Будь мне ножом — страница 10 из 58

ия о первом соитии Адама и Евы и с наслаждением рассуждать о том, как они естественным путём открыли, что делать приятно, и какое это счастье и радость открывать естественным путём…

Видишь, я всё помню, может быть, я уничтожаю свидетельства твоего существования, «конспирация» и тому подобное, но характер твоего существования во мне меня пугает, что мне делать с этим новым существованием, которое меня не хочет?!

Вот я перед тобой: я — ослик, или пролом в заборе; я — трещина, сквозь которую в дом просачиваются ошибка, предательство и просто насмешка, так было с детства, сколько помню себя, я — дырка, как это не по-мужски, кому ещё я мог бы такое сказать, но поверь, что, по крайней мере, в минуту моего взлёта, в полёте, я становлюсь самим собой, тем, кому предназначено быть. Удивительно, как эта минута наполнена счастьем, и вообще — это полная минута, это — всё вместе. Если бы только я мог всю жизнь провести в одной такой минуте!

Но тут, конечно, имеет место удар приземления, много пыли вокруг и страшная тишина, и я, очнувшись от всего, чем я был только что, осторожно озираюсь и начинаю замерзать от холода, окутывающего меня изнутри и снаружи, холода, знакомого только шутам и дуракам.

Это — правда, что пару раз в жизни мне случилось быть живым семенем и блестящей идеей, но по большей части — я не более, чем плевок. Из-за одной такой идеи, например, я застрял на этом этапе своей жизни, как Гейне в своей «матрасной могиле», окружённый грудой из сорока тысяч книг, брошюр и журналов, у меня была идея, понимаешь? Великая идея…

Вот и всё. Иногда из такого прекрасного броска ты выходишь, как Нахшон[6] и удостаиваешься места в Танахе, но чаще оказывается, что стремление вниз было пустым. И всегда, даже если у тебя получилось, ты почему-то страшно одинок, когда возвращаешься ко всем остальным, к их отстранённым взглядам, вдруг начинающим напоминать тебе плевки. Мой отец, бывало, говорил: всё тело хочет писать, но тебе известно, кого для этого вынимают.

Так я чувствую себя сейчас, и это губит меня, такого взгляда из твоих глаз мне не выдержать. Из-за одного только твоего взгляда я решился броситься вниз головой, а там будь, что будет, и Not less than everything[7], согласно стандарту Т.С.Элиота, а теперь я грызу себя за то, что не был более осторожен.

Я же мог написать тебе хитроумное пробное письмо и затушевать свои намерения, не торопясь приманить тебя лёгким флиртом и встретиться по-настоящему, телом к телу, в полном согласии с правилами любовных игр, принятых во взрослом обществе. Когда я вспоминаю, что я тебе писал, что рассказал тебе о своей семье, или что я сказал себе о своей семье из-за тебя, ту ужасную фразу о трёх людях, живущих вместе, мне хочется себя кастрировать, вырвать себе язык!

7 июня

Всё, хватит. Ночь невыносима (как подумаешь, что ты можешь даже не догадываться, что со мной происходит!) Я тебе ещё не рассказывал, как это началось. То есть, рассказал уже немало, раз тридцать, по-моему, повторил это, но рассказывал, собственно, только о тебе, о том, что я в тебе увидел, и я не могу расстаться с тобой, пока ты не узнаешь, что происходило со мной в те минуты.

Так вот, вкратце, и покончим с этим. Однажды вечером месяца два назад я увидел тебя. Ты стояла в большой группе людей, сгрудившихся вокруг тебя и, главным образом, вокруг твоего мужа. Целый ансамбль уважаемых учителей и наставников, и все вздыхали, как трудно преуспеть в воспитании, и сколько времени проходит, пока становятся видны плоды. И был, разумеется, упомянут Хони А-Меагель и старик, посадивший рожковое дерево для своих внуков[8], и твой супруг (мне кажется, он относится к тебе, как хозяин), рассказывал о каком-то сложном генетическом эксперименте, которым он занимается уже десять лет, я не вдаюсь в подробности, так как не слишком прислушивался, передай ему мои извинения. Горькая правда в том, что его рассказ был длинным и скучным, в нём было много фактов, что-то о плодовитости кроликов, по-моему, и об инстинкте всасывания зародышей обратно в матку в неблагоприятные периоды(?), не в этом суть, и всё равно все его слушали, он обладает обаятельной уверенностью и особой, очень внушительной, манерой речи. Такой человек знает, что, как только он откроет рот, все замолчат и будут его слушать, он также чудесно пользуется выражением лица взрослого самца с устоявшимся мнением, с этими его вытянутыми щеками, развитыми челюстями и густыми бровями… Тебе крупно повезло, Мирьям, ты ухватила самого отборного самца в стаде, Дарвин приветствует тебя из могилы, и вы, разумеется, очень подходите друг другу, возносясь вместе. А я был всё ещё свободен, в смысле — свободен ошибаться.

Твой супруг вдруг засмеялся, вот: я помню, как был поражён громким клокочущим мужским смехом, вырвавшимся у него, и как я съёжился, будто он застал меня за чем-то постыдным. Я даже не знаю, над чем он смеялся, или — над кем, но все засмеялись вместе с ним, может быть только для того, чтобы немного поплескаться с ним вместе в сиянии его авторитетного лица. А я случайно взглянул на тебя, возможно потому, что ты была там единственной женщиной, я искал у тебя понимания или защиты, и увидел, что ты не смеёшься. Напротив, ты, поёжившись, обняла себя руками. Может быть его смех, который наверняка тебе нравится, пробудил в тебе какое-то тяжкое воспоминание или просто испугал тебя так же, как испугал меня.

