Будь проклята страсть — страница 24 из 69

   — Да.

Флобер поднялся из кресла и сменил короткую глиняную трубку на одну из целого десятка лежавших на камине.

   — Остерегайся всего, что может тебя отвлечь. Чревоугодия, развлечений, женщин — да, да, женщин! Однако искусство не отшельничество. Это служение. Если хочешь одновременно счастья и красоты, то не добьёшься ничего, потому что для второй нужна жертва. Искусство питается жертвоприношениями. Бичуй себя и будешь приближаться к искусству. Если начинаешь писать о чём-то, необходимо погружаться в тему полностью, с головой, и принимать в ней всё опасное, всё неприятное. И если у тебя есть самобытность, надо прежде всего выявить её. Если нет — обрести! Понятно?

   — Понятно, — ответил молодой человек.

   — Учись видеть. Если смотреть на явление долго и пристально, оно станет интересным. Не воображай, что разглядишь всё существенное. Это натуралистическая чушь Золя. Чёрт возьми! Как будто можно постигнуть реальность, таращась на неё! Но ты можешь обнаружить в ней то, чего ещё никто не видел до тебя. Во всём есть таинственные, неизведанные глубины. Малейший предмет содержит в себе что-то неизвестное. Сейчас, глядя на вещи, ты вспоминаешь, что говорили о них другие. Так?

Ги кивнул.

   — Забудь о тех, кто писал до тебя. Они вносят беспорядок в твой ум, становятся у тебя на пути. К чёрту их.

Флобер пнул полено в камине, и на нём заплясали язычки пламени.

   — Быть оригинальным — значит видеть ясно и чётко. Знать, на что у тебя есть собственный взгляд, к чему влечёт тебя твой темперамент. Уяснив это, развивай оригинальность всеми средствами. Ты проходишь мимо бакалейщика у дверей своей лавки, мимо консьержа с трубкой — научись изображать их позы, внешность, а в ней духовную природу так, чтобы я не мог спутать их ни с каким другим бакалейщиком или консьержем на свете. Научись показывать единым словом, чем одна извозчичья лошадь отличается от других впереди неё или позади. — Флобер повысил голос. — Единым, слышишь?

Он поднялся, налил кальвадоса и выпил. Надел маленькие очки и, проходя мимо погруженного в полутьму письменного стола, остановился поглядеть на нечто, лежащее на нём. Ги разглядел, что это перетянутая резинкой связка писем. Молча постояв, Флобер вернулся к своему креслу, и Ги показалось, что на глазах его блестят слёзы. Ему захотелось отвлечь Флобера от печальных мыслей. Он сказал:

   — Шарпантье недавно говорил, он рассчитывает, что эти новые романы будут выходить десятитысячными тиражами.

Флобер повернулся к нему.

   — Книги пишут не для десяти тысяч людей — и не для ста тысяч! Старайся писать их хорошим французским языком, и только; на все времена, пока люди будут читать по-французски. И не воображай, что сможешь сказать последнюю истину о чём бы то ни было. Даже не пытайся.

   — Золя говорит, что если собрать достаточно фактов научным методом...

Флобер издал рык.

   — Золя хочет преподносить миру чёткие идеи. Делать выводы, обвинять, осуждать. Я — нет. Почитай Спинозу, и у тебя не останется чётких идей о чём бы то ни было. Человечество каково есть, таково есть, наше дело не изменять его, а познавать. Объяснить не пытайся. Объяснение у Бога, и он не передавал нам права на него.

Флобер помолчал.

   — Хочешь писать — никаких жалости, любви, ненависти. Да, ты будешь испытывать чувства, тут уж ничего не поделать. Но чем меньше их будет у тебя, тем лучшим художником станешь. Понятно тебе?

   — Кажется, да.

   — Чем меньше чувств ты испытываешь к тому, о чём пишешь, тем меньше пристрастий искажают твоё зрение, тем лучше ты сможешь это выразить. Если расплачешься над тем, что написал, это хорошо. Если будешь плакать, когда пишешь, у тебя наверняка получится скверная проза. Добро — красиво, а презрение — прекрасное оружие. Твори вымышленный мир, но оставайся в стороне от него.

За зиму они ещё больше сблизились, ещё больше возросла их привязанность друг к другу. Ги понемногу узнавал подробности из жизни Флобера, из его юности. Флобер ронял намёки, делал неожиданные признания, предавался воспоминаниям. Ги узнал о его любовных увлечениях, о страстях. Однажды в предрассветные часы, выпив немало кальвадоса, Флобер рассказал о своей первой встрече почти сорок лет назад с Элизой Шлезингер, в которую до сих пор был влюблён.

— Мне было пятнадцать лет. Как-то я прогуливался по пляжу в Трувиле, где мы всегда проводили лето. На песке у самой воды лежал чей-то красный плащ. Я переложил его подальше, чтобы не намок, — и в тот же день за обедом в отеле она подошла и поблагодарила меня. Какой Элиза была красