рилья штурмовиков?!» Упала у меня планка: ору на этого подлого капитана, матюгами его крою, не стесняюсь. В это самое время чернявый вмешался: стал мне про понятия намекать, дескать, не по понятиям веду беседу: «На Кавказе нельзя про мать плохо говорить!» — «Да пошел ты!» — я ему. Он зубами скрежещет. Я еще ж вдогон — крыса тыловая! Капитан мои документы рассмотрел, теребит в руках: понял уже, что не на того нарвались. Журналисты!.. Беды можно накликать. Пытается успокоить меня: «Отпускаем вас, только больше не мочитесь в неположенном». Чернявый разошелся — биться зовет на двор. Я ему: «Езжай, гад, за хребет, там характер свой показывай, там быстро мозги твои тыловые выправят!» — «Туда за хребет, — кричит в ответ чернявый, слюной брызжет, — едут со всей России бандиты, чтобы мучить и убивать кавказский народ!»
Капитан на мне повис; я крою по маме, стараюсь, чтоб побольней зацепить — за самое живое кавказское! Чернявый рыдает от ненависти. Я рычу.
Отпустили меня.
Капитан оказался начальником гауптвахты — никаким не комендантом аэродрома, а чернявый — помощник его — сержант, осетин. Они таким способом на жизнь себе зарабатывали: хватали подпитых солдат, что с войны ехали домой, и вымогали у тех деньги. Им солдаты даже гранаты бросали в гаупвахту за забор. Да живучие оба были — как всякое дерьмо в человечьей плоти.
Сашка выслушал, что я нервно рассказал, когда меня выпустили, — серьезно на меня посмотрел и говорит: «А зря мы гранату выбросили, сейчас бы им и зашвырнули».
Сашка имел право, — Сашка на Первомайский бульвар с инженерной разведкой ходил, Сашке автомат доверяли. Сашка бросил бы гранату, если б пришлось. Сашка две войны пережил.
От Моздока на Капустиной «булочке», он так свою «Ниву» называл, покатились мы по полям-долам, а как проехали границу со Ставропольским краем, я говорю Капусте — стой! Прижалась «Нива» к обочине. Вылез я из машины: смотрю — Россия впереди. Упал я на колени и давай землю целовать. Здравствуй, говорю, мать Россия! Едем уже дальше, а Капуста меня и спрашивает: «Разве Осетия не Россия? И Чечня тоже Россия. Не просто ведь за нее воюют, и столько народу полегло в этой войне». — «Так-то оно так, — отвечаю, — но здесь наша русачья земля без примесей: где по-русски поют и плачут по-русски». Капуста свое гнет: «Нет „без примеси“ — все помешаны друг с дружкою: казаки с кумыками, евреи с кабардинцами, чеченцы с русскими, и осетины… Кавказ дело тонкое». На такой высокой ноте закончили мы спор. Но я все равно радовался, что по Ставрополью едем, хотя бы еще и потому, что подъезжали мы уже к Пятигорску.
В Пятигорске как-то сразу забылись все беды и горести: я сообщил в редакцию, что везу мальчика Сашу, что у него нет ноги. Главный редактор, милая — очень милая дама, вздыхала и печалилась. Мне казалось, что она тайно мною восхищается. Я взял самый дорогой номер — люкс с широченной кроватью и диваном в сиреневой гостиной. Сашка ходил по номеру: заглянул в холодильник, на балкон и в ванную комнату, потом сказал, что он будет спать на диване и осторожно присел на краешек.
Был пасмурный день, но нам казалось, что ярко светит солнце. Окна люкса выходили на Машук. Сашка показал на канатную дорогу — прокатимся?
Мы двигались наверх: я и Сашка. Пестиков не поехал. «Тыщу раз был». Сказал и закрылся в номере с пивом.
Поскрипывал и раскачивался подвесной трамвайчик. Мы летели над пропастью к вершине: Сашка, затаив дыхание, я, подставив лицо ветру из открытого окна. Вдруг раздался страшный скрежет. Пассажиры повалились друг на друга; вагончик качнулся и стал; мы зависли на высоте — на полпути к вершине Машука. Сашка страшно перепугался — вцепился в меня: жмурится и ни за что не хочет смотреть вниз.
В этот момент зазвонил мобильный телефон.
Звонил мой коллега — корреспондентище с небритым имиджем. Этот человек обладал качествами незаурядными, но, как бывает с людьми разносторонними творческими, самолюбие его было болезненно. Его признавали опытным военным журналистом; с его мнением считались все, даже главный редактор, милая — очень милая дама. После развала «Независимой» он ушел на «Чистую Кнопку», но долго оставался как бы сам по себе, вел авторскую военную программу. Я начинал свою карьеру в его программе, но предал его — не пошел за ним. Мне тогда поперло. Будущее меня не волновало. Но он знал, что произойдет в моем будущем. И не предупредил. Наверное, подумал, что я не поверю ему.
Мы висели над пропастью. Мы были так высоко.
— Ты хорошо подумал? — спрашивал меня голос из телефона.
Говорят с Машука в ясную погоду можно разглядеть двуглавый Эльбрус.
— Где он станет жить? Его родственники. Они живы? Ты знаешь, где их искать?
Или Казбек.
— Сколько ему лет? Он болен, он инвалид. Ответственность. Что ты будешь с ним делать, если не найдешь никого, кому бы он стал нужен?
Нет, Казбек во Владикавказе.
— Ты можешь об этом своем поступке пожалеть. Имей в виду, — раздавалось в трубке.
