Будь ножом моим — страница 10 из 62

Глупо объяснять (и все же я не могу остановиться), всегда одно и то же: где-то невероятно близко вызревает некий плод, умоляя вызволить его. Он задохнется, если не вырвется на волю. И, хотя мне совершенно неведомо, что это за сущность, я с предельной ясностью ощущаю, что ей просто необходимо пробить брешь, я отчетливо слышу ее задыхающийся крик. Ты спросила, какую музыку я слушаю дома, а какую на работе, и, главное, какую музыку я слушаю, когда пишу тебе. Спросила так, будто очевидно, что я все делаю под музыку. Мне жаль тебя разочаровывать – я не слишком музыкален, по-моему, у меня дисмузия (и все же я пошел и купил «Детский уголок» Дебюсси, раз за разом переслушиваю его в машине, и, конечно, Монтеверди в исполнении Эммы Кёркби – так что, может быть, когда-нибудь я пойму, что ты имела в виду). Но этот крик я слышу всегда и понимаю его мгновенно, не слухом, а животом, пульсом, утробой. И ты тоже слышишь его – ведь раньше ты слышала меня. Отчего же вдруг сейчас перестала?

Ладно, что толку. Будь по-твоему. Только знай – я прекрасно осознаю, что со мной сейчас происходит и что ты обо мне думаешь. Ведь это моя вечная пытка, Мириам, меня всегда двое: первый стоит с желтоватым лицом, скрестив на груди руки, а второй вдруг отделяется от первого и падает – все падает и падает, и спорит с желтым по пути к своей погибели, крича ему: «Позволь мне жить! Позволь чувствовать! Позволь ошибаться!»

Но, конечно же, я, без всякого сомнения, еще и тот, первый. Что поделать? Сквозь сжатые губы он с отвращением цедит второму, что конец известен – ты, как обычно, еще приползешь ко мне на коленях. Он сухо сплевывает (у него часто пересыхает во рту). А осленок в это время продолжает кричать, что ему наплевать, ведь, быть может, однажды он добьется своего – естественно, случайно, по недосмотру, ведь, согласно императорскому указу, подобные благодеяния происходят исключительно по чьей-то оплошности – и он наконец-то поразит цель. Нет – дотянется до цели, дотронется, нащупает чужую душу, прикоснется душой к душе, плотью к плоти, и один-единственный раз у одной из четырех миллиардов китайских душ в мире (в этом контексте все вдруг немного похожи на китайцев) на его глазах треснет скорлупа, и она явит миру свой плод…

И так он падает и кричит своим тонким надтреснутым голосочком, который всю жизнь продолжает ломаться, как у подростка.

Но тут на этот крик сбегается (а как же иначе!) с десяток мудрых, благоразумных, взвешенных и рассудительных мужей, и они, посовещавшись, требуют проверить, не бежим ли мы впереди паровоза. Может, это всего лишь еще одна вздорная идея (говорят они мне сухими губами), одна из тех, которые расцветают под покровом ночи и тают при свете дня. То есть еще один убогий грифон, который родится недоношенным уродцем…

А я – ты должна была видеть меня в тот момент. Собственно говоря, ты и увидела, наверное, – это тебя и оттолкнуло. Я-то знаю, как выгляжу в такие мгновения – будто прошу у них пощады, ни больше ни меньше. К чему лукавить, Мириам, в глубине души я знаю, что, будь на то их воля, они бы вообще не одобрили мое существование («Не отвечает норме», – рассудили бы). А я все бегаю между ними, почти в истерике, умоляя их увидеть то, что вижу я. Пусть хоть один из них увидит это так же, как я. Ведь если хотя бы еще кто-то увидит то же, что и я – одного достаточно, больше и не надо, – оно вдруг найдет искупление, обретет право на жизнь. И что-то во мне тогда тоже получит «одобрение», но пойди им это объясни.

И тут я уже не в силах сдерживаться (я описываю тебе весь процесс). Наступает момент, когда я посылаю все к чертям, думая, например, чего буду стоить, если не отправлю тебе это письмо. Моя душа струится к тебе, я парю точно так же, как воспарял к тебе раньше. Вот, даже сейчас – это я лечу, все еще лечу к тебе, к той, что согласится поверить вместе со мной. Посмотри, посмейся: это я, слабый предохранитель цепи, любой цепи, любой связи, прикосновения, напряжения, каждого возможного моего трения или соединения с ними, с другими людьми – а сейчас и с тобой. И, видя, как все рушится и низвергается между нами, я снова прошу тебя поверить в нас. Может, мы случайно нащупаем золотую жилу – ведь уже почти нащупали – у нас было несколько светлых моментов, и я привык к тебе, к твоей докучливой судейской прямоте (и к тому, как смешно ты путаешься в словах, когда волнуешься). И где еще я отыщу взрослую женщину, которая будет по-ребячески воображать первое соитие Адама с Евой, смакуя, как они естественным образом обнаружили способ получения удовольствия – и какое это счастье и радость открывать что-то естественным путем…

Видишь, я все помню. Может, я и уничтожаю следы твоего существования в интересах «конфиденциальности» и так далее, но меня страшит то, как явственно ты пребываешь во мне, – что мне теперь делать с этим твоим присутствием, которое не жалует моего?!

