Медсестра ушла так же быстро, как и пришла.
Отец все еще глубоко спал. Я оглядела комнату. Она была практически пуста. Ему никогда не нравились ни постеры, которые я приносила, ни даже календари, и однажды он заявил: «Пожалуйста, ничего не вешай на стены».
На ночном столике стояло радио. И лежала Библия (не его Библия, здесь у каждого такая — дело рук «Гедеоновых братьев»). Серебряный рожок для обуви на столе рядом со стулом. И кто-то поставил в пластиковую чашку на подоконнике красную розу с массивным бутоном.
Кто?
Может быть, кто-то из медсестер или санитаров проникся особой симпатией к моему отцу? Или психотерапевт? Или какая-нибудь дама из местного прихода, навещающая стариков?
Это была разновидность роз, которую за пару долларов можно купить в любой бакалейной лавке, — мутант с огромным ослепительно красным бутоном. Такие розы не растут в дикой природе. Ее породили наука, торговля и природа вместе взятые. Она опасно накренилась через край чашки, в которой стояла, и, пока я смотрела на нее, мне казалось, что бутон становится все тяжелее и тяжелее, словно налитый своей синтетической красотой.
Стебель у нее был слишком длинный, и я поняла, что в чашке недостаточно воды, чтобы удержать его в равновесии.
Я встала и сделала шаг к подоконнику, но опоздала.
Стоило мне двинуться к ней, как чашка с цветком опрокинулась на пол (из-за чего? из-за силы притяжения? или под воздействием моего пристального взгляда?), и вода забрызгала папины тапочки.
Лепестки, на поверку оказавшиеся далеко не такими свежими, как выглядели, почти не держались на цветоложе и рассыпались по линолеуму, напоминая ошметки, оставшиеся от кровавой и жестокой расправы. Разорванная «валентинка», крохотная красная птичка, растерзанная голодными старыми птицами, убийственная схватка между цветами. Отец проснулся, мигнул глазами, но ничего не сказал.
Я убрала остатки и выбросила их в мусорное ведро, а потом повела папу вниз на ужин.
(Кто ужинает в половине пятого?)
Затем я ушла.
В аэропорту.
Высокий стройный юноша во фланелевой рубашке с вещевым мешком в руках.
Разве это мой мальчик?
Прошло меньше двух месяцев с тех пор, как я видела его в последний раз, но, глядя, как он в наброшенной на плечи кожаной куртке получает багаж, я испытала чрезвычайно болезненное чувство, что отправила в Калифорнию свое дитя, а вместо него вернулся незнакомец.
— Мам, — сказал он, направляясь к нам. — Пап.
Я взглянула на Джона, который вовсе не казался ошеломленным или хотя бы удивленным, а просто был счастлив видеть сына.
Чад поцеловал меня в щеку. От него пахло самолетом — обивкой, эфиром, одеждой других людей. Он положил руку на плечо Джона. И сказал, подначивая, как будто меня здесь не было:
— Что это с мамой?
— Она просто очень счастлива тебя видеть, — ответил Джон. Их старая шутка: мама плачет, когда она счастлива. Сентиментальные поздравительные открытки ко дню рождения, церемония вручения диплома, младенческие фотографии Чада.
Но я не плакала. Я пристально всматривалась. Я была равнодушна. Чувствовала, что продолжаю высматривать, когда же появится мой сын.
Пока мы ждали автобуса, чтобы добраться до гаража, где Джон оставил машину, я увидела женщину с маленьким мальчиком.
Девять? Десять лет?
Короткая стрижка, кривые зубы, штаны на дюйм или два короче, чем надо. Он держался за ее рукав, выглядел уставшим и взволнованным, и я еле удержала себя от непреодолимого стремления пойти к ним, наклониться, ощутить запах, исходящий от головы этого мальчика, приложить лицо к его шее и сказать его матери…
Что?
Что я могла бы сказать его маме? У вас мой сын?
Или старый добрый совет, который я столько раз давала, — они растут слишком быстро, наслаждайтесь этими днями?..
Но как можно наслаждаться днями, которые стремительно проносятся мимо? Я любила его каждую секунду, и все же эти секунды проплывали надо мной подобно стае гонимых ветром наручных часов, секундомеров и будильников, они летели, пока я упаковывала для него ланч или слонялась без дела, поджидая, когда он вернется из школы, пока ставила перед ним тарелку с макаронами и сыром.
Нет. Заговори я с мамой этого мальчика, я бы не нашлась, что ей сказать.
Март вступил в свои права — яростный, как лев. Вчера была снежная буря.
Джон отправился на работу в самую непогоду — его «эксплорер» большим белым квадратом влился в гигантский белый мир, — а я осталась дома с Чадом.
Приблизительно час мы играли за кухонным столом в покер. Он победил, как всегда, начиная лет с восьми. Сама я так и не освоила искусство блефа — бесстрастность, с какой хороший игрок в покер смотрит в свои карты, невозмутимость, с какой он выбрасывает в середину стола синие и красные фишки, провоцируя противников на более высокие ставки. Джон и Чад всегда говорили, что им ничего не стоит прочитать у меня по глазам, что за карты мне выпали. Как повелось, в конце игры все фишки достались Чаду.
