Ты словно вложила записку с моим истинным именем в Голема, которым я стал ныне. Я был податливой, проницаемой емкостью, маленькой волынкой, на которой играл весь мир. Только написав эти слова, я тут же почувствовал острую необходимость раскроить чью-нибудь физиономию. Мир обдавал меня своими волнами, отступал и словно накатывал, и снова отступал. Вот мое ощущение детства – волнообразное, мягкое, бесконечное и одновременно неистовое движение. Ты когда-нибудь чувствовала в себе такое мощное движение? Может быть, во время беременности или когда рожала. А я всегда был таким, всегда точно землетрясение я был.
Сейчас я смеюсь (у меня выходит смех гиены): как ужасно, что все это закончилось, и как ужасно, что я способен радоваться тому, что это закончилось… Ведь жизнь теперь переносится гораздо легче. Теперь куда проще двигаться вперед, от минуты к минуте, и со временем забывается даже страх наступить в щель между плитами пола. Там больше нет пропасти, кишащей крокодилами.
Ты понимаешь, верно? Ты знаешь, как разобрать это нечленораздельное бормотание. Это ты назвала его «ребенком с нитью накаливания» и точно угадала: было видно, как сквозь прозрачную кожу пылает красный свет. Тебе ведь наверняка хорошо известно, может, даже по собственному опыту, как сильно угнетает этот «странный мятежный свет», когда он исходит от маленького ребенка.
Да, он дразнит, сводит с ума, возбуждает всякие кровожадные порывы дунуть на него как следует, загасив раз и навсегда. Не так, как ты, совсем не как в твоих последних строчках: ты-то дуешь на него бережно, в надежде увидеть, что произойдет, если однажды позволить ему разгореться.
Только не останавливайся сейчас, продолжай делать искусственное дыхание!
Яир
6.8
Посмотри на этот снимок. Я потратил целый день, чтобы отыскать его (из-за одной детали в твоем письме). Я сделал его в Лондоне пять лет назад, и к нему прилагается история: я ездил туда на неделю по работе и однажды вечером, возвращаясь в отель, увидел маленького вороненка, который выглядел очень больным. Он стоял на тротуаре внутри полустертого рисунка мелом, который, должно быть, остался от какой-то детской игры. Клюв его то и дело открывался и закрывался, как будто он разговаривал. И не просто разговаривал (ты бы его видела!) – он не то доказывал что-то, горько и обиженно, не то уличал кого-то в преступлении перед лицом незримых властей…
Может, другого прохожего это могло бы и позабавить, а я вышел из людского потока, облокотился на стену в стороне и уставился на него, не в силах продолжать идти. Я устал, и голова моя немного кружилась от голода – но я не мог от него отойти. Подумал, что нужно купить хлеба и накормить его, но побоялся, что на меня косо посмотрят. Отойдя на несколько шагов, я почувствовал, что он взывает ко мне, прямо-таки клюет меня в спину, – и вернулся, и встал перед ним. Подумал, что смотреть на него опасно – что он незаметно засосет меня внутрь, поймает в свою ловушку, и я пропаду в нем с концами. Не знаю, как долго это продолжалось. Возможно, всего несколько минут. Он стоял посреди тротуара под ногами у прохожих, печальный, с перьями, торчащими во все стороны от холода, жалобно склонив голову набок – увидела картинку? Люди равнодушно обходили его своими учтивыми английскими походками. Большинство из них даже не смотрели на него, а я стоял у стены, со странным смирением осознавая, что еще чуть-чуть, и я упаду, осяду на землю, да так и останусь сидеть.
Забыл сказать, что я возвращался тогда с важной встречи, закрыл крупную сделку на кругленькую сумму – человек мира, бум-бум. На мне был модный костюм, но я знал, что он меня не спасет – ничто меня больше не спасет, ведь сейчас меня одолевает гораздо более могучая сила, которая так под стать мне, черному близнецу. В последний миг, на последнем издыхании (сейчас я не преувеличиваю), я сунул руку в сумку, достал свою камеру и сфотографировал его. Чисто инстинктивный порыв, которому я до сих пор не нахожу объяснения и который, как видно, спас меня – уж не знаю, каким образом. Будто электрический разряд угодил ровно в то место, где эта моя коварная сущность тут же быстренько нащупала трещину, сквозь которую она может улизнуть прочь.
У меня нет копии этого снимка. Он – твой.
