— Больно.
Она была гостиничной проституткой, и, как у других, у нее была своя история. Вязенкин слушал невнимательно. Она приехала в Пятигорск пару лет назад, «заработала» право не платить «налоги» и выбирать клиентов. Она гордилась собой и говорила, что копит деньги на квартиру.
«Деньги. Я же не заплатил ей! — Вязенкину стало неловко, что не заплатил. — Она не спросила. Но проститутки всегда берут вперед. Нужно заплатить, а то подумает, что я развожу ее на любовь. А может, это она разводит меня на любовь? Глупость. Сто долларов. Как дешево стоят красивые женщины».
Ему вдруг стало неудобно, что он голый — схватил полотенце и обернулся вокруг пояса.
Огненная что-то говорила еще: про местных бандитов, армянскую диаспору, бармена, молодого парня, — что он тоже был в Чечне и вроде даже имеет медаль. Вязенкин покопался в брюках, вынул деньги и положил перед Огненной. Девушка поежилась. Вязенкин вскочил, схватил покрывало с кровати и накинул ей на плечи.
— Я не возьму с тебя денег, — сказала она.
«Точно, разводит на любовь. — Вязенкин ждал подвоха. — Где подвох? Надрался до синих попугаев. Что было там в баре? А вдруг?.. Она пошарилась уже по моим карманам, и теперь ее мучает совесть».
— Ты приедешь когда-нибудь еще?
Непосредственность, с которой Огненная произнесла эти слова, вконец обезоружили Вязенкина. Полотенце свалилось с пояса. Он вцепился в полотенце, стыдно прикрылся.
— Приеду, наверное.
— Расскажи мне о себе. — Огненная тряхнула рыжей копной. — Мне нужно, я хочу знать про тебя. Пожалуйста.
Почему и нет? Он же хотел вагонных разговоров, он же предлагал Лешке Дудникову ехать на поезде — чтобы наговориться досыта, до пустоты, до теплых цветных сновидений.
Но о чем говорить, что рассказывать? О своей жизни, семье, жене? Это пошло. О работе? Не в этот раз. О ликвидации и обгорелых трупах? Тьфу, тьфу. Тогда, наверное, о самом сокровенном — о том, что он сделал хорошего в жизни. Сашка. Одна незаметная человеческая жизнь.
— Сашке повезло. Повезло как ста чертям, как тысячам. Такое везение случается только раз в жизни, или ты погибаешь. Сашка выжил.
Алена устроилась на кровати, привалившись спиной к стене со сломанными часами, укуталась до глаза — приготовилась слушать. Сквозь широкие окна, тонкие занавеси пробивались с улицы развеселые курортные огоньки; они мерцали на хрусталиках люстры, преломлялись в них: лодочки с зелеными, красными, желтыми парусами плыли по стенам и потолку номера. Вязенкин поджал ноги по-турецки, глотнул коньяка и закурил.
— Это была моя первая командировка…
Помню долгую дорогу. Я не заметил границы. И я все время думал о смерти, о чужой смерти, потому что война — это в первую очередь смерть. Прости за подробности, но мне пришлось смотреть на «это». Я мог отвернуться: мог не ехать туда, мог жить тихо и сладко. Жить…
Теперь я не жалею ни о чем, потому что Сашка мне зачтется.
Мне так кажется, мне хочется, чтобы так было.
Я пьян?
Да.
Прекрасно!
О, если бы я мог работать в прямом эфире — так же, как сейчас перед тобой: не бояться, не трястись за каждое слово, не мучиться от отсутствия логики в словах и в поступках. Сейчас так: будто я ушел через пространство. Нет — через время! И вижу себя «будущего». Я — не я. Я «теперешний» не смогу рассказать, как было на самом деле, но я «будущий» знаю все наверняка.
Тетку Наталью похоронили саперы. Сколотили ей гроб. Петюня Рейхнер доски стругал. Буча с Каргуловым укрыли тело простыней и приколотили крышку. Закопали Сашкину мать на старом русском кладбище. Сашка на похоронах все молчал. Не плакал. Буча с Петюней ему — всплакни, пчеленыш. А он — ни слезинки. Уехали быстро, — место там неспокойное: если бы стрельнули, одной броней не отбиться было, положили бы народу на дурика.
Ну, уехали.
Нужно объяснить — а то станет непонятно — мое там присутствие.
Мы подсели в прокурорскую «Ниву», когда выбирались с Ханкалы. Странный мужик был Юра — прокурор Грозного. Будто страдал по ком или по чем. Я не понял тогда. Он то разрешал снимать, то не разрешал — словно тумблер у него внутри срабатывал. Потом тумблер сломался, и мы сняли мертвую тетку Наталью. Это я потом от саперов узнал, что она и есть тетя Наташа. Была. А тогда просто старуха мертвая, убили ее отморозки боевики. Но убили на самом деле не боевики, потому что боевики — они воюют в горах, а в городе по старухам стреляли… Не знаю, если честно, как их даже назвать! Они же утром в институт ходили, они по улицам гуляли, телевизор смотрели, где говорили, что скоро, скоро придет мир на многострадальную землю черемши и бараньих жоп. Я всегда думал и в тот первый момент, когда увидел настоящую смерть, живую смерть, тоже подумал, что заплатить придется. Но я даже в дурном сне не мог представить, какую настоящую цену им всем придется заплатить. Сейчас только догадываюсь.