Кончился разговор, я спрятал мобильник. Дернулся подвесной вагончик, пассажиры вздохнули с облегчением, и мы поехали к вершине Машука.
Лететь из Пятигорска в Москву страшнее, чем добираться из Ханкалы в Грозный: монотонно, но, главное, от тебя ничего уже не зависит. Я молился. Всю командировку не молился, а тут стал молиться. И крестился незаметно.
Приземлились, слава богу.
Помню стеклянные двери аэропорта: в них отражалась толпа, и я в толпе. Мы шли от самолета, и нас ожидали встречающие. За мной шагали Сашка и Пестиков с камерой. Я знал, что там внутри, за стеклянными дверями, если идти налево, пьют кофе отлетающие; посреди зала шагают парами менты и шныряют таксисты. Тележки с баулами, лыжи, тюки, чемоданы.
Прилетели мы в Москву.
Открылись стеклянные двери, а там была она. Моя жена. Она встречала меня, в руках у нее я увидел огромный букет роз, она любила производить эффект.
Не люблю с вечера мечтать. Как намечтаешь, так ничего из придуманного наутро не случается. Камеры, микрофоны, иностранные журналисты, слава моя. Глупостью все это оказалось. Но и жене я был несказанно рад.
Думаешь, я не люблю свою жену, поэтому и изменяю ей?
Тогда ей было девятнадцать. На встречу в аэропорту она надела тонкое платье с откровенным декольте, а поверх норковую шубку, что я подарил ей. Она вскрикнула и кинулась мне на шею. Ей нравилось переживать за меня, и она много плакала. Плакала одна, когда никто не видит, и также плакала, когда вокруг было много людей. «Это Саша, — сказал я. — Он из Грозного». Жена смотрела на Сашку, не моргая, и даже ротик открыла от удивления. Так детишки в зоопарке смотрят на диковинное животное — не страшное, но случайно выбравшееся из своей клетки. Так она все время потом и чувствовала к нему — как к зверьку. Жалела, как все остальные, наверное.
Погода по прилете в Москву случилась ужасная. Полил страшный дождь. Подул ураганный ветер. Мы бежали с вещами к машине. Я смотрел на голые в тонких чулках ноги жены и в тот момент почти не думал про Сашку, но думал — зачем она в апреле надела шубку? Ведь намокнет теперь. Сашка забрался на переднее сиденье. Мы втроем на заднем: Пестиков, жена с цветами и я. Водитель, добрый малый, помог упаковать вещи в багажник служебной «четверки»; рванул с места сразу живо. И помчался к Москве.
У меня был план. Недели две, пока я буду искать Сашкиных дальних родственников, и пока в редакции «Независимой» телекомпании найдут возможность оплатить Сашкино лечение, как мы обговаривали с военным корреспондентищем и милой — очень милой дамой, он поживет у моих родителей в Подмосковье.
Мы ссадили Пестикова с аппаратурой в Останкине и поехали в Подмосковье.
В Подмосковье дождь прекратил идти.
Жена с моими стариками находились в состоянии, как Соединенные Штаты с афганскими талибами. Поэтому жена пошла к своим, были мы с ней из одного городка, а я и Сашка поехали к моим родителям в девятиэтажный старый дом. Было смешно, когда я с сумками залез в лифт, а Сашка стоял и идти не хотел. «Заходи, — кричу, — не тормози!» А он махнул по пролетам на девятый этаж. Он потом так и не привык к лифту: может, оттого, что лифт был стар, как и мой дом, — скрипел и страшно грохотал дверями. Может, потому, что Сашка боялся закрытых помещений.
«Здравствуй, мама, — сказал я, войдя в свой дом, — а это Саша».
Сашку посадили за стол и накормили. Дочь осторожно входила в кухню и наблюдала за Сашкой. Мне было интересно наблюдать за дочерью. Мне тогда было невдомек, что чувствовали мои старики, — ведь они взяли в дом чужого парнишку, не котенка с водосточной трубы. Жил в моей семье пес. Черный кучерявый и ласковый старик пудель, такой же, как и вся моя детская семья — семья в которой я жил еще в детстве. Теперь, став взрослым, я сделался легкомысленным. Они, мама с папой, всегда мне прощали, если я что делал небрежно, спустя рукава. Я оставил родителям Сашку и заторопился к жене. Мама обиделась, но не показала виду, потому что у них теперь был Сашка. Они были очень ответственными людьми — мои родители. Они снова простили меня.
У Сашки было много старых вещей, их вытащили из сумки и выкинули. Сашка огорчался и не хотел расставаться с драньем.
Сашка был настоящим ребенком в свои девятнадцать лет.
Его поселили в большой комнате на диване.
Дочь жила у своей матери, семью я потерял, но это другая история, как мне кажется… Дочь стала чаще приходить к бабушке — она гуляла с Сашкой. Они брали пуделя и гуляли с ним по нашему двору. Дочь учила Сашку дрессировать пуделя. Пудель лаял и кусался: хватал за руку — придавливал стариковскими зубами несильно. Сашка охал, вскрикивал и отскакивал. Дочь смеялась, грозила пуделю пальчиком и одергивала поводок. Пудель слушался ее. Иногда они ходили в кино. Потом Сашка стал ходить в кино один. В кинотеатре он смотрел фильмы по многу раз. Мама волновалась за Сашкино здоровье. Мамы всегда знают, где болит у бедных мальчиков. Я успокаивал маму: у него с головой не все в порядке, все-таки десять лет на войне, родную мать убили.