(Сердце мое сгорает дотла, когда я вижу, какая западня поджидает меня на твоем лице – между этими очками и губами. И все-таки они слишком большие и строгие…) Ты позволяешь мне нести чушь, поглаживая мою руку. Я прошу тебя, а ты отвечаешь «нет», я снова прошу, а ты отвечаешь, что ты уже дважды рассказывала. «Рассказывала что?» – лукаво улыбаюсь я. Ты вздыхаешь и в третий раз пересказываешь историю о том, как тебе удалось разыскать китаянку, с которой ты познакомилась много лет назад в университете, и как она помогла тебе найти адрес той газеты в Шанхае. Я гляжу на тебя и ловлю с твоих красивых губ каждое слово. Как же мне не пришла в голову эта идея. Я сам должен был это придумать.
«Разве не прекрасно, – объясняешь ты, – что только мы вдвоем из целого миллиарда израильтян будем получать раз в неделю эту газету». И я беззвучно, одними губами, цитирую тебя: «ведь утверждение о «четырех миллиардах китайцев» тоже требует доскональной проверки». И мы оба смеемся над нашими китайскими версиями, над Мири-ам и Я-иром.
Послушай: только что тут в кафе маленькая девочка попросила отца, чтобы он озвучил ей свой самый низкий голос. Он издал что-то вроде: «Бэ-э-э» – громко, как бык. И тут же со всех сторон тихонько послышались похожие голоса мужчин, решивших опробовать свои голоса…
Ну и я туда же, как ты можешь догадаться.
– Ты, верно, знаешь, как называются эти деревья с красными цветами?
– Скажи, в честь кого назван театр Бейт-Лесин?
– Сперва ты расскажи, как вы с Анной в юности играли на пианино.
– Но ведь об этом я тоже уже рассказывала.
– Ну, что тебе стоит повторить.
– Я и правда вдруг позабыла, рассказывала ли я уже о поездках в Хайфу, в нотный магазин Байера на улице Герцля, в Бейт а-Кранот?
(Рассказывала, но я молчу.)
– Но ведь я точно писала тебе о великолепном сборнике нот, который там купила. С «Экспромтом» Шопена и «Военным маршем» Шуберта. Только не помню, что я играла – саму мелодию или аккомпанемент. Но хватит, довольно, все это я уже рассказывала!
– Да, но ни разу не рассказывала в Тель-Авиве, в этом сиреневом платье (с плотно облегающей и прозрачной верхней частью и – держи меня – воланом внизу!) А еще мне так нравится слышать, как ты произносишь «мусика»[17], я-то до тебя всегда говорил «музика».
– Правда? А я и не обращала внимания.
– Ты, наверное, говоришь «Парис» или «фисика»
(У меня все записано!)
– Ой, Яир, ты и не представляешь, я сейчас говорю что-то очень «фисическое»…
Или вдруг случайно мимо пройдет Анна в одной из своих умопомрачительных соломенных шляпок, и мы пригласим ее посидеть с нами. Она сядет, с трудом доставая ногами до пола, бесцеремонно переводя взгляд с тебя на меня, и все поймет. Без единого слова ей станет понятно все, что нужно. Я почувствую, что меня принимают в какую-то маленькую ложу для самых избранных. И, возможно, я даже не побоюсь сделать ее соучастницей нашей тайны, потому что на Анну, как ты постоянно повторяешь, можно положиться (только все равно пока что ничего ей не рассказывай).
Я завидую, что у тебя такая подруга. Закадычная подруга.
Я? У меня? Такой друг, как у тебя – Анна? Если бы. Скажем, есть всякие исполняющие обязанности – из армии, с работы. Из всех них, вместе взятых, может, и можно собрать что-то наподобие.
Когда-то был друг. Был. А жаль.
(Какое солнце, Мириам, какое дивное солнце. Я зажмуриваюсь, сидя к нему лицом, и пытаюсь увидеть тебя.)
19.7
Письмо все еще не пришло. По дороге домой я снова заглянул в почтовый ящик – письма не было. Не знаю, что со мной сегодня. С утра бегал без остановки. Как будто какая-то часть меня, какой-то орган бродит сам по себе по свету, и мне неизвестно, что с ним творится.
На дворе ночь, а я бодрствую. Вот уже несколько недель я наслаждаюсь легкой бессонницей. Майя купила мне снотворное, я выбрасываю его в унитаз и уверяю, что на меня ничего не действует. Хочу спать. Хочу не спать. Как ты однажды сказала: ночь – это время наших с тобой встреч.
(Меня, кстати, спрашивают, почему мне не спится по ночам. И что же я все время пишу. Я придумал объяснение, которое не слишком далеко от истины. Говорю, что пытаюсь впервые в жизни написать рассказ.)
Позавчера в тель-авивском кафе в сиянии солнца у меня вдруг оформилась одна темная, сырая мысль, которая уже давно зрела во мне: что я своего рода «черный близнец». То есть (ты понимаешь? нужно пояснить?) который еще в материнской утробе убил своего брата-близнеца. Я знаю, что тебя подобная мысль не рассмешит. Она, как тень, всегда сопровождает меня, с самого раннего детства – что я по сути обречен с самого начала, безнадежно покалечился в утробе, борясь со своим братом-близнецом. Кем он был? Не знаю. Зачем мне понадобилось его убивать? Не знаю. Даже сама эта мысль всегда остается в зачаточном состоянии. Он был лишь крохотным светлым тельцем, мне мерещится, как он окутан не то желтоватым, не то золотистым свечением – такая внутриутробная, но, вместе с тем, овеянная небесным сиянием материя. То есть от него струился тихий, искристый, постоянный поток света. А я его убил.
