– А я знаешь чего хотел бы? – Димка сглотнул. Даже в темноте было трудно такое выговорить. – Я бы хотел, чтобы ты стала моей сестрой.
– Правда? – Импи придвинулась вплотную. Глаза у нее засияли, как лужицы, полные лунного света. – А ведь мы можем… На самом деле можем стать братом и сестрой.
Димка ошалел:
– Как это?
– Я тебя научу. Сначала нам нужно смешать нашу кровь.
Она вытащила из волос тонкий костяной нож с резной плетенкой на рукояти. Резанула себя по ладони. Димка вздрогнул. На бледной коже Импи вместо крови выступила вода.
– А теперь ты себя, – она протянула ему нож.
Димка приставил костяное лезвие к ладони, зажмурился и надавил.
– Осторожнее! – Импи выхватила у него нож. – Он очень острый, можно до кости рассечь.
Димка открыл глаза. Больно не было, ладонь словно оледенела.
– Стань моим братом, – прошептала Импи и прижала свою ладонь к его – порез к порезу.
– Стань моей сестрой, – эхом повторил он.
Ладонь ожгло, словно схватил целый пук крапивы.
– Твоя кровь во мне, а моя в тебе, – глаза Импи сияли все ярче. – Теперь все только от тебя зависит, братик. Слушай, что нужно сделать…
Ночью над поселком прокатилась гроза, а день выдался жарким, но облачным – точь-в-точь как настроение у Димки. Его с утра лихорадило и подташнивало, но мама ничего не заметила. Она вообще мало что замечала, если это не касалось Даринки.
Из открытого окна кухни слышались резкие голоса. Мама и бабушка о чем-то спорили. Похоже, мать решила забрать Димку в город, а бабушка возражала:
– Дай ты мальцу хоть летом пожить! Весь год нянькой у тебя работает!
– А легко мне одной двоих тянуть? На дому много не заработаешь. Хоть на полставки выйду.
Что ответила бабушка, Димка не расслышал – окно с треском захлопнулось. Он зябко передернул плечами и поплелся к куче песка, возле которой на низенькой скамеечке сидела Даринка. Куличики она лепить не умела, просто тыкала пальцами в песок и смотрела, как ямки наполняются водой. Толстые русые косички расплелись на концах. Опять резинки содрала и потеряла.
Димка вытащил из кармана осколок бутылочного стекла и русалочий костяной нож. Ножен у Импи не нашлось, так что пришлось вставлять лезвие в плотную берестяную скрутку, удачно найденную на берегу.
Сердце колотилось, как сумасшедшее. Это ведь настоящее колдовство! Если узнают… Да нет, никто не поверит. Сейчас и законов-то нет против колдунов. Димка и сам не до конца верил, но твердо решил сделать все как надо, потому что Импи ведь существует. Значит, и волшебство есть. И у них может получиться!
– Ты вся испачкалась, – он взял Даринку за руку. – Дай отряхну.
Смахнул налипший песок и быстро чиркнул по пухлой ладошке ножом. Даринка удивленно уставилась на порез. Рот ее начал раскрываться. Димка стекляшкой содрал коросту с царапины на своей ладони и прижал к порезу Дарины.
– Ты во мне, я в тебе. Кровь к крови! – скороговоркой забормотал он. – Стань моей сестрой, Импи!
Даринка заревела. Хлопнула дверь, из дома выскочила мама:
– Что случилось?!
– Да она просто порезалась чуть-чуть, – Димка показал осколок стекла. Нож он сунул в карман, на ощупь вставив в берестяную скрутку.
– Тебя на минуту с сестрой нельзя оставить! – Мама присела, подхватила Дарину на руки. – Не плачь, зайчик, сейчас промоем, заклеим и все пройдет. А ты подмети двор как следует, слышишь? – крикнула она сыну. – Немедленно!
Димка угрюмо кивнул. Даринка ревела не умолкая. Почему у них не получилось? Потому что он не верил? И как теперь смотреть Импи в глаза?
Дарина вдруг замолчала.
– Дёма… – неуверенно выговорила она.
Мама ахнула и выпустила ее из рук. Димка неверяще смотрел на сестру. Она ведь не умеет говорить! Совсем не умеет!
В дверях дома мелко крестилась бабушка. Глаза Дарины блестели на солнце, как две золотистые лужицы.
– Дёмка, – уже увереннее сказала она. – Пливет, блатик! – засмеялась и неуклюже, покачиваясь, шагнула к нему.
У Димки защипало в глазах.
– Привет, – прошептал он и крепко прижал ее к себе. – Привет, сестренка!
Елена МаючаяГород, который есть
Я вышла из дома двенадцатого ноября, в понедельник, в семь тридцать. На маршрутке номер сорок четыре ехать около пятнадцати минут, потом пешком наискосок через пустырь. Дальше лесок. Я всегда любила пройтись перед работой. Ноябрь стоял сухой и теплый, птицы никак не хотели улетать, ведь обратно так долго возвращаться. А можно и вовсе не вернуться. Но уже тринадцатого начался снегопад. И появился другой город…
Каява нашел меня на остановке сорок четвертой маршрутки. Я была абсолютно голая, грязная и отчаянно защищалась. Привел в чувство ударом в ухо, потряс за плечи, сказал:
– Молодец, чушпанка! Повоюем еще, повоюем. Капитан Каява. Снимай сережки. Снимай! Это приказ, чушпанка!
