И еще Гарретт.
Я позвоню Гарретту.
Попробую объяснить ему, что все это недоразумение, и только. Чудовищное недоразумение. Что бы ни говорил тебе Брем — пожалуйста, забудь все. Я приглашу Гарретта на обед. Скажу, что Чад приехал из Калифорнии и хочет его видеть. Приготовлю гамбургеры, или мексиканские начо, или сандвичи с пряной говядиной — что-нибудь особенное, специально для молодых ребят. И — любое пиво, какое захотят.
А потом позвоню Брему и объясню, что моя жизнь — это жизнь обычной женщины.
Жены и матери.
Что я полностью принадлежу этой жизни, и всегда принадлежала ей, и никогда — ему.
Я выстою.
Посижу здесь, вдыхая запах сирени, отдохну.
Утро.
Я готова начать обычный день. Вернуться к обыкновенной жизни.
Раздался телефонный звонок, громкий и настойчивый, словно взрыв в тишине. Я быстро вскочила с краешка кровати и босая понеслась вниз по ступенькам. Мой голос звучал незнакомо, с придыханием — я сама его не узнала.
— Да?
— Привет, детка.
Брем.
Я нервно сглотнула слюну.
Мгновение я не могла ничего произнести, а потом сказала:
— Брем, ты звонишь мне домой.
— Но тебя нет на работе. Куда же мне еще звонить?
— Мог бы и вовсе не звонить. Сын дома, на каникулах. Если бы он снял трубку?
— Подумаешь! Сказал бы, что продаю энциклопедии. Или что я сантехник. — Между нами словно искра пробежала. Смех?
— Ты где?
— В твоей квартире. Звоню по мобильнику. Лежу на твоем диване.
— Слушай, Брем. Я закрываю договор на съем квартиры. Семестр закончился. Я…
— Приезжай сюда! У меня от мыслей о тебе встает.
— Брем.
— Шерри, что на тебе надето?
Я помолчала, не зная, что отвечать. Он повторил вопрос. Ночная рубашка, сказала я. Белая.
— Подними ее повыше. Над ляжками.
Я ничего не стала поднимать, но, когда он переспросил, ответила, что да, подняла. В тот момент мне казалось, что так будет проще всего побыстрее закончить разговор. Я взяла телефон и села на кушетку.
— На тебе трусы?
— Да.
— Сними их. Спусти до щиколоток. — Он помолчал. — Ну, спустила?
— Да.
— Раздвинь ноги. Пошире. Хочу, чтобы ты раздвинула бедра. Раздвинула?
— Да. — Я прилегла.
— Я трогаю себя, детка. Он твердый как камень.
Я слушала.
Все что я слышала — это его дыхание. А потом ритмичный звук трения, все усиливающийся, потом стон. И его напряженный голос:
— Прикоснись к нему губами. Возьми его в рот, малыш. Я хочу почувствовать на нем твой язык. Вот так. — Он затих.
Только ветер завывал в трубке.
Я услышала на крыше суетливые царапающие шажки.
Белка. Может, две. Они вернулись. Дети тех белок, что Джон убил в феврале? Или новая семейка, поселившаяся под карнизом. Они неистово трудились, суетились, устраивая себе жилье у нас на крыше. Я слушала, пока он не застонал громко и надрывно:
— О детка, я люблю тебя. Я должен быть внутри тебя, между твоих ног. Я хочу к тебе, прямо сейчас, в твою дивную дырку, малыш. Я кончаю, моя радость.
Я ничего не ответила, я дрожала. Отвела трубку телефона подальше, боясь, что он услышит, как клацают зубы. Брем молчал, наверное, целую минуту — слышно было только тиканье часов в кухне и сухое цоканье коготков по крыше, — потом вздохнул и сказал:
— Я только что пролился прямо тебе на лицо, кончил в ваш прекрасный рот, миссис Сеймор.
— Брем, — произнесла я, как только ко мне вернулся дар речи. — Брем… — И никак не могла придумать, что сказать. Все вокруг плыло как в тумане — странном и серебристом. Стопка журналов в углу. Ваза с сухими цветами на каминной полке. Восточный коврик с геометрическим рисунком и размытыми очертаниями. Издалека доносилось завывание сирены «скорой помощи», прокладывающей себе дорогу. Для кого-то обычный день.
— Брем, ты еще здесь?
— Ну да. Я здесь.
Я откашлялась, поплотнее прижала к уху трубку и сказала:
— Мне надо с тобой поговорить. Надо все это заканчивать.
— Нет.
— Да.
— Сколько времени тебе понадобится, чтобы привезти сюда свою хорошенькую попку?
Затем раздался сухой щелчок мобильника. Он отключился.
Я пыталась вернуться в прежнее состояние. Сварила кофе. Принялась за книгу о Вирджинии Вульф. Отложила ее. Ушла подальше от телефона, боясь, что он зазвонит. С чашкой кофе, из которой еще не отпила ни глотка, вышла на заднее крыльцо. Книгу с собой не брала. Сошла с крыльца на траву. Она оказалась влажной.
Где-то вдали, видимо у Хенслинов, мычали коровы. На клене без умолку пронзительно верещала настырная птичка, изливая поток звуков, выражавших недовольство и волнение. Должно быть, гнездо где-то рядом. Гонит меня от него. Я не видела ни птички, ни ветки, с которой она мне грозила, потому что дерево было покрыто удивительно густой молодой листвой. И вдруг я поняла, что звук вообще-то исходит из моей груди.
Это верещала не птичка. Это трепыхалось мое сердце.
Я вернулась на крыльцо.