Сейчас, написав это, я впал в тоску.
Порой мне жаль, что мы с тобой не встретились как-нибудь по-другому, попроще. Начали бы с какого-нибудь неистового флирта и лишь потом, постепенно открывали все остальное. Только представь.
Вот бы мы сейчас оказались в каком-то обычном месте. Не важно где, в каком-нибудь заурядном местечке, где люди встречаются просто так: на улице, в офисе, в городском саду – где захочешь, где ты вздохнешь полной грудью. Только бы быть, без единого слова. Даже если это будет всего лишь овощной магазин, как ты однажды дразнила меня.
Знаешь, что я иногда проделываю? Тру кулаками глазные яблоки, пока не появятся искры. Ты рассказывала, что так успокаивала себя в детстве, в твоей яме Иосифа. Добывала свет в самой себе. Я сейчас не чувствую себя брошенным, вовсе нет. Но чувствую, что мне чего-то недостает.
Вот и магазин. Видишь? Овощной киоск, как в старые времена… Картонные и деревянные ящики. Старинные весы с черными чугунными гирями.
А вот и ты – здорово, что ты здесь. Стоишь ко мне спиной. Немного склонила голову, и передо мной обнажилась твоя белая шея с длинным и нежным переплетом позвонков. Ты стоишь возле ящика с картошкой. Предельно просто, верно? Держишь что-то в ладонях. Что это? Очень большая картофелина, немного в земле – и ты завороженно глядишь на нее. Что сейчас произойдет? Без понятия. Что выйдет из-под моего пера.
Я прохожу у тебя за спиной, раз, затем еще раз. Приближаюсь и отдаляюсь. Снова приближаюсь. Меня тянет к тебе. Не возьму в толк, чего ты так расчувствовалась из-за картофелины.
И вот ты остановилась посередине этой маленькой лавочки, не замечая других покупателей, не слыша автобусов, которые проносятся по улице, испражняясь черным дымом. В полном одиночестве, глубоко погружена в себя. Что там у тебя внутри? Пожалуйста, возьми и меня с собой, спрячь и меня там. Я остался снаружи и завидую бататам. Нагло заглядываю в твои ладони и вижу, что эта картофелина напоминает человеческую физиономию. А сейчас что произойдет? Без понятия. Просто дрейфую к тебе.
Ты замечаешь мой взгляд и смущенно улыбаешься своей горькой улыбкой. Она есть и в твоих словах, всегда. Как будто всякий раз ей нужно заново прокладывать себе дорогу сквозь боль.
Ты улыбаешься, виновато пожимая плечами, будто тебя поймали на месте преступления, забывая, что вне тебя все преступно. Ты указываешь рукой на ящик с картошкой, будто предлагая и мне выбрать себе одну. Я наклоняюсь и оказываюсь перед грудой странных рожиц, уродливых, перекошенных, которые вдруг ни с того ни с сего разбивают мне сердце.
Внезапно с меня начинает облезать грязная чешуя. Толстые засохшие наросты. Как я оскотинился, Мириам, как перепачкался.
Мы оба молчим. До сих пор не сказали друг другу ни слова. Вокруг нас толпятся люди. Мы загораживаем проход, и они возмущаются. Неважно, имеем право. По сути, ты еще в самом начале объявила – происходящее между нами имеет право на существование. Как ты меня тронула, сказав, что позволяешь себе быть совершенно свободной в своих чувствах ко мне.
Ты глядишь на меня. Удивляешься, что я не тороплюсь выбрать себе картофелину. Я стою, поглядывая на тебя. И тут ты, будто уловив в моем взгляде то, чего сам я не замечаю, протягиваешь ко мне обе руки, передавая свою картофелину. Я слегка дотрагиваюсь до нее, не более. Она уже согрета твоим теплом. От нее исходит человеческое тепло, и я заставляю себя вглядеться в эту физиономию монголоидного ангела со слишком широкими рябыми щеками. Глаза у него очень черные. Спят глубоким слепым сном. Это приводит меня в уныние.
Почему ты выбрала ее? И почему отдаешь мне? Я хочу проснуться – но не расставаться с тобой. А если проснусь, то уже не буду с тобой. Я тут же смотрю на твою ладонь. Я вижу.
Странно, Мириам, но вот что я настрочил тебе. Непонятно, откуда это взялось и почему мне вдруг так тяжко на душе. Будто получил плохие вести. Это вообще ни с чем не вяжется. Думаю, что мне так хотелось рассмешить тебя – а смотри, чем все закончилось.
Не уверен, что мне нравится этот закон сообщающихся сосудов.
Как насчет переписки?
24.7
Моя дорогая!
Хотел только сказать тебе, что я сижу здесь, в полной тишине, перед твоим письмом, и слушаю тебя. И что ты ни в коем случае мне не в тягость. Ты мне не обуза, и уж конечно не затрудняешь моего пищеварения.
Я уже в тебе, Мириам, наконец-то я в твоей истории.
Ты с первой минуты меня переспорила: факты биографии и повседневные мелочи – это и есть твоя жизнь, а не какое-то «столпотворение».
Не перестаю размышлять о твоих словах – о том, что ты всю жизнь стараешься превратить то, что я называю «потным столпотворением», в нечто большее. Ведь если хоть на минуту ты прекратишь эту борьбу, то сама тут же смешаешься с толпой.