Сашкину мать убили гуманно — выстрелили в затылок. Но я, когда готовил репортаж, написал, что «была зверски убита» — у нее половина лица отвалилась, мозг розовый выпал в лужу.
Я стал рассуждать.
Что значит убить по-зверски? Значит как звери. Но звери не убивают ради удовольствия или шутки ради, или как психи. Правильно? Звери убивают, чтобы есть, выжить. Тетку Наталью убили гуманно — быстро. Возникает по-человечески разумный вопрос — зачем? Убийцы выпотрошили ее сумку, забрали какие-то деньги: ей как раз в тот день дали зарплату; она в комендатуре работала уборщицей. Прокурор рассказал потом, что за старуху отморозкам заплатят пятьдесят долларов. Русская бабка больше не стоила. Много стоят солдаты. Больше стоят офицеры, еще больше офицеры ФСБ, совсем много офицеры ГРУ и саперы с собаками. После уж я снимал таких старух, сбился со счета сколько раз. Таких же — с дыркой в затылке и без лица.
Это ж чистый бизнес.
Одного солдата застрелить или взорвать стоило у боевиков по их расценкам долларов двести, то есть четыре старухи. Это как мелочью торговать — на мелочи и риска меньше прогореть, а прибыль та же. Солдат защищают бэтеры, вертолеты; солдаты все с оружием — могут стрельнуть в ответ. А старуха нищая — кому она нужна?
И вот выходит, что старухины убийцы — гуманные звери. Убивали ведь за деньги, значит, чтобы жрать. Но убивали гуманно.
Путаница?
Наверное.
Объясняли все тем, что молодежи после двух войн нечем заняться: работы нет, стипендию не платят в их долбаном университете.
Военные отомстили за старуху: точно знаю, что за одну тетку Наталью положили десятерых здоровых юношей и мужчин. Теперь представь себе, сколько от тех десятерых родилось бы, то есть сколько не родилось. И не родится во всех будущих поколениях. Такая вот цена. Много или мало за гуманное зверство? Бог знает.
Ты спросишь — и это разумно, закономерно — к чему все эти жуткие детали?
Потому что Сашка все видел. Разрубленное пополам лицо матери, ее мозг, которым она говорила с ним, любила его. Видел, как следователи в резиновых перчатках переворачивали, ворочали ее мертвое тело. Он видел убитую мать.
Я же думал о гуманизме. Ну да — идиот — о гуманизме!!
Я пьян.
Трезвый человек думает о гуманизме, пьяный о душе.
Пестиков… Олег Пестиков — мой оператор. В общем-то он неплохой человек, только смешной. Мы в самолете с ним спорили — не на деньги, на интерес от скуки — сколько за месяц нашей командировки поубивают народу. Пестиков всегда выигрывал — он называл большую цифру.
Хорошо, что я пьян! Пьяному и крови море по колено.
Я со своим гуманизмом и вляпался в историю. Я пожалел Сашку как котенка на водосточной трубе.
Мы тогда в саперной палатке сидели: маялись от безделья — вернулись с маршрута инженерной разведки. Ничего интересного не сняли. Комендант Колмогоров — он был честный мужик, был почти ровесник мне, но весь седой был к тому времени, — разрешил, чтоб Сашка остался жить в комендатуре.
Сашка смешной был.
Порченый какой-то — уродец и есть. Я не знал тогда, что он полукровка, — отец его из местных, с Шатоя вроде. Полукровка — это изгой. Полукровка горской родне даром не нужен, разве что черемшу собирать. Зубы у Сашки росли как доски, вкось прибитые на заборе. Лоб узкий. Но смешливый был — все скалился. И пахло у него изо рта гнилью.
Сашку пригрел Петюня Рейхнер, он был из поволжских немцев. Серега Красивый Бэтер, прозвище было такое у лихого водителя, все подначивал Петюню, чтобы тот написал письмо в Германию и, как внук репрессированных немцев, получил бы пособие, а то и вообще уехал бы. Но Петюня сибиряк, он родину любил!
Петюня Сашку и воспитал.
Воспитатель из Петюни был никудышный. Пил Петюня — пил до синих попугаев. За пьянку и турнули Петюню с контракта. Это уж, когда мы уехали, случилось.
Иной раз задумаюсь, а все путается — и дни как будто меняются местами. Я их — обратно, а они — снова. Я — обратно, а они…
Сидим мы в палатке с саперами: Пестиков водку хлещет, а я не пью — не лезет в меня. Саперы говорят, сейчас пойдем с ментами в футбол играть. Гляжу, пацаненок чернявый, Сашка ж, вскочил с койки и ну по палатке носиться. Петюня ему: Санек, ногу побереги, а то нам с тобой еще до Сибири добираться. Я тогда спросил, что с ногой-то у парнишки. Нет ноги у него, говорит Петюня, на мине подорвался: одну ногу сразу срезало по щиколотку, вторая — на ниточке, потом в госпитале пришили.
Оказывается, они с матерью две войны пересидели в подвалах.
Выжили.
А тут мир наступил.
Ну да, да — в кавычках мир.
И погибла мать его, пережив две войны, — погибла от руки зверя-мародера. Обидно было до слез. Три сестры Сашкины уехали из Грозного с семьями еще в девяносто пятом, устроились жить где-то под Саратовом как беженцы. Ничего Сашка о стар