— Распущенность. Я же говорил ему, — что ты плачешься? Ведь я же не посылал тебя туда. И никто силком не гнал. Сам напросился. Наоборот, говорю, подумай, зачем тебе вся эта военная катавасия. Посмотрел — получилось, нужно дальше идти, развиваться как журналист. Искать другие темы. Разве мало тем?
Вязенкин, завалившись на бок, прикрыл рукой лицо, сопел забитым носом.
— Вроде спит, — кузнец задумался. — Какой сегодня день, суббота?.. Отсчитывайте дней десять вперед. Сегодня будет день первый.
Машина подъехала к воротам. Отец вынул ключи из замка зажигания.
— День первый.
Прошло две недели. Четырнадцать дней насчитал отец Вязенкина с того первого дня, как отвез сына на «пятый километр». Вязенкин дни не считал. Он скоро пришел в себя, но долго еще путался в цифрах. В палате, где лежал Вязенкин, на стенах были приятного голубоватого оттенка обои; на обоях в рамках под стеклом премилые пейзажи: лес, река, поля за рекою. Кровать Вязенкина стояла головой к окну. Вязенкин щурился на свет, тер слезящиеся мокрые глаза. Но скоро засыпал, получив дозу лекарств. Сон его был тревожен. Но лекарства сделали свое дело — прошли навязчивые идеи, улетучились тревога и страх.
Он просил жену не звонить ему. Она сорвала телефоны. Они говорили помногу времени — спорили и ругались. Она поверила ему или сделала вид. Потом они мирно беседовали и строили планы. И снова ругались.
— Дорогая, мир лучше войны.
— Твой мир бывает плохим, слишком плохим.
— Дорогая, это шутки Песта. Ты же знаешь, какой он шутник.
— Ты тоже.
Она сопереживала ему. Он знал, что она могла соврать ему в большом или малом, но сопереживала она всегда искренне. День на двенадцатый она приехала к нему в психбольницу. Они вышли за железные ворота, чтобы прогуляться в парке. Они дошли до скамейки и присели осторожно, чтобы молчать и разговаривать. Но внезапно пошел дождь. Дождь лил не сильно — мелко покрапывал, — но в воздухе образовалась такая невесенняя влажность, такой холод вдруг пронизал обоих, что они, словно испугавшись этого холода или темных облаков, сгустившихся над аллеей, заторопились обратно. В приемном отделении в холе они уселись на стулья и стали говорить о том, что их волновало. Мимо проходили молоденькие медсестры.
— У вас медсестры молоденькие. Ты не теряйся.
— Дорогая, зачем ты так? Я же здесь сумасшедший.
Она полезла в сумочку, достала сигареты, поискала глазами.
— Где здесь у вас курят? Там?
Он не пошел курить с ней.
Она всегда курила, когда нервничала. Покурив, возвращалась и говорила ему, что он всегда сначала доведет ее, а потом старается разжалобить.
— Я же не посылала тебя туда, — сказала она примирительно.
— Да, не посылала.
— Я не хочу, чтобы ты ездил туда снова.
— Чего бояться, дорогая? Я же не солдат, дорогая. Я всего-навсего зарабатываю деньги на войне. И к тому же у меня там появились друзья.
— И подруги.
— Ну, какие подруги! Я же сказал, это шутки Песта.
Она снова вышла курить. Уколов ему наделали в обе ягодицы, да таких болючих, что сидеть ему и не так и не сяк. Он встал и подошел к окну. Серость завладела миром, накрапывал спугнувший их дождь. Он подул на стекло, и стекло запотело; с той стороны на стекле образовались пупырышки; пупырышков становилось больше, время от времени некоторые стекали вниз, оставляя длинный тонкий след.
Она подошла сзади и положила руки ему на плечи.
— Давай больше не ссориться.
— Давай.
— Дорогой, я сняла деньги с твоей карточки. Ты забыл ее. Ты не обидишься? Я купила обувь.
— Ты все сняла? Там должны поступить деньги за крайнюю командировку.
Она назвала сумму. У нее была феноменальная память: она читала страницу Флобера и пересказывала наизусть с первого раза. Он услышал сумму, и настроение его улучшилось. Скоро домой! Останется еще две недели отгулов: они станут любить друг друга все оставшееся время.
«Как гадко пить и как здорово любить друг друга», — подумал Вязенкин.
— Когда ты вернешься, я приготовлю курицу в ананасах и подам в постель.
— Дорогая.
— Дорогой.
Она уехала.
Он лежал, закинув руки за голову. И смотрел в окно. Смотреть получалось кверху ногами, и оттого ему казалось, что это не дождь идет с неба, а кто-то из медсестер плеснул из ведра в оконное стекло.
Он засыпал.
Но во сне ему приходили все те же надоевшие видения: Первомайская улица, крест из полуторадюймовых труб, табличка на кресте — что здесь тогда-то и тогда-то погиб простой русский парень, помяните его, люди добрые… Потом сновидения исчезали, и он погружался в черную черноту. «Ничто» не пугало его. Он просыпался и шел ужинать, потом смотрел новости. После новостей шел курить и нервно ходил перед крыльцом своего отделения, надумывал себе неприятностей и проблем. Вдруг кто-нибудь узнает?.. Вдруг он не сможет работать в прямых эфирах?.. Вдруг, вдруг, вдруг. Он закуривал вторую сигарету. Этих «вдруг» становилось ожидаемо и неожиданно много — слишком много для одного не совсем здорового человека.
