Без нее оранжереи просто не будет.
Что это, что ты наделала, что…
Не поднимайся, нет. Посиди здесь. Послушай.
Сиди.
Ты ведь хочешь слушать. Тогда посиди тихо.
Смотри на меня, смотри, смотри, просто смотри и слушай, ты можешь услышать их.
Тихонько.
Сиди.
Ида вскидывается на постели с придушенным вдохом, машинально тянет руку к губам. В кошмарах она иногда почему-то слышит собственный голос. А ведь его не было – никакой силы у слов нет, и они здесь лишние, ненужные. Это Леночка всегда говорила, много. Леночка еще и дымила как паровоз.
Она чувствует, как футболка облепила мокрое тело. Под одеялом сыро, душно и жарко. И душно. И сыро.
Ида глубоко вздыхает, скособочившись, спускает ноги на пол и тянется к спинке стула за халатиком. Через полчаса, наскоро причесавшись, она выходит из дома.
Начало пятого. Фонари на улицах горят в лучшем случае через один, освещая яично-желтые листья на застывших во тьме деревьях. На некоторых улицах фонарей нет и вовсе, но темнота Иду не тревожит. Она ходит этой дорогой много лет, знает ее наизусть и даже со своей неровной походкой обычно не спотыкается.
Оранжерея погружена в густой мрак и напоминает спящего кита в толще воды. Над служебным входом, однако, горит тусклая сигнальная лампочка, и Ида снимает с сигнализации – она много-много лет ходит этой дорогой, у нее есть ключи от всех дверей, в оранжерее для нее нет ничего запретного, – отпирает и оказывается внутри.
Это не впервые. Ида неоднократно приходила сюда ночью, но всякий раз заново поражается тому, насколько иначе звучит и ощущается живое в темное время суток. Шагнув в застекленный ангар, она застывает, прикрывает глаза и вслушивается. Растения дышат. Ида чувствует тонкие струйки воздуха, испарения от листьев и земли, которые текут в разных направлениях, мягкими лентами обволакивают ее тело. Шевеление. Вибрация.
Не зажигая свет, она добирается – не в свой закуток, где ей безопасно, где у нее столько работы, – а в самый центр парниковой части. Останавливается, роняет с плеч пальто и усаживается на него, на выложенную плиткой площадку у небольшого каменного водоема. По поверхности дрейфуют водные растения; Иде давно хочется вырастить там амазонскую Викторию, но Виктория в одиночку займет все место, и куда тогда девать остальных? Расширить бассейн Валентин Петрович не даст. Директор не даст теперь вообще ничего: у них же нет денег. Нет рентабельности. Нет посетителей. Хотя она, Ида, работает неутомимо и безукоризненно и знает это. Все растения в оранжерее в очень хорошем состоянии, насколько возможно хорошем. Разве не работа директора – следить за тем, чтобы всё остальное – деньги, посетители, рентабельность – тоже было в хорошем состоянии?
Она рассеянно кладет руку на бортик бассейна, окунает фаланги в темную теплую воду, где их тут же мягко касаются, окутывают чьи-то мохнатые корни, похожие на волосы утопленницы. Ида откидывается назад на локтях, потом опускает лопатки на жесткую плитку и лежит так, глядя в стеклянный потолок. Небо светлее, чем окружающие Иду глухие черные силуэты, и кажется, будто они перемещаются, обступают ее хороводом. На самом деле это перемещаются звезды. Но многое зависит от точки зрения, ведь правда?
Две недели спустя Валентин Петрович просит ее зайти.
Вот уже несколько дней директор мрачен. В его лицо впечаталось недовольно-неуверенное выражение. Мария Силантьевна попадается Иде редко – она нечастый гость в самой оранжерее, она из тех людей, кто живому предпочитает кабинеты с синтетическими панелями стен и режущим глаза неестественным светом. Хотя Ида подозревает, что бухгалтерша на самом деле любит цифры. При желании можно допустить даже, что отношение Марии Силантьевны к цифрам в чем-то сродни Идиным чувствам к другому живому – ведь ненормальных людей в мире предостаточно. По крайней мере говорить бухгалтерша не любит. И в последнее время цифры, по-видимому, плохо себя ведут. Пару раз, возясь на клумбах снаружи, Ида сталкивалась с закончившей работу Марией Силантьевной, и каждый раз подбородок у той был вздернут, а губы поджаты, словно ее кто-то оскорбил.
– Идочка… – начинает Валентин Петрович, заминается и тут же малодушно виляет в сторону: – Ты присядь, присядь. Чайку, может?
Ида не садится. Смотрит на него пристально и пытливо.
– Тут такое дело, Идочка…
Ее не увольняют. Ведь без нее оранжереи просто не будет, но тут такое дело: оранжереи не будет и так. Оранжерея – банкрот.
Однако поступило предложение.
– Я понимаю, Идочка, это не то… Не то, да, но что же делать. Выбирать в нашем положении не приходится: просто закроют – а что станет с растениями? Ведь ты же любишь…
Идины глаза широко распахнуты. Она не сводит ошеломленного взгляда с директора. Ресторан?
Загородный ресторан.
С мангалом. С террасой на воздухе. Рыбным прудком. Сценой и танцплощадкой.
