватает. Придет время, и ты станешь ненужным, тебя выбросят на помойку и оботрут о тебя ноги. А все знаешь почему? Потому что ты посередине.
Вязенкин слушал. Он прятал взгляд и зачем-то кивал на слова Макогонова.
— Вы, телепузы, не уважаете своего зрителя. Но и зритель хочет конфликта. Вам всем нужно зло. А иначе как вы станете рассуждать о своем слюнявом добре?.. Война всем нужна! И мне нужна. Пока я на двух ногах и с руками, и я нужен войне. Получается, что война благо для всех? Я вот машину хочу купить — думаю, год прослужу здесь и куплю. А?.. И ты тоже? А говоришь «добро», «правда»… Твое начальство думает о чем? О рейтингах ваших сраных. Твое начальство уже давно на своей стороне. Но не на моей — это точно. Так что, ты реши, брат, где же твоя сторона и с кем ты.
Постучался и вошел сержант Тимофеев, Тимоха.
— Тащ подполковник, привезли.
Сказал и быстро вышел.
Хмель в голове Вязенкина развеялся; выпил горячего, избавился от сухости во рту. «Забыл спросить, ради чего пришел, — подумал Вязенкин, вливая в рот последние капли остывшей заварки. — Надо завязывать бухать. Надо…»
Макогонов убрал в сейф тетрадь с корявыми строчками.
— Что ж, пойдем, я тебе покажу, как нужно любить родину.
— В город? Не, я сегодня не в форме.
Макогонов странно так посмотрел.
Он мог отказаться, ничего бы не изменилось в их отношениях с Макогоновым.
Но Вязенкин согласился смотреть: от мысли, что он наконец-то станет свидетелем настоящего убийства, закипела в жилах кровь. Они шли к месту. Вязенкин по пути ткнул кулаком в «грушу». Да неловко — кулак не дожал, кисть не довернул — кожицу стесал на костяшках. Солдат по прозвищу Слоненок вынырнул из палатки, прошмыгнул мимо Макогонова. Вязенкин сунул кулак в рот, лижет костяшки. Солено. Они вышли на улицу и пошли через плац, потом свернули за склад вооружения, мимо сортира из сосновой доски.
За автопарком вошли внутрь одноэтажного строения с выбитыми оконными рамами.
В дальнем от Вязенкина углу бьется огонь: из газовой горелки с шипением вырывается оранжевое в языках пламя. Двое солдат в масках, расставив широко ноги, стоят у огня на изготовку; рыжие клинки обнажены. Вязенкин был в бушлате и маске, как все вокруг. Его толкнули в плечо. Вязенкин замешкался и потерял Макогонова. Маски, маски, маски. Знакомые фигуры. Ага! Вон, Тимоха. Паша Аликбаров сопит сбоку. Глаза привыкли к полумраку. Теперь он мог хорошенько рассмотреть все вокруг — хотелось запомнить детали.
Ему мешали руки; он сунул их в карманы. Мокры ладони. Тогда он достал сигарету и закурил. Зачем он здесь? Ради чего?.. Ведь ему нужно думать о стилистике речи, уметь сосредоточиваться, развивать память. Память, память… Он облизал сбитые костяшки, кровь не останавливалась, закурил вторую сигарету. Сзади шаги. Громче, ближе, еще ближе. Вязенкин прижался к стене, получилось, что как бы спрятался за широкую спину пулеметчика Паши Аликбарова.
Двое солдат втащили в помещение человека и бросили на бетонный пол. На голове пленника до рта был натянут целлофановый мешок, обмотанный по глазам и носу скотчем. При каждом вдохе и выдохе шелестел целофан. «Водка, пластиковый стакан, Песту штаны облил. Черте что в голове». — Вязенкин боялся думать. Ему казалось, что все знают, что это он — даже в маске его должны узнать и посмеятся над ним, над его мыслями, что как он боится предстоящего, жмется и ссыт… Ему нестерпимо захотелось в туалет. Солено во рту, сочится из кулака на язык.
У пленника связанны вперед руки. Он то поджимал под себя, то вытягивал голые грязные ноги. Поверх на сырое голое тело накинута куртка. Человек сжимался в комок, вдруг начинал тереть себя в промежности — так тереть, словно грызли его вши. Прикрывал руками голое немощное между ног. Так и сидел. Вдруг закашлялся. К нему шагнул Тимоха, ударил коротко без замаха.
— М-мых, — охнул пленник и завалился на бок.
Вязенкин смотрел все сильнее и сильнее, смотрел во все глаза. Зашевелились солдаты у пламени, хищно блестнули обнаженные клинки. Макогонов тоже в маске. Он присел перед пленником на корточки.
— Ты афганец, да, афганец? — спросил Макогонов.
Пленник трет между ног. Подобрал колени к подбородку и ответил хриплым, но не дрожащим голосом:
— Афганэц.
— Где воевал? Награды есть?
— Газни… гарнизон… Награды эст. Как это, медаль от дружественного ауганского народа.
— Боевые имеешь?
— Болшэ нэт. Потом здесь уайна началса… Ингушетия с Осэтия уаевал, потом Чечня.
Пленник назвал свою афганскую часть, воинское звание и должность.
— Кто был твой последний командир здесь, в Грозном? — снова спросил Макогонов.
— Я все сказал, честно сказал. Доку… Доку был. Доку солдат. Я солдат. Ваших не казнил. Я солдат, солдат…
В голове у Вязенкина: «я солдат, я солдат, я солдат». Стук-стук по мозгам. «Разве это допрос, — думал Вязенкин. — Почему пленник не таится, не просит пощады? Что это значит? Его должны пощадить, простить, отпустить на волю? Его должны просто убить. Зарежут? Я никогда не видел, как отрезают голову живьем, только на видеозаписи».
Макогонов поднялся и произнес:
— Все верно. Уйдешь через пулю. Это все, да, все.
«Честно и благородно, — зло подумал Вязенкин. — Разве можно на войне играть в благородство?»
Тимоха появился неожиданно, выбрался из-за солдатских спин, в вытянутой руке держал щенка. Щенок извивался, рычал, пытался вцепиться зубами в руку.
Макогонов достал пистолет.
Тимоха присел на корточки и стал тыкать щенка носом в пленника.
— Нюхай, Жиган, запоминай. Дух, дух это. Куси его, ну. Запоминай душатину.
Тимоха опустил щенка на землю, носком ботинка принялся подпинывать того в зад. Щенок был круглый, неуклюжий месяцев шесть от роду. Он отскочил назад, злобно заворчал, но вдруг жалобно заскулил и, расставив широко лапы, задрожал от кончиков вислых ушей до хвоста. Под брюшком зажурчало — потек ручеек.
Хохотнули.
— Обоссался твой Жиган.
— Выкинь его.
— Привыкнет. Первый раз все ссутся, — оправдывался Тимоха.
Вязенкин почти застонал, скрестил ноги, понял, что сейчас и сам наделает в штаны. Тимоха схватил щенка за шкирку и отбросил в сторону, тот с отчаянным визгом шмякнулся под ноги солдат, спрятался в темноте. Сквозь треск огня и дыхание солдат, где-то между людских ног в вытоптанных берцах слышался его жалобный, злобный, отчаяный писк.
Макогонов протянул сержанту пистолет.
Пленнику дали подожженную сигарету. Тот несколько раз жадно затянулся.