Тимоха спросил:
— Что тебе нужно?
— Стакан воды и помолиться.
Ему подали воды в кружке. Пленник выпил воды и стал молиться.
— …Аллауху акбар, — закончил через минуту пленник и бросил руки на землю.
Тимоха был уже за его спиной: одной рукой уперся в шею, пристроил пистолет к затылку. Ппух! Хлопнул выстрел. Негромко, как из пневматической винтовки. Странный пистолет. Вязенкин такого не видел. Короткоствольный и бесшумный. Народ задвигался — дело было сделано. Вязенкина оттеснили к выходу, и он потерял Пашину спину и уже оказался рядом с Тимохой и убитым. Тимоха трогал обмякшее тело, просовывал пальцы под куртку к шее.
— Живой! — вдруг удивленно произнес сержант. — Пульс есть.
Вязенкин отгрыз на костяшке кулака тонкую кожицу заусенца, во рту было страшно солоно и кисло. Тимоха направил ствол пистолета в висок и выстрелил еще раз.
Безжизненное тело перевернули на синее армейское одеяло, чтобы оттащить. Куртка задралась, оголилась спина. При свете огнища, которое за время действа сильно разгорелось, Вязенкин заметил, что на спине — в том месте, где у человека почки, — два огромных черно-синих пятна.
— Его в бою взяли, на спецуре, — загудел над ухом Паша Аликбаров.
Вязенкин облегченно выдохнул: «Добряк Паша рядом, значит все будет хорошо. Что хорошо? А хрен его знает. Щас обоссусь, обоссусь!»
— Он одного опера хлопнул, ранил двоих «тяжелых», — басил пулеметчик. — Дух с опытом был, воевать умел. Почки ему опустили на допросах. Через пулю уйти — это надо заслужить.
Еле волочились ноги, в глазах искрились пятна, и звезды проплывали. Качало. Вязенкин цеплялся об осклизлую стену.
— А этот дух заслужил? А чем же?
— Солдат.
— Солдат?
— Ну да.
Но никто не заметил его внутреннего состояния, и гигант Паша Аликбаров не заметил. И вроде ничего Вязенкину стало. Пахнет сгоревшим газом. Наверное, от этого помутнилось. Тут в комендатуре везде газовые горелки, такой вонючий этот газ.
— Так-то, Гриня. — Паша говорил тихо, будто не хотел, чтобы кто-нибудь кроме Вязенкина, слышал. — Нам человека, что курицу. У нас, Гриня, руки по локотки по самые. Пойду за упокой души выпью. Да-а… Полетела душа шайтанова.
Не вши кусали пленника, догадался Вязенкин. Черные отбитые почки… Не вши.
— Паша, прости, щас обоссусь.
Паша все понял. Паша третий контракт добивает.
Всегда, по возвращении из командировок, Вязенкин заливал горячую ванну: ложился в самом начале, когда еще воды нет, и так лежал, засыпая под шум струи. Ванна набиралась до краев, и Вязенкин нырял с головой. И вот, когда он, зажав нос пальцами, смотрел сквозь воду на потолок ванной комнаты, он думал, что разожми он пальцы, и польется вода в нос, зальет легкие. И он умрет.
Так близка смерть…
Макогонов сидел на кровати, прислонившись спиной к стене. Перед ним на табуретке дымился в стакане темный завар. Пахло не чаем, вроде ромашкой.
— Желудок лечу, — объяснил Макогонов. — Ты садись. А хочешь, ночевать оставайся.
Из-под подушки виднелась рукоять пистолета.
— Можно посмотреть? — спросил Вязенкин.
Макогонов вынул обойму, передернув затвор, щелкнул предохранителем. Обойму бросил на подушку. Протянул оружие Вязенкину. Вязенкину очень хотелось думать, что это был именно тот самый пистлет. Но спросить было неловко, глупо.
— Пэбэ, пистолет бесшумный. Применяется для проведения специальных мероприятий.
Вязенкин вертит пистолет в руках, прицеливается, передергивает затвор. Жмет на курок: щелк, щелк.
— Таких, как сегодня?
— И таких тоже. Чего теперь скажешь?
— Не знаю. Паша молиться потом пошел. Сам мне сказал.
— Ты знаешь, откуда икона в разведке? Бабку убили русскую год назад. Она жила в подвале на пустыре.
Вязенкин потер об штанину вспотевшие ладони, не поднимая головы, стал целить в пол.
— Саперная была бабка, — продолжал Макогонов. — Саперы ей возили еду, вещи, поддерживали. Удав ее на должность взял уборщицей. Саперы, конечно, рвань и пьянь, но пацаны честные. Жаль их, погибали по глупости. Застрелили бабку прямо у ее подвала. Сзади подошли и в упор из пээма, — помолчал и сквозь зубы: — Ничего, мы десять к одному отыграем за каждую русскую душу. Романченко старшина держал взвод. Он погиб, и все, понеслось бухалово и раздолбайство. Старые саперы разъехались, икону я себе и забрал. Савва притащил. Он в корешах ходил с одним, как его…
— Буча, — подсказывает Вязенкин, аккуратно кладет пистолет на синее одеяло.
— Буча. Точно. Икона теперь в разведке. Богородица. Видел, как тот своему молился?
— Бог один.
— Главный один. Только не все знают, что один. Вот ты знаешь, я знаю. А тот, которого хлопнули сегодня, не знал.
— Ты пожалел его?
— Нет. Просто он получил то, что заслуживал. Пулю надо заслужить. И нож тоже.
— А жизнь?
— Такие к нам не попадают.
Странный человек Макогонов. Ямочка на подбородке. Стрижен накоротко. Взгляд жестокий. Но ямочка! — обманная была ямочка.