8.8
Хочешь посмеяться? Вчера, когда я закончил (наверное, в пятый раз) читать то твое письмо и пошел закрывать на ночь входную дверь, мне вдруг почудилось, что в кустах во дворе стоит не то человек, не то какой-то предмет. Что-то маленькое и очень светлое даже в темноте. Я тут же перепугался, что это Идо. Что он тут делает в то время, когда должен спать? На мгновение я пришел в полное замешательство, а затем вдруг почувствовал себя фасолевым стручком, который кто-то раскрывает по всей длине, потянув за усик. Потому что понял, что это он. Догадываешься – кто? Малыш, которого ты нарисовала в своем воображении. Мальчик с нитью накаливания —
Ребенок, который однажды – об этом я тебе не рассказывал, так что присаживайся, устраивайся поудобнее. Ребенок, который лет в восемь попытался убить себя в сарае, покончить с собой, как говорится, с помощью принадлежащего его отцу тонкого ремня широкого назначения. А поскольку никто не объяснил ему, как именно люди умирают, он крепко затянул ремень вокруг грудной клетки – ха-ха – и улегся на пол в ожидании смертного часа. А все из-за того, что увидел, как один сосед, некто Суркис из его квартала, стоит в одной майке, с волосатой спиной и сигаретой во рту и топит в ведре двух котят. Вот так запросто – опускает их в ведро и свободным от сигареты уголком рта ведет беседу с отцом мальчика, пока на воде лопаются пузырьки. Пролежав на полу сарая очень долго, целую вечность, и видя, что не умирает, он встал, вернулся в дом и сел ужинать с родителями и сестрой, молчаливо и обессиленно. Он слышал их разговор, выполнял все действия, предписанные восьмилетним мальчикам, и догадывался, смутно, но все же догадывался, что даже если бы он умер – они бы об этом вряд ли узнали.
И тот же мальчик в десять лет прочитал «Грека Зорбу», потому что была у него одна любимая учительница, которая рассказывала об этой книге с таким упоительным восторгом, что аж слезинки блестели у нее в глазах. А он никогда прежде не видел таких слез – ни у детей, ни, тем более, у взрослых. То были слезы похоти. Этого слова он не знал, да и не решился бы его употребить, если бы ты первой его не написала; дома у него не было книг, книги собирают пыль, книги – это грязь, для книг существует школьная библиотека. И он украл деньги из отцовского кошелька, из священного кошелька, и впервые в жизни отправился в книжный и купил книгу. Прочитал и мало что понял, в сущности, ничего – лишь то, что это было невыносимо красиво, что жизнь просто ревела в этой книге и звала его по имени. В сильнейшем возбуждении он проглотил всю книгу – в буквальном смысле – примерно за год и закончил точно к своему одиннадцатому дню рождения. Сделал себе такой маленький тайный подарок.
Звучит не слишком аппетитно, да? В строжайшем секрете, ценой ужасных болей в животе, с которыми не справлялись никакие лекарства и рыбий жир, он, прочитав страницу, резал ее на мелкие кусочки равного размера, тщательно разжевывал и глотал – по странице в день, с трехчасовым перерывом между порциями. Идеальная, педантичная бюрократия. Помнишь эту книгу в издании «Ам Овед»? Со скидкой для профсоюзов гражданского персонала Армии обороны Израиля? С обложкой немного горчичного цвета? С красным обрезом? С горьковатым привкусом? Триста с лишним листов бумаги без мякоти сжевал он таким образом в течение года от своего плотоядного влечения к словам. Но у него, Мириам (всегда будь с ним настороже!), у него уже тогда было более одной причины для каждого поступка. Уже тогда к каждой возвышенной идее был приделан крысиный хвост: а может, он ел «Зорбу» еще и для того, чтобы местные органы безопасности, копаясь в его ящике, не обнаружили бы там, на дне, новую книгу, наличию которой он не смог бы дать удовлетворительного объяснения? Скажем, книгу без штампа школьной библиотеки?
То есть я, конечно же, попробовал его подделать (все-таки я не полный идиот): на чистой странице в конце книги я изобразил большой штамп, от которого за версту разило жалкой подделкой. Я вырвал эту страницу, но не смог выбросить в мусорное ведро, и уж конечно не в унитаз – разве можно выбросить в унитаз страницу из «Зорбы»?! И без лишних размышлений я отправил ее в рот и принялся жевать (помню как сейчас: странный, неприятный и пыльный вкус. Вкус страниц-работяг). Я попробовал написать на книге посвящение, будто получил ее в подарок от друга, но не сумел подделать чужой почерк и эту страницу тоже проглотил.
И так, случайно, зародилась у меня сия гастро-поэтическая мысль…
(Я только что попробовал прочитать это твоими глазами…)
Сколько усилий я вложил в эту маскировку, и как я боялся, читая книгу, что они обнаружат мой обман и кражу из кошелька! Было совершенно нелепо предполагать, что они станут во всем этом копаться – но само осознание, что это в принципе возможно, что такое их поведение входит в семейный репертуар —
Я не собираюсь рассказывать тебе о своих родителях – ни в коем случае. Ты тоже почти ничего не говорила о своих, что вполне справедливо: какое нам до них дело, мы давно уже свободны от них, по крайней мере, я (ну правда, сколько лет можно тянуть эти войны?). И, кроме того, рассказывать почти нечего. Мои родители – самая заурядная пара, какую ты только можешь себе представить. И они даже довольно милые. Они – реальность в самом подлинном проявлении. Господин Коричневый Ремень и госпожа Резиновые Перчатки. У них нет никаких секретов, и все их дела и мысли прозрачны до костей. И вообще, для меня они уже не актуальны. Я тебе говорил, что отец уже два года пребывает в растительном состоянии, лежит в каком-то парнике для ему подобных в Раанане, а мама беззаветно ухаживает за ним. Доставляет ему на автобусах кастрюли с провиантом и проводит с ним по восемь часов в день в полном молчании. Но при этом непрерывно моет, драит, бреет, стрижет, массирует, холит и лелеет – она просто расцвела там (а может, и он тоже, не знаю, я полтора года его не видел – какой смысл).