Ида вспоминает единственный прошедший в оранжерее выпускной вечер, и ее передергивает от гнева и отвращения.
– Конечно, придется проредить… Ты понимаешь: освободить место. Вполне достаточно оставить примерно треть экспонатов. Остальные придется… ну, боюсь, придется утилизовать. Но сама идея инвесторам нравится: тропический антураж – это как раз интересно. Они хотят вписать в концепцию…
Слово «концепция» несколько раз ударяется о стенки у Иды в голове и наконец планирует вниз и прилипает к поверхности мозга. Концепция. Концепция.
Что же ты наделала…
Нет. Не вставай. Послушай.
Просто сиди здесь, сиди на месте, просто слушай.
Валентин Петрович продолжает говорить, но его слова доходят до Иды с большим запозданием и через одно. Ресторан. Оставайся, сиди здесь. Освободить место. Концепция. Утилизовать. Смотри на меня.
Ида размыкает губы и произносит:
– Я не очень хорошо себя чувствую. Придите за мной через пару часов, пожалуйста. Я буду в оранжерее.
Валентин Петрович ошеломлен: Ида заговорила с ним, наверное, в первый раз за пару лет. Директор собирается с мыслями, приглаживает редеющие волосы:
– Да-да… конечно, иди. Или, может, лучше домой тебе?..
Не дослушав, Ида разворачивается и покидает кабинет.
Другое живое в оранжерее встречает ее глухим волнением. Небо снаружи затянуто, и можно представить, как ветки склоняются и хлещут, гнутся к земле под порывами душного, тяжелого ветра – хотя под стеклянным сводом нет ветра, совсем никакого нет, – но что, если все дети этого мира правы; что, если ветер дует оттого, что деревья качаются, а не наоборот? Многое зависит от точки зрения. Ида методично продвигается вдоль стеклянных стенок, плотно закрывая все форточки, – на случай грозы, конечно же; можно сказать, что и так. Она не отводит с пути листья, и они мажут ее по лицу, то ли поглаживая, то ли приводя в чувство.
У себя в уголке она сидит на привычном пластиковом стуле, впервые за долгое-долгое-долгое время ничем не занятая. Руки Иды сложены на коленях. Взгляд устремлен в одну точку.
Именно в такой позе Валентин Петрович застает ее через несколько часов. Уже совсем поздно. Ида догадывается, что директор пытался съюлить: тянул время в надежде, что она уйдет первой и неприятный разговор можно будет не продолжать. Впрочем, продолжения она и сама не хочет.
Получится то, что получится.
С видом пса, чьи хозяева уехали в отпуск, Валентин Петрович вновь пускается в объяснения. Ты ведь директор, чуть недовольно думает Ида. Директор мог бы не объяснять ничего. Но они работают вместе немало лет, и теперь, кроме них, в оранжерее почти не осталось сотрудников. Верочка, Светочка, Леночка – приходили и уходили. Леночка курила. Леночка не ушла. Двое крупных парней приехали за Леночкой, подняли за руки и за ноги, перевалили на носилки и вынесли.
Просто сиди здесь и просто слушай.
Ида поднимается и своей изломанной походкой церебральника выбирается в центральную галерею, отчего Валентин Петрович, продолжающий что-то бубнить, смолкает. Она на миг запрокидывает голову, поднимая лицо к стеклянному своду, и прислушивается, а затем молча зовет другое живое, чтобы обратить на себя его внимание, чтобы и оно прислушалось к ней, как в тот раз.
Когда это происходит, она глядит сперва в одну сторону, а затем в другую, убеждаясь, что дверь центрального входа для посетителей уже заперта. Служебную дверь директор тоже прикрыл. Он неплохой человек, думает Ида, аккуратный и в целом хорошо к ним относился. Ее поведение приводит директора в недоумение, он подумывает пойти за ней, но Ида возвращается в свой уголок, и берет его за руку, и спокойно садится на перевернутое ведро, вынуждая и его опуститься рядом, на пластиковый стул:
– Извините. Продолжайте.
И Валентин Петрович еще что-то говорит, и Ида видит, как он расстегивает пуговицу на воротнике, потом тянется в карман за платком: у него слабое сердце, а в оранжерее как будто становится жарче. Определенно – душнее. Ида не поворачивает головы, но чувствует, как позади и вокруг нее раскрываются устьица и расправляются листья, побеги вытягиваются к стеклянному потолку, корневые отпрыски проклевываются из земли, а кожура на набухших семенах лопается, обнажая проростки. Угроза, мысленно произносит она. Да. Это угроза.
И другое живое реагирует.
В конце концов Валентин Петрович замечает, что ему не по себе, и смолкает. Дыхание директора становится тяжелым, натужным, лицо начинает краснеть. Он хочет встать, но Ида не выпускает его руки (но ласково и осторожно, никаких следов) и смотрит прямо в глаза – пристально, неотрывно, внимательно. Она смотрит и смотрит, и этот взгляд держит Валентина Петровича, словно невидимая струна, а Ида не раскрывает рта, молчит: нет-нет, оставайся здесь, сиди, смотри на меня, на меня, на меня, просто смотри и слушай, слушай, ты можешь услышать их, если посидишь тихо, можешь почувствовать, слушай еще.