— На одной операции в ущелье мы взяли паренька из местных, — вдруг стал рассказывать Макогонов. Он не поменялся в лице, не изменил тембра голоса. Говорил спокойно, будто о вчерашнем рядовом событии. — Он был стрелком, таким же, как этот. Его не били, он так все рассказал. Я пообещал, что отпустим его.
— Отпустили?
— Нет. Я застрелил его в затылок, чтобы лица не видеть. Первый раз тогда я убил явно. Ничего поделать мы не могли. Отпусти его, и через день полетели бы головы. Почему?.. Так войны же нет. На самом деле, война закончилась. Был Дагестан, потом штурм Грозного, Ермоловка, Катыр-Юрт. — Макогонов потрогал шрам на шее. — Двум паренькам спасибо, «контрабасам». Мы взлетели на проселке, двое нас из семерых остались в живых. Духовские снайперы били из акведуков, не давали нашим подобраться. Командир послал двух контрактников-снайперов на выручку. Стрелков они уложили. Но один из тех, кто нас спасал, тоже лег. Не знаю ничего о его судьбе. Может, выжил.
Вязенкин уловил знакомое в словах Макогонова, будто слышал он уже эту историю. Но за последнее время столько было разных историй, что перепуталось, перемешалось одно за другое. Вязенкин остался ночевать в разведке. Он лежал на верхней койке, завалив руки за голову, смотрел в потолок. Просветлело в голове, ушла похмельная тяжесть; но впечатления от увиденного не давали заснуть.
Макогонов выключил свет и тоже лег.
— Ты вот что, — в полной темноте раздался его голос. — Тебе уехать надо.
— Ва-ася. — Вязенкин морщился в темноте. — Меня достали уже…
— Не перебивай. Слушай. Завтра же отваливай. Ничего объяснять тебе не буду, просто уезжай.
Вязенкин почувствовал холод на спине, заныло где-то в груди. Вязенкин вдруг вспомнил, зачем пришел.
— Родственники должны похоронить близких до заката, — объснил Макогонов, — если они умерли утром или минувшей ночью.
Макогонов заворочался, скрипнули пружины.
— Все, хоп, спокойной ночи.
Вязенкин долго еще лежал с открытыми глазами; чернота была глубокой, такой, что ни тени, ни огонька, ни проблеска. Пахло газом. Постепенно Вязенкин привык к запаху и провалился в сон.
…Тетка Наталья оказалась совсем молодой женщиной. Они стоят в очереди за мясом. Вязенкин видит ее затылок, и ему кажется странным, что волосы на затылке не скомканы в кровяную кучу, а струятся мягко по плечам. Тонкая фигура, ноги. Недлинное светлое платье. «Они из феесбе… мясо продажное из феесбе… — торговка держит красный шмат на весу и зазывает покупателей. — Аттвечаю! Законно!» Он торопится: мясо нужно в дорогу. Куда-то запропастился Пестиков. Вязенкин понимает, что Пестиков уехал, но почему-то в другую сторону от хребта. Он хочет в ту же, но Макогонов уже заказал такси, и нужно ехать через хребет по старой горагорской дороге. Тетка Наталья едет с ним. К сыну… Это хорошо, думает Вязенкин. Она любит Сашку и спешит к нему, значит, она не погибла. Кто же была та старуха с разбитым черепом?.. Собака рядом?.. Щенок!.. Тимоха кричит ему: «Не стреляй! Не стреляй! Не стреляй! Это мой щенок, он вырастет злым, бл…ь буду! Сейчас привезут объект, ему нужно позвонить перед смертью. Мы никогда не разрешали, но этому можно. Он солдат!» Женщина в светлом платье подходит к нему и обнимает за плечи, потом обхватывает его за голову и притягивает к своему лицу. Вязенкин знает, что это жена, но боится открыть глаза. Она хочет поцеловать его. «Спасибо тебе, родной мой, любимый!» Да — это голос его жены. Он открывает глаза… Страшная безглазая старуха разевала черный сгнивший рот. И вонь!
«Угоришь, угоришь, угоришь…»
В комнате сумрачно — наступило утро.
Голоса.
— Тимоха, ты хочешь, чтобы я угорел здесь?
— Виноват, тащпол.
Вязенкин, очнувшись от сна, свесился со второго яруса. Вспыхнул свет — лампа на низком потолке. До рези в глазах пахнет газом. Тимоха мнется в дверях. Макогонов пинает ногою кособокую газовую печь.
— Тимоха, бл… Наладить нах…
— Так точно.
Тимоха выскочил как ошпаренный. Макогонов дернул фрамугу на себя. Свежестью потянуло из форточки. Вязенкин оторвал от подушки голову и скорчился от страшной боли в висках, глаза не открывались. Лицо казалось распухшим неимоверно.
— Надышались газом, — сказал Макогонов. — Весь день башку будет ломить. Не могут сделать, слоны тупорылые. Завтракать будем. А я на турник.
Вязенкин вспомнил вчерашние слова Макогонова, подумал про их вчерашнего гостя: «У „рябого“ умер дядя, его нужно похоронить до обеда… А тех, которые валялись в пыли у капэ? Их тогда должны были похоронить до заката, если на митинге были на самом деле родственники обгоревших тушек. „Это мой брат… Он ничего, ничего плохого никому не сделал… Это истинная правда!“ Вязенкин вспомнил „сестрин плач“: „Должны были похоронить, а не везти в Грозный! Это же глумление над традициями над прахом родственников“. Вот оно!.. Получается, что все это ложь: и обгорелые тушки, и все остальное, что кричали женщины у правительства. Но что это тогда за трупы? Откуда они? Блин, какая глупость вся эта история!»