Во снах же исполнялись его желания.
Он бы никогда не подумал, что его тянет туда — снова туда. Он бы рассердился на того, кто сказал бы ему так или посоветовал бы так думать, или посоветовал согласиться с тем, что сны наши просто наши сокровенные желания. Да, он желал оказаться снова на войне! Почему бы и нет?.. Будь же он истинным пацифистом, то проклял бы день и час, когда оказался втянутым в круговорот военных событий; он бы проклял и возненавидел бы, потом смиренно простил бы, тех людей, что отправили его в смрадный путь; наставления их он бы начеркал кровью — гнилой кровью вздувшихся и обугленных, безглазых и разорванных. То, что начеркал, он и читал бы всем. И корил бы тех легкодумных, которые указали ему и другим похожим и непохожим на него тот смрадный путь.
Немаловажную роль играла и финансовая сторона вопроса.
И также немаловажную роль играло то, что его не посылали «туда» против воли.
Он думал о том, что больше влекло на войну — вид живой смерти или запах новых денег из банкомата, — и до конца не было ему ясно. Но мысли о деньгах придавали жизненных сил: он поднимется с простыней!.. и будет выглядеть снова состоятельно и привлекательно для тех людей, что слоняются по территориям, прилегающим к всевеликому Останкинскому телевидению.
Ему казалось, что он не выздоровел до конца — это было на пятый или шестой день лечения. Иногда он думал, что болезнь его серьезней даже, чем рак и СПИД, так думалось и на десятый день. Но на одиннадцатый день он решил, что выздоровел окончательно, и симптомы больше не мучают его. И стул его стал однородным и регулярным — в восемь тридцать утра.
Однако же и очень важные мысли также постигали Вязенкина. Он все думал о тех восьмерых — обгорелых тушках. Вот они выстроились вдоль красной стены в селении на берегу Аргуна. Хорошо, что у стены — вель на красном не станет долго видно крови. Кровь запечется вишнями, гроздьями винного винограда. И мало кто из народа задумается над приметами, — все станут смотреть, как пули изрешечивают лица с бородами и безтрусые пахи пленных. Кто теперь вспомнит о тех приметах? — вон, степные остроклювые охотники рассаживаются на столбы и клювами поворачиваются на запад. Или виноград не родился, или родился — но скудно. Или скотина — овцы и их козлы — бестолково сбиваются в кучу и скачут с ревом по склону горы, а за ними волки. Или закаты кровавые приходят один за другим. И кровь на заборах застывает румяными вишнями и гроздьями неродившегося винного винограда. Так бывает. Но кто помнит о тех приметах? Разве старики. Они скоро умрут, и чего тогда их терзать насчет разных глупостей. Ему хотелось думать, что все было именно так с теми тушками — будь именно так на самом деле, он тогда владел бы тайной, и скандал с Твердиевичем обрел бы новый тайный смысл.
«Тайны, которыми мы владеем, — думал Вязенкин, — придают нам силы и возвышают нас над теми, кто не владеет ими. Тайны побуждают нас хранить их, также и побуждают выдавать их. И то и другое пьянит как винный виноград, не родившийся в год, когда были убиты и сожжены наши тушки».
Вязенкин занимал позицию против себя: и глаз его левый был правым, а левая рука была правой. И если там он был прав в деле с тушками, то, может быть, здесь уже и вовсе нет — тут, перед зеркалом. То есть не факт, не факт: «Дались тебе эти тушки!» И Макогонов тоже — с той стороны, где правое не правое, а левое со стороны, где правша сжимает пистолетную рукоять.
В четырнадцатый день Вязенкин намеревался обрести свободу.
Память не оставляла ему шансов.
Врач, что лечил его, имел смешную фамилию Товарищ. Он не советовал как жить, но убеждал пролечиться еще две недели, тогда состояние восстановится до нормального. Вязенкин трогал себя за мозжечок и противоречил в душе Товарищу: «Я нормален и нормален, и также ненормален — но до нормального». Товарищ бывал в палатах редко. В палатах лежали больные. Одного Вязенкин разглядывал. Больной находился в соседней реанимационной, и к его телу были подоткнуты множество трубок.
«Тш-ш, — говорила медсестра, — он скоро умрет. Он бывший начальник цеха крупного завода. Он был элитой. Его повсеместно угощали. Он приличный человек, слыл великодушным. Но он скоро умрет от алкоголя. Не мучай его — не буди. Он умрет, и вокруг него будут цветы. Разве хорошо умирать, когда вокруг тебя не цветы, а сырая вонючая нефть!!»
Вязенкину было стыдно, когда он глядел на строгую медсестру и представлял, что вот она произносит весь этот бред.
«Нефть — это законно и объяснимо, — объяснялся с зеркалом Вязенкин. — За нефть и война. А за что же еще — не от дурных же примет?»
На какой-то день из четырнадцати элитный алкоголик умер. Умер он в цветах, не просыпаясь. Но, может быть, ему пахнуло на прощание сырой нефтью. Его вынесли на волю тихо — выкатили на каталке. Каталка грохотала колесами. Вязенкин от стука проснулся и захотел рявкнуть: «Ну что, твари, тихо не можете упокоить!» Но не крикнул, а шепотом подумал про своего друга Песта: