Скажи, я ревную?
(Ибо я вдруг понял, что это первое любовное письмо, полученное мною от тебя.)
Яир
3.9
По поводу Эммы Кёркби и твоих слов о том, какие эмоции вызывает в тебе ее голос, по поводу этого самого глубокого и полного «переплетения» счастья и печали, этого «сердца, разбитого счастьем».
Когда я услышал, как ты говоришь с Анной, то есть когда я сумел обнаружить кое-что в твоем голосе, записанном на бумаге, я подумал – о том, что иногда, когда мне удается сквозь слова расслышать твой голос, я ощущаю, как разбухаю от слез, прокладывающих себе путь наружу. Этот внутренний голос мне незнаком, я не знал его до встречи с тобой.
Сердце, разбившееся от счастья? Не уверен. По-моему, этот голос разрывает меня на части. Голос невеселый, немного истерический, готовый разрыдаться. Так скулит собака, ошалев от звуков дудочки. Он исходит из меня словно вопреки моей воле (так бывает, когда нечто ужасное вдруг приковывает твой взгляд). Он до того изводит и терзает меня, что порой я срываюсь на тебя – например, когда ты писала мальчику, которым я некогда был.
Добавь и это тоже к «настройке инструментов».
8.9
Нет, я не знаю, как я себя сейчас чувствую! И – после такого удара – меня бесит твой сострадательный, обеспокоенный (и самодовольный) тон.
Нечто похожее я почувствовал, когда ты забрала у меня свой дом, столь проворно перечеркнув все, что некогда подарила мне. Но это, конечно, не идет ни в какое сравнение.
Сейчас я пишу тебе с трудом. Я не понимаю тебя, Мириам. Да и не хочу понимать в данный момент. Скажи, как ты можешь без предупреждения нанести мне такой удар?
Впервые за всю историю нашей переписки я почти в ужасе. Не оттого, что ты рассказала. То, что ты рассказала, кажется мне дурным сном. Может быть, я несколько дней не буду тебе писать. Мне нужно немного времени.
И ты, пожалуйста, не пиши.
9.9
Я не в силах оставаться с этим наедине.
Однажды, в армии, я стоял на посту и читал – тайком, до смерти боясь, что меня поймают, – роман «На маяк». Помню, я вскрикнул, как ошпаренный, позабыв об осторожности, когда дочитал до начала второй части; и от боли, конечно, тоже, но главным образом – от злости на Вирджинию Вулф, которая сообщила мне – между прочим, в скобках, – что моя возлюбленная, прекрасная миссис Рэмзи, «умерла прошлой ночью, довольно внезапно».
Но это и близко не стояло с тем, что я чувствовал, когда у меня в руках было твое письмо. Хорошо еще, что я был один, в машине, на стоянке, пока читал его.
Что ты хочешь от меня услышать? Что ты опять меня ошарашила? Что я был вне себя, потому что так в подобных случаях не поступают? Не знаю. А с другой стороны, чем больше часов проходит, тем очевидней для меня, что и на этот раз ты проявила большую преданность нашему безумному договору, чем я, и что на протяжении всех этих месяцев ты делилась со мной плодами своего воображения, верила в них, «проживала» их со всецелой и безраздельной верностью – а я и представить не мог, что так бывает, что так можно. Это превосходит все водные аттракционы под поливалками, на которые я отваживался.
Но это больно. Болит как от удара в живот. И теперь всякий раз, перечитывая письмо, попавшее ко мне якобы по ошибке —
Что еще расскажешь мне вот так, своим оригинальным способом?
10.9
Не перестаю думать о том, как ты продолжаешь беседовать с ней. Одновременно и по-светски, и по душам. Даже в самом первом своем письме ко мне ты цитировала ее. Брала с собой почти в каждую поездку. Уже десять лет, как она мертва, а ты вновь и вновь воскрешаешь ее, день за днем.
Сколько лет было отпущено вам вместе? В смысле, с тех пор, как она подошла к тебе в детском саду «Лушка» и пообещала тебе дружбу навсегда, и до того, как ее «навсегда» закончилось? Двадцать? Двадцать пять?
А что случилось ребенком? Он появился на свет? Хотя бы он пережил эти роды (и фигурирует ли в этой истории отец)?
Я даже не совсем понимаю свою реакцию, глубину потрясения. Я ведь не знал ее при жизни, только по твоим рассказам. В определенной последовательности слов. Маленькая женщина, веселая и острая на язык, смелая, с открытым сердцем (огромная соломенная шляпа, заячья губа, и вся она – языки пламени).
Почти всегда, рассказывая о ней, ты сравнивала ее с птицей.
Теперь я, кроме прочего, понимаю, насколько ты одинока. Да, несмотря на всех этих твоих друзей, на рой окружающих тебя мужчин и подруг из мошава и с работы. Несмотря на Амоса. Дружба, подобная той, что связывала тебя с Анной, подобное единство душ возможно, наверное, только раз в жизни.
Было бы глупо утешать тебя теперь. По правде говоря, сдается мне, что я сам нуждаюсь в утешении, ведь мне об этом сообщили только позавчера. Уже много лет я не чувствовал такого. Будто умер близкий человек. Обнимаю тебя.
Яир
10–11.9
А может, я и вовсе не понимаю тебя. Может, ты совершенно не такая, как я себе представляю? Ведь я всего лишь подсматриваю за тобой в щель и сочиняю рассказ, который, возможно, полностью плод моего воображения? (А что – не воображение? То, что мое тело говорит тебе в этот миг.)
А еще есть у меня ощущения, что в любом твоем рассказе о себе – даже в том, где сперва мне почудится глубинное противоречие, и в том, который поразит меня несвойственной тебе жестокостью, – оглядываясь назад, я разгляжу твою верность себе, превращающуюся во внутренний закон.
У тебя со мной тоже так? (Кажется, нет.)
Не отдаляйся. Я нуждаюсь в тебе сейчас. Еще так многое нужно обсудить. Мы только начали, и от письма к письму мне все более очевидно, что мы – в самом начале. Кажется, даже если мы с тобой проговорим лет тридцать, я все еще буду чувствовать, что это – только начало. Кстати, меня удивило твое приглашение отправиться в кафе «Таамон», где по четвергам играет в шахматы Амос, чтобы увидеть его. Я, само собой, не пойду. Буду довольствоваться твоим описанием. Иногда я вижу на улице кого-то, похожего на него: не молодой и не старый, не гигант и не коротышка, с небольшим животиком и бороденкой. Седыми, немного спутанными волосами, выбивающимися из-под берета.
Но я никогда не уверен, что это он. Этому прохожему всегда чего-то не хватает: либо серого пиджака с заплатами на локтях (и летом тоже?), либо кепки, либо глаз, которые ни с чем не спутать, – самых голубых и чистых глаз, которые тебе доводилось видеть у взрослого человека.
Ты так красиво о нем пишешь, с таким теплом, нежностью и любовью. Но мне чудится, что тонкая пелена грусти обволакивает твои слова. Как тебе удается так непринужденно говорить о том, что вы, без сомнения, показались бы мне странной парой и что даже самые близкие вам люди не всегда понимают, что вас связывает? А ты, напротив, рада, что только вам двоим это известно.
Но как защемило мне сердце, когда ты написала, что тридцать лет назад он зарабатывал на жизнь исполнением народных песен в пабах Шотландии – и то были самые счастливые дни в его жизни.
Если самые счастливые годы Майи будут не со мной, я сочту это своим самым страшным провалом, настоящим поражением.
Но, кстати, Майя несчастна сейчас. Уже несколько месяцев. Она говорит, что, может, это из-за работы – ну сколько можно сохранять оптимизм, исследуя иммунную систему человека. Но нам обоим прекрасно известно, что дело не только в этом. Она печальна, не может сосредоточиться, витает в облаке меланхолии, а я в данный момент ничем не могу ей помочь. Сам себя не понимаю. Подожди меня немного, Майя.
Что промелькнуло вдруг у меня в памяти, пока я —
Мне восемь, я еду в школу на автобусе в семь утра. По радио передают интервью с Артуром Рубинштейном (прежде я никогда не слышал о нем) по случаю его дня рождения. Кто-то спрашивает, что он думает о своей жизни, и он отвечает: «Я самый счастливый человек из всех, кого я встречал». Помню, как я огляделся вокруг – удивленно, почти испуганно. Ты же знаешь, как выглядят люди, которые в семь часов утра едут на работу в автобусе – а он осмелился произнести такое слово, так свободно…
Это произошло где-то в канун Рош а-Шана[25], а на Рош а-Шана всегда сообщают, сколько в Израиле теперь жителей. И я помню, как с жаром подумал: на три миллиона должен быть хотя бы один счастливый человек, и этим человеком хочу стать я! (А всего неделю спустя уже лежал в родительском сарае, крепко затянув на груди ремень…)
Сейчас начал перечитывать «На маяк». Просто так, какой-то странный порыв перемешать две печали в одну и, может быть, немного утешиться. Не утешает. Наоборот. А самое тяжелое в том, что мне не с кем разделить своих чувств. Купил «Концерт № 2» Рахманинова и переслушиваю его вновь и вновь. Музыка идет мне на пользу.
Я.
«Стоит только крикнуть погромче, и миссис Рэмзи окажется тут. «Миссис Рэмзи! – сказала Лили Бриско вслух. – Миссис Рэмзи!» – Слезы текли у нее по щекам». (страница 187)
Я.
Еще немного, хорошо?
Много лет назад я придумал специальный зрительный тест для каждой женщины, которая мне приглянется, чтобы определить, кто же станет «женщиной моей жизни». Я думал, что мы должны смотреть друг другу в глаза, подходя все ближе, ближе и еще ближе… Пока мой глаз не коснется ее – коснется по-настоящему, не только ресницами, не только веками, – соприкоснутся глаза, зрачки и все жидкости. Тут, конечно, выступят слезы – так устроен человеческий организм, – но мы не уступим ему, оказав неповиновение рефлексам и бюрократии наших тел. И так до тех пор, пока сквозь слезы и боль не проявятся осколки самых туманных, самых потаенных образов, хранящихся в наших душах. Каждый из нас должен увидеть в другом его вывихи – вот чего я хочу сейчас. Чтобы мы увидели тьму друг друга. Почему бы и нет? Зачем себя ограничивать, Мириам? Почему бы хоть раз в жизни не заплакать слезами другого человека?
14.9
ЗДРАВСТВУЙ!
Просто здравствуй.
Плохо, что я способен писать тебе только в тот момент, когда умираю от усталости (кто, черт возьми, придумал правила этой жизни?). В целом меня начинает утомлять эта суматоха. И не только меня. Майю тоже, и почти всех, с кем я встречаюсь. В основном – людей нашего возраста. Работа, дети. Времени ни на что не хватает. Даже ты от нее подустала, да, ты, Сама Неспешность…