Сам снял их и гаркнул: «Сидеть и ждать». Я сидела и ждала, почему-то поняла – так надо. И было не холодно – жарко. Я вышла из дома ноябрьским утром, а очнулась на знакомой остановке летним вечером. Город, прежде шуршащий тысячами шин, торопящийся быстрыми шагами, теперь онемел. Я вслушивалась в город, но слышала лишь его молчание. Я щипала свои руки, била себя по щекам и чувствовала боль…
Каява вернулся с моими вещами. С теми, в которых я уехала на работу.
– Как новые! Ни пятнышка! Надевай, чушпанка. – Закурил сигарету и отвернулся. – Сапоги не нашел. Ботинки свои принес. Завтра почистишь и вернешь. Хорошие сапоги были?
– Красные, кожаные, – ответила я, марая грязными руками любимую белую блузку.
– Сколько их было? – помогая зашнуровать сорок первый размер на ногах тридцать седьмого, спросил Каява.
– Как сколько? – удивилась я. – Конечно два. Пара сапог.
Каява потрепал меня по голове. Или же отвесил несколько подзатыльников (даже спустя несколько месяцев я не смогла разобраться в капитанских нежностях):
– Фигня вопрос, чушпанка! Вот когда вспомнишь сколько, тогда отдам твои перламутры и свалишь отсюда, не оглядываясь. Теперь домой марш! – приказал Каява. – Ты чем завтракала?
– Не перламутры, а жемчуг. Натуральный! Сосиски и яичница, кофе и торт, со вчерашнего дня, бутерброд еще с сыром…
– То-то ты такая жирная, – заржал Каява, потом кашлянул. – Ну не жирная, пухлая.
Идти недалеко. Третий дом от дороги, пустой квадрат двора, шестой подъезд, пятый этаж. Но плелись мы медленно. Каява сказал, что после контузии тоже ходил как заторможенный баклан или как я. По пути никто не попался. Только ветер рылся в пакете, вытащенном из урны. Дверь была распахнута, на дерматине свежий отпечаток армейских ботинок, замок подавился металлической начинкой, так и умер с высунутым языком.
– У нас не воруют, – объяснил Каява. – Завтра в шесть ноль-ноль приду. Оставь-ка другим сосиску и бутер с сыром. Это приказ. Сегодня мыться, спать, ни о чем не думать. Это приказ! – И ушел.
Я смывала с себя ноябрь и боялась смотреть вниз, боялась вдохнуть запах темной и липкой воды, что пачкала ванну. После я сохла. И ноябрьская сырость отступила.
Телевизор что-то прятал за серой бесконечной рябью. Телефон вместо гудков выдохнул тишину. Радио не могло понять, на какой я частоте.
Я ждала, что город очнется. Я открыла форточки, чтобы город сумерничал со мной на кухне. Я разглядывала его, а он смотрел на меня остекленевшим взглядом окон без света.
Помню, что хотелось разгадать черный квадрат двора, но я чушпанка, и я уснула. Снилось то, чего в жизни никогда не бывает. А в шесть ноль-ноль утро голосом капитана Каявы заорало: «Подъем! Серьги снять и сдать!»
Главное – маскировка. Так говорил и говорит Каява. У меня нет повода ему не верить. Каждое утро я отдаю свои сережки. Не задаю вопросов. Просто выполняю команду «Серьги снять!», делю с ним завтрак, надеваю вещи, которые не рвутся и не старятся, всегда чистые лежат аккуратной стопкой в шкафу, а потом иду знакомым путем через пустырь в лесок.
Между двух сосен и березой вечно повторяющийся хаос. Листья разлетелись, а на месте за ровными рядами выложенных иголок проглядывает желтая песчаная плешь. Я с микрохирургической точностью штопаю землю: иголочка к иголочке, сверху слой прошлогодних, а может, уже безвременных листьев, снова иголочка к иголочке, березовый прах, притоптать, опять хвойная накидка, только теперь ползаю, собираю свежие, еще зеленые… Это мой благодарный труд. И я буду вставать каждый день в шесть утра, сдавать демаскирующие сережки, идти в лес, выкладывать из елочек-иголочек суть своего нынешнего существования. Иначе оно прервется ответом на вопрос о красных сапогах: «Сколько их было?» Пара – неверно.
Маскировка у каждого своя. У меня елочки-иголочки. Кто-то разглаживает землю, заметает свой путь в город. Кто-то вяжет крепкие узлы, чтобы лежать на дне одного и того же дня. Кто-то сжигает паспорт, чтобы сгорели все мосты…
Наши вещи каждый день перекочевывают в планшет Каявы. Сережки, время с гравировкой, очки с дужкой, отремонтированной синей изолентой, Иисус, припаянный к серебряному кресту, блокнотный лист с цифровыми кодами реальности… Большинство однажды получит свои вещи навсегда. А кому-то и сдать нечего.
Сейчас нас около тридцати человек. Тридцать не константа. Постоянных здесь двое: Каява и чужая бабушка. Капитану маскировка не требуется.
Я же буду выкладывать из елочек-иголочек идеальный орнамент, буду решать головоломку про красные сапоги, буду каждое утро снимать сережки. А иначе никак.
Имя ее потерялось. То ли скатилось по ступеням и забилось в аммиачную темноту под лестницу. То ли осталось запертым в ячейке для хранения в супермаркете вместе с холщовой сумкой. То ли его склевали голуби вперемешку с крошками, которые она бросила в сквере. Имя потерялось, здесь ее все называют «чужая бабушка». Кроме Каявы. После вечерней фляжки для капитана она «старая чушпанка».