На этот раз пришли оба, расселись, стали выпивать и спорить.
— Нет Христа! — кричал Шамай. — Евреи вам придумали, и вы радуетесь, а чтоб своей башкой подумать, вы не хотите. А Бог один. Бог и есть космос.
Ушастый в такие моменты ухмылялся и выпивал с Шамаем не чокаясь. А хирург крестился, произнося самые важные слова молитв.
— Господь тебя простит, он милосерден. Надо всегда просить у Господа, и он даст.
Но Шамая не так было просто сбить молитвой. Он кричал, что верить он верит, но не в вашего еврейского бога, а в тех, которые были до него.
Вязенкину стало интересно на этом месте. Он не пил со всеми — употреблял же таблетки, а потому споры воспринимал отчетливо, не теряя окончаний и разных важных, но малозаметных спьяну деталей. Вязенкину всегда казалось, что Макар Шамаев богобоязненен и верит в сверхъестественное. Шамай страшно вращал глазом и говорил о своих видениях так, чтобы и не засомневался бы никто из слушателей:
— И раз мне случилось копать солдата. Копаю. На солдате выросла береза. Достаю кости и вдруг вижу, что я в сорок втором году: вокруг все грохочет, стреляют пулеметчики, самолеты и так далее. Война. Я не шелохнусь. И вдруг медсестра бежит и упала сразу убитая, а левее двое солдат упали. И все стихло. А потом мы нашли медсестру с сумкой и двух солдат в обнимку под березой. Это как?
— Это Господь указал тебе, — блаженно, пьяненько моргая, вещает хирург. — Давайте я вам прочту стихи. «Встает стеной Валдайский лес, и тени умерших солдат на поле боя в час рассвета… Мы милосердием богаты, две тыщи лет храним в сердцах…»
Шамай встает и уходит. Он не любит стихов хирурга. Шамай сам талантлив и может покритиковать. Вязенкин всегда хвалился: «У меня есть друг, таких один на миллион. Кузнец. Может что хочешь выковать».
Ушастый с Шамаем иногда говорят о делах. Они клады ищут. Вязенкину про клад слушать неинтересно. Ушастый договаривается с Шамаем, что поедут копать старый колодец. Шамай учил Ушастого:
— Дурак, тебе ментовская зарплата дана, чтобы ты с голоду не подох. Еще тебе даны пистолет и власть. Думай головой, как жить.
Вязенкин предполагал, что Ушастый имеет какой-то законный способ прокормить семью. Плохого об Ушастом и Шамае подумать Вязенкин не мог. Шамай прослужил семнадцать лет в органах, вышел на пенсию, но слыл среди братвы честным ментом.
Вязенкину хотелось поговорить о своих командировках, пересчитать, сколько их было, помянуть третьим тостом погибших. Но у Шамая третий пили, как обычно, среди невоевавших. Вязенкин думал, что пусть — чего людям морочить голову этой войной.
Народ за третьей рюмкой ожесточенно спорил о Боге.
— Нет Бога.
— Есть.
Вязенкин тогда задумался, что надо принять таблеток, что необходимо позвонить молодой жене, родителям и дочери. И еще задумался, что, может, правда, Бога нет, раз так ожесточенно спорят об этом. Или есть, но не такой, а другой — не как с иконы: еще же есть мусульмане, иудеи и буддисты, и множество разных религиозных сект.
Но Шамай пошел дальше, он заявил:
— А я раскрестился!
Хирург читал молитву. Ушастый ухмылялся.
— Как это? — спросил Вязенкин.
— По телефону. Позвонил одному знакомому монаху и сказал, что разуверился. Он меня и раскрестил.
— Кто же ты теперь?
— Язычник, как мои предки, — гордо рявкнул Шамай, глаз его сверкал.
Хирург закончил «Отче наш». Опрокинул рюмочку.
— И кто твой Бог теперь? — спросил Ушастый.
— У язычников много Богов. А ваш Иисус, один, что ли, на все христианство? А ты в церкви давно был? Сколько икон? Много. И на каждой Бог. Кому молиться? В язычестве все понятно. Есть всевеликий объединяющий Оум. Есть Перун и Лада. Наши предки были гордыми людьми, они не валялись в пыли перед иконами, а пели гимны своим Богам. Кому вы молитесь — мертвому Богу? Причащаетесь? Кровь пьете и тело едите. Язычники! Человеческие жертвоприношения! А это как — поедать своего Бога? Язычники были чисты душой и телом. И молились матери-природе, солнцу и земле, и были от того сильны духом.
Речь Шамая была сдобрена крепкими словами, суть и острие которых было направлено в сторону слабохарактерных христиан, но больше для связки — в виде неопределенных русских артиклей. «Иисус, — сказал в конце Шамай, — это солнце, от которого и жизнь идет на земле. А Библия — книга по астрологии».
— Макар, а почему бы тебе не стать теологом? — спросил Вязенкин, но спросил будто со злостью — хотел скрыть, но не получилось до конца.
Шамай заметил издевку.
— Крест.
— Макар!
— Вам что говорят, вы все верите. Коммунисты вам одно, христиане туда же. А чтобы своей башкой подумать, вы не в состоянии. Крест.
Вязенкину становились разговоры в тягость, но не верить Шамаю не мог он, точнее, не видел преград, чтобы не верить, ведь Шамай был его другом и желал ему добра.
— Темные вы, — подытоживал кузнец.
Сильный человек кузнец Макар Шамаев. Вязенкину нужнее теперь сильный, чтобы опереться — не надолго, на время, пока употребляет он таблетки. Ведь с каждым может случиться, что оступится человек на жизненном пути, — тут каждый станет искать плечо, чтобы опереться. Шамай богохульствовал. Вязенкин переживал. Он дождался момента, когда народ стал выпивать активно, и уставился в небо. Там, в верхотуре небесной, был Иисус Христос. Смотрит Вязенкин, как Шамай взял нож, режет мясо и хлеб. А с ножа капает красное на стол и застывает вязким пахучим — переспелыми виноградинами, вишнями раздавленными. «Так и случаются войны, — подумал Вязенкин. — А от чего же еще — не от дурных же примет?»
Вязенкин вышел во двор. Закаты рыжеют за рекой. Над церквями вороны ходят кругами, но не садятся, а, раскаркавшись голодно, остервенело, прячутся в высоких тополях. Под ногами кролики скачут. Хирург просит у Шамая пару кроликов, чтобы на Пасху зарезать. Ушастый шепчет что-то хитро Шамаю на ухо. Скоро уходит.
«Наверное, про клады шепчет», — подумал Вязенкин.
Пьяненько подшептывая молитвы, ушел и хирург. Вязенкин тоже собрался ехать.
Шамай вдруг грохнул кулаком по столу, посыпались вилки, посуда:
— Ушастый неделю назад поймал насильника. — И вдруг, будто с ума сошел, спрашивает Вязенкина: — Если б я твою дочь трахнул, ты б чего сделал?
Вязенкина передернуло, он по груди рукой провел, задышал жадно.
— Ты чего несешь?! — сжались кулаки, кровь ударила в висках. — С ума сошел, чего говоришь?
— Или ты мою? — хрипит Шамай.
«Перебрал», — подумал Вязенкин и собрался уже вставать из-за стола и прощаться с несносным кузнецом. Но Шамая прет на всю катушку:
— Ушастый педофила сдал операм, а те его подсунули в камеру к блатным. А я Ушастому сказал, что мягко поступили с таким. Мы одного такого педрилу ловили всем отделом две недели. Поймали и яйца защемили дверью. А ты б чего сделал за дочку свою?..
— Макар, не трогай мою дочь. Дурные у тебя примеры.
— А-а, зацепило! Я образно, чтоб понятней было. Убил бы?
— Чего ж хорошего убивать?
— Тварь надо давить без жалости.
Шамай, когда переберет, начинает кричать, размахивать руками и может сбросить пепельницу, полную окурков на пол, и растоптать все окурки.
— На Руси раньше, до вашего христианства, были справедливые языческие законы: если в какой семье заводилась такая тварь, то убивали и тварь, и весь род искореняли до седьмого колена. Чтобы не распространялся гнилой этот ген на другие семьи и поколения. Понял? Гнилой порченый ген! Жестоко? Но зато какими были наши предки? Дубы, скалы! А вы со своими двумя тысячами лет милосердия до чего довели народ? Чечня вон твоя…
— Чечня не моя. При чем здесь милосердие? — Вязенкин зол и не скрывает этого уже.
Он сухо распрощался с Шамаем. А тот будто вину почувствовал, отворачивался и слезилось у него в кривом глазу.
Когда Вязенкин мчался домой по шоссе, уже проросло в нем крепким ростком что-то новое — то что от рождения было у Макара Шамаева и подполковника Макогонова.
Надоело мириться с женой, отключил звук на телефоне. Ночевал у себя на Ботанической. Жена все рыдала и звонила ему с юго-востока — телефон истошно вибрировал. Он игнорировал эту вибрацию до середины ночи — размышлял о порченых генах и крайней форме шамаевской образности. Где-то в парке бродила собака без верхней челюсти. Утром пришла за ним машина, чтобы везти в аэропорт.
Пестиков — добрый старый друг. Он сидит рядом, откинувшись в кресле самолета, и от него пахнет коньяком. Вязенкин глянул в иллюминатор. Земля была похожа на карту-«двухсотку». Самолет начал снижаться. И земля стала картой-«полтинником». Скоро он рассмотрел горы. Горы — горбы земли. По земле ездили машины, и можно было уже различить на земле людей — пешеходов. Самолет садился в Минеральных Водах. Сошли на землю, Вязенкин спросил:
— Пест, ты помнишь те трупы?
— Ну.
— Госканал показал тех боевиков, восьмерых.
— Ну.
— Не ну. Я думаю, если те живы, то откуда взялись обгорелые тушки?
— Гриня, тебе не пофиг?
— В принципе да.
Встречал Капуста. Они погрузились в «Ниву». Пестиков устроился с пивом на заднем сиденье. Поехали. Вязенкин глядел в окно и старался не думать о жене. Думалось о тех обгорелых тушках. Еще же о Твердиевиче, Макогонове, Премьере Чечни, статье об НКВД, боевых деньгах за две недели предстоящей командировки. Шамай… Вязенкин тяжело вздохнул, уставился в окно. Сзади довольно сопел-похрюкивал Пестиков.
— Пест не хрюкай, еп.
— Гри-иня.
Они ехали в Грозный снимать специальный репортаж о так называемых «точечных зачистках», спецмероприятиях, пришедших на смену «массовым зачисткам». Мировой правозащитный фронт под патронажем великих гуманитарных держав Запада торжествовал победу — беззакония и мародерство в Чечне пошли на убыль.
Раньше приходилось терять целый день: ночевать в Моздоке и ждать большого вертолета на заваленной мусором взлетке аэродрома. Теперь стало проще — контртеррористическая операция выдавливала остатки банд из сел и городов. Боевики уходили в горы. Покружив по серпантину, «Нива» спустилась в долину. За Горагорским их остановили на блокпосту. Проверили документы.