Поставила чашку.
Взяла телефонную книгу, нашла фамилию Томпсон, водя пальцем по строчкам, отыскала адрес Гарретта. Он ответил после первого гудка.
— Гарретт, мне надо с тобой поговорить.
— О чем, миссис Сеймор?
Где-то рядом с ним играла музыка. (Гендель? Неужели? Он слушает «Мессию»?)
Я не смогла сказать, что хотела. Не смогла даже упомянуть Брема, не то что объяснить случившееся. Вместо этого перевела дух, сглотнула и произнесла:
— Чад приехал из Калифорнии, Гарретт. На этой неделе мы хотим пригласить тебя на ужин.
— Хорошо, — он произнес это так, будто я давала ему инструкцию. — Когда, миссис Сеймор?
Ближе к полудню Чад въехал во двор на «эксплорере» Джона. Я слышала, как шуршит и скрипит гравий под колесами. Завизжали тормоза, он остановился. Судя по звуку, сбросил ботинки на заднем крыльце.
— Мам, ты дома?
С утра я приняла душ, оделась в розовую майку и выцветшие джинсы. Заправила постель. Потом ничего не делала, только валялась, пока утро не сменилось днем и я не вспомнила, что скоро они вернутся. Тогда я поднялась, пошла на кухню, отмерила в миску муку и воду — надо хотя бы хлеб испечь.
— Да. Я дома.
Я вышла из кухни, стряхивая с рук комки теста. Муки положила мало, и тесто вышло липким. Руки я держала перед собой, стараясь не касаться майки. Чад посмотрел на них и сказал:
— Так это ты моя мама?
Это была шутка из книжки с картинками, которую я часто читала ему в детстве: птенчик вылупился из яйца, когда мамы в гнезде не было; вот он и ходит за всеми подряд — за коровой, самолетом, экскаватором, — ищет маму. Потом, конечно, находит — и сразу узнает.
Ребенком Чад требовал читать эту сказку снова и снова.
— Посмотри, вот его мама, — говорила я, показывая нарисованную маму-птичку, и он смеялся и хлопал в ладоши.
Все эти годы я считала его домашним ребенком — не потому, что он был особенно избалованным или изнеженным, а потому, что он рос с чувством, что для мамы он — центр Вселенной. Если я на минуту отворачивалась (звонил телефон, хотелось почитать, Джон обращался с вопросом), он немедленно требовал меня назад, используя миллион разных способов. Мог что-нибудь разбить — вазу, чашку. Кричал, что хочет есть или пить, что потерял ботинок…
Потом — я и оглянуться не успела — он вырос, и эта фраза («Так это ты моя мама?») превратилась в любимую шутку, которую он повторял, когда я делала что-нибудь, по его мнению, нетипичное для настоящей мамы, например пекла хлеб.
— Да, это я, — сказала со все еще поднятыми руками, облепленными тестом. — Твоя мама. — И попыталась улыбнуться.
Он улыбнулся в ответ.
Но смотрел на меня так, как будто мои слова не вполне его убедили.
На нем были низко свисавшие шорты цвета хаки, длинные, со множеством оттопыренных карманов, видимо набитых — чем? камнями? монетами? драгоценностями? Розовая рубашка с воротничком, кое-как заправленная в шорты. На левом запястье — часы, я подарила их ему к окончанию школы (черного цвета, швейцарские армейские часы), и плетеный браслет с одной коричневой бусинкой, которого я до этого никогда не видела. Лицо раскраснелось, и весь он был какой-то возбужденный, как будто только что участвовал в соревнованиях по бегу и победил.
— Хорошо повеселился с подружкой?
— С Офелией, — произнес он с ударением, демонстрируя недовольство, оттого что я не называю ее по имени.
— С Офелией.
— Да. — Он ухмыльнулся. Неужели я опять произнесла ее имя не так, как надо?
Я вернулась на кухню и оттуда как можно небрежнее бросила:
— Она теперь твоя подружка?
— Да. — Он вошел за мной. Открыл холодильник и достал пакет апельсинового сока.
— Она тебе очень нравится? — Я погрузила пальцы в тесто — комковатое, плотное и слишком холодное. Что-то я сделала не так.
— Да, мама. Я ужасно ее люблю.
Чад отхлебнул прямо из пакета — он знал, что я ненавижу, когда он так делает. Я повернулась к нему, а он завернул на пакете крышку:
— Прости.
Я так и не поняла, за что он извиняется: что пил из пакета или что так сильно любит Офелию Ванрипер.
— Я посплю, ладно?
— Конечно, — ответила я. — Я пригласила на ужин Гарретта, но он придет не раньше восьми.
Чад обернулся и посмотрел на меня.
Опять ухмыльнулся?
— Ты теперь мама Гарретта?
— Нет. — Я ответила слишком быстро. Но меня удивил его тон. (Презрительный? Обвинительный?)
— Он твой друг, Чад, — спокойно продолжила я, — и мне…
— Гарретт не мой друг. — Он скрестил руки. — Вероятно, он твой друг.
— Чад…
— На самом деле, мам, с чего ты взяла, что Гарретт — мой друг? Когда это я приглашал Гарретта? Когда ты видела меня с ним в последний раз? В пятом классе? В третьем?
— Чад… — Его лицо приняло выражение, которого я никогда прежде не видела. Неужели я его раздражаю? — Я ведь только…
— Просто тебе нравится Гарретт Томпсон. Так и скажи. Тебе нравится Гарретт Томпсон, и ты пригласила его на ужин. Прекрасно. Но не надо говорить, что ты позвала его потому, что он