— Давай лучше сыграем в «Войну», — сказала я, бросая карты в центр стола. — Это единственная игра, в которую я хоть раз выиграла.
— Ты, мам, не обижайся, но это только потому, что «Война» — игра, построенная на случайности. Тебе нужно развивать в себе способность морочить людям голову. А ты слишком прямолинейна.
Пока он искал в интернете информацию для статьи о второй поправке к Конституции США, я испекла лимонный пирог с кремом. Сегодня он уже не такой незнакомец, каким был вчера. Скорее симпатичный новый друг, и временами мне даже удавалось уловить в нем отражение моего прежнего мальчика: например, когда я выкладывала в пирог начинку, а он наклонился и смотрел, что я делаю, мне через плечо, или когда сердился, что компьютер слишком долго загружается, или когда глядел в окно на пургу, будто размышляя, пойти ли ему покататься на коньках или на санках.
Но в общем и целом, того маленького мальчика больше нет.
Ощущение такое, словно он умер, но его смерть не сопровождается печалью.
Словно он умер, а я не заметила его смерти.
Или даже будто я, его мать, была сообщником его смерти.
Все эти годы, на протяжении которых я его кормила и баюкала, устраивала вечеринки на дни рождения — торты со свечками, число которых росло с каждым годом, пока пляшущие огоньки не захватили всю поверхность торта, — возила на соревнования по легкой атлетике, репетиции, футбол, все эти годы я вводила его во взрослую жизнь. Вела к собственному забвению. К моему выходу из употребления.
Запланированный выход из употребления.
Мне было за двадцать, когда я впервые услышала это выражение. Один кассир из «Комьюнити букс», пытаясь зарядить в кассовый аппарат новый рулон, произнес эту фразу, показывая мне старый рулон, последний метр которого был испещрен синими полосами.
— Запланированный выход из употребления, — сказал он. — Они закрепляют рулон таким образом, чтобы его заменяли до того, как кончится лента.
В последующие несколько дней мне повсюду мерещился запланированный выход из употребления. Предусмотренный преждевременный выход из строя. Ручки с наполовину наполненными стержнями. Бутылки с кетчупом, из которых последнюю треть содержимого вытряхнуть невозможно. Я поняла, что все производство налажено таким образом, чтобы сократить срок годности продукта, или так, чтобы его последняя часть была бесполезной, служа лишь напоминанием о том, что пора купить новый ему на замену, — вещи намеренно выходят из строя раньше, чем полностью отработают свой потенциал. А потом я забыла обо всех этих запланированных сбоях — до сегодняшнего дня, когда увидела на раковине в ванной комнате бритву Чада рядом с бритвой его отца.
Но так и должно быть. Разве не это же самое я говорила Сью? Функция родителей и заключается в том, чтобы направлять ребенка до того момента, когда он перестанет в них нуждаться. И в то же время мне казалось, что дело не только в этом. Что дело именно во мне. В тепле его маленького тельца рядом с моим, когда я читала ему сказки. В удовольствии, с каким я заворачивала его в полотенце после купания. В ощущениях, вызванных маленьким личиком, тыкающимся в мою шею.
Но нет.
Дело все-таки было в нем, и благодаря тому, что я успешно справилась со своей ролью, теперь он — мужчина, сгребающий на кухне все мои фишки в свою сторону.
Утром Чад спросил:
— Мам, а ты разве больше не ходишь на работу?
Он вышел из своей комнаты в голубых боксерских трусах и футболке с надписью «Университет Беркли». В сером освещении коридора я увидела, что у него безукоризненная кожа за исключением красной отметины от подушки вдоль щеки. Его волосы с вкраплениями более светлых прядей сейчас стали темнее, чем летом, когда они выгорают на солнце, не говоря уже о раннем детстве, когда его головку покрывали золотистые локоны. Долгое время я не могла найти в себе достаточно мужества, чтобы состричь эти локоны. Пока Джон не заявил: «Шерри, нельзя позволять людям принимать его за девочку, когда он пойдет в детский сад». Он был прав. Чада всегда принимали за девочку, очень красивую девочку в мальчиковой одежде. Но, когда я впервые стригла его волосы, когда я на кухне с ножницами в руках колдовала над его кудряшками, клянусь, я слышала неземную музыку — Гендель, Бах, Моцарт, — возможно, звучавшую откуда-то с улицы из проезжавшей мимо машины.
— Я имею в виду, разве тебе сегодня не надо куда-нибудь идти?
Я ответила, что вообще-то не надо, что я взяла несколько дней отпуска, чтобы провести их с ним. Сью вела за меня уроки в классах. У меня отпуск. Так что никаких проблем.
— Как мило с твоей стороны, — ответил он. — Но, честно говоря, мам, я надеялся немного побыть в одиночестве. Ну, ты же знаешь, что такое жить в общежитии. Я прямо спал и видел, как весь дом будет в моем распоряжении, хоть на каникулы.
— Конечно, — сказала я. — Я понимаю. Мне и самой не повредит заглянуть на работу. Там всегда найдется, чем заняться.