Вот я перед тобой: я – осленок. Я – брешь в заборе. Я – трещина, сквозь которую в дом прокрадывается ошибка, предательство, да и просто желчь. И так было с детства, с тех пор, как я себя помню, я – дыра. Как это не по-мужски, кому еще мог бы я такое сказать. Но поверь, что, по крайней мере, в минуту взлета, в полете, я – самый что ни на есть настоящий, тот, кем мне предначертано быть, и удивительно, как эта минута наполнена счастьем, и вообще – это насыщенная минута, в ней – всё. Вот бы только я мог всю жизнь провести в одной такой минуте!

Но тут, конечно, наступает отрезвляющий удар о землю. Вокруг много пыли и оглушительная тишина. И я, протрезвев от всего, чем я был только что, осторожно оглядываюсь и начинаю коченеть от холода, окутывающего меня изнутри и снаружи, холода, знакомого только клоунам и дуракам. Так что это правда – пару раз в жизни мне случилось почувствовать себя живым ростком, блестящей идеей, но по большей части – я не более, чем просто плевок. Из-за одной такой идеи, например, я и застрял на этом этапе своей жизни, – этакий Гейне в своей «матрасной могиле», – погребенный под завалами из сорока тысяч книг, брошюр и журналов. У меня была идея, понимаешь? Великая идея…

Вот и все. Иногда ты выходишь из такого маневра элегантно, как Нахшон[11], и удостаиваешься упоминания в Танахе. Но чаще выясняется, что бассейн под тобой был пуст. И всегда, даже если у тебя получилось, ты почему-то ужасно одинок, когда возвращаешься к остальным, которые смотрят на тебя неодобрительно, будто отхаркивая взглядом. Мой отец, бывало, говорил: все тело просится по малой нужде, но тебе известно, что именно нужно из него вылить.

Так я чувствую себя сейчас, и это убивает меня – ибо мне не вынести такого взгляда твоих глаз. Ведь из-за совершенно другого твоего взгляда я решился броситься вниз головой, пропади все пропадом, и Not less than everything[12], согласно постулату Т. С. Элиота, – а теперь я грызу себя за то, что не был более осторожен.

Я же мог написать тебе вкрадчивое хитроумное письмо, завуалировав свои намерения. Мог бы соблазнить тебя, флиртуя неспешно и беззаботно, и совершенно определенно мог бы встретиться телом к телу – по всем правилам любовных игр, принятых во взрослом обществе. Когда я вспоминаю, что написал тебе, что рассказал о своей семье или что наплел себе самому о своей семье из-за тебя, когда вспоминаю ту ужасную фразу о трех людях, живущих вместе, – мне хочется себя кастрировать и вырвать свой язык!


7.6

Все, хватит. Ночь невыносима (и мысль о том, что ты можешь даже не догадываться о том, через что я прохожу!). Я еще не рассказывал тебе, как это началось. То есть рассказал я уже немало, кажется, раз тридцать повторил одно и то же – но, по большому счету, только о тебе, о том, что я в тебе увидел; и я не в силах с тобой расстаться, пока не узнаешь, что происходило со мной в те минуты.

Так вот, всего пара слов, и покончим с этим. Однажды вечером, месяца два тому назад, я увидел тебя. Ты стояла в довольно большой толпе людей, сомкнувшейся вокруг тебя и, главным образом, вокруг твоего мужа – целый оркестр уважаемых педагогов и воспитателей. И все вздыхали, как трудно преуспеть в воспитании и сколько времени должно пройти, прежде чем пожнешь первые плоды своих трудов. И, разумеется, кто-то упомянул Хони Ха-Меагеля[13] и старца, посадившего рожковое дерево для своих внуков, а твой «мужчина» (мне кажется, он определенно считает себя твоим хозяином) рассказывал о каком-то сложном генетическом эксперименте, которым он занимается уже десять лет. Не воспроизведу подробностей, потому что, если честно, не слишком прислушивался – передай ему мои извинения. Печальная правда заключается в том, что его рассказ был длинным и скучным, в нем было много фактов – по-моему, что-то о плодовитости кроликов и об инстинкте возвращения зародышей обратно в матку в случае необходимости (?). Не в этом суть, все равно все его слушали – он завораживает своей уверенностью, своей особой манерой речи, неторопливой и авторитетной. Такой человек знает, что, как только он откроет рот, все умолкнут и будут его слушать. Кроме того, он мастерски орудует выражениями лица взрослого самца, у которого по любому поводу имеется полноценное мнение – с такими-то вытянутыми щеками, развитыми челюстями и густыми бровями… Тебе крупно повезло, Мириам, ты ухватила самого лучшего самца в стаде, – Дарвин машет тебе из могилы, – и вы, разумеется, очень подходите друг другу, вместе с ним возвышаясь над толпой. А я тогда был все еще свободен, в смысле – волен ошибаться.

Твой муж вдруг рассмеялся. Я помню, как изумился громкому, раскатистому мужскому смеху, вырвавшемуся у него, и как сжался, будто он застукал меня за каким-то неприглядным занятием. Я даже не знаю, над чем или над кем он смеялся, но все засмеялись вместе с ним, – может быть, только ради того, чтобы вместе с ним немного понежиться в лучах его авторитета. А я случайно взглянул на тебя – возможно потому, что ты была там единственной женщиной, и я пытался получить от тебя понимание или защиту, – и увидел, что ты не смеешься. Наоборот, тебя зазнобило, и ты обняла себя руками. Быть м