Так или иначе, они продолжали вести беседу, как все они умеют очень хорошо, но тебя там уже не было. Я был потрясён, увидев, как ты отстранилась от всех, не сдвинувшись с места, сбежала, пользуясь минутным отвлечением внимания, я даже видел, куда ты сбежала. Что-то у тебя в глазах открылось и закрылось, тайная дверь мигнула там один раз, и вдруг только тело твоё осталось стоять там с приопущенной головой, грустное и покинутое тобой (никогда больше не смогу я рассказать тебе о нём, о твоём светлом и мягком теле, масляном и медовом). Ты обнимала себя, словно укачивая себя-ребёнка и себя-младенца. Твой лоб задрожал и покрылся рябью и удивлёнными морщинками, как у девочки, которая слушает длинную запутанную и грустную историю, да, всё твоё лицо поплыло, и я, ещё не понимая этого, почувствовал, как моё сердце рванулось тебе навстречу пляшущим осликом, была, как видно брешь в том месте, где у меня не хватает ребра, всё смешалось, и я тоже.

(Не волнуйся, я ухожу из твоей жизни, это последние судороги…)

Я сейчас вспомнил, как сразу после этого тебя окружила большая группа учеников, помнишь?

Странно, как это было стёрто до сих пор: они прямо выкрали тебя из взрослой компании для совместного снимка, почти унесли тебя на руках. И был момент, когда ты прошла мимо меня, и я видел, что ты всё ещё погружена в свои мечты, но уже старательно улыбаешься, и это была совсем другая улыбка, публичная и сверкающая, как же я мог об этом забыть?!


А может, и не забыл, может быть, взволнованный тем что сумел заглянуть в этот твой секрет, я уже знал, что ты поймёшь?

Потому что это была минута твоего «позора». Я узнал его, даже не сознавая этого. Такая немного судорожная улыбка, улыбка предвыборной кампании была у тебя в ту минуту… О чём вообще я говорю? Ты? Предвыборная кампания? Да, да, конечно, в подобных вещах я не ошибаюсь. Так значит, даже ты? Быть избранной снова и снова, очаровывать, да, видеть голод в чужих глазах (и я сейчас ещё больше жалею, что продолжения не будет).

А ученики, не знаю, заметила ли ты, возможно, ты ещё не полностью пришла в себя, стадо рослых и неуклюжих юнцов с бритыми черепами, каждый из которых боролся за право быть к тебе ближе всех, прикоснуться к тебе, впитать твой взгляд или улыбку и прокричать тебе страшно важную вещь, которая именно в эту минуту не даёт покоя, это было довольно смешно…

«Смешно» — неверное слово. Зимородка жалко. Ведь даже у того, кто стоял совсем в стороне, возник в эту минуту странный и неожиданный импульс, просто стыдно сейчас вспоминать — дикий импульс птенца, разинувшего клюв от внезапного, смертельного приступа голода — я, я, учительница, меня, меня…

Хватит, довольно. С каждым словом я всё больше себя унижаю: пожалуйста, возьми лист бумаги и напиши пару слов, одного тоже достаточно, «да» или «нет». Мне сейчас не осилить длинного письма от тебя. Напиши: «Сожалею, я пыталась привыкнуть к тебе, очень старалась, но не смогла одолеть твоих выходок и фантазий».

Ну, ладно. Решено. По крайней мере, мы знаем, что нас ждёт. Я, очевидно, ещё некоторое время буду молча, про себя выкрикивать твоё имя. В конце концов, рана затянется. Может, схожу ещё раз в Рамат-Рахель или в другое место за городом, место, где нет людей, и которое всё-таки немного наше, и закричу во весь голос: Мирьям, Мирьям, Мирь-ям!


Яир


Не бойся. Ещё денёк-другой. Потихоньку осыпятся буквы, и тебе останется только мой обычный крик — и-а! И-а!

10 июня

Вышло так, что твоё письмо пришло, когда у меня уже совсем не осталось сил. Я открыл ящик только по привычке, как открывал десятки раз за последнюю неделю, и там был белый конверт. Я стоял и смотрел на него, и ничего не чувствовал, кроме усталости. Может быть, ещё страх. Я уж надеялся, что привык к мысли о том, что всё кончилось, замерзло навсегда, откуда взять мне силы на боль от разморозки.

…Я, разумеется, прочитал. Раз, другой, ещё раз. До сих пор не понимаю, как я мог так быстро расклеиться от перерыва в одну лишь неделю. Поверишь, по моим ощущениям тебя не было, по меньшей мере, месяц?

Будто я только и ждал повода так над собой поиздеваться.

Сегодня мне нечего добавить. Я рад, что ты вернулась, что мы вернулись, что тебе и в голову не приходило исчезать. Наоборот.

Я всё ещё сержусь на тебя, как же ты не подумала, что я буду страдать. Как же ты меня не знаешь, ты! Хоть бы записку прислала перед отъездом. Или открытку с автовокзала в Рош-Пине. Это заняло бы у тебя десять минут, не больше, а меня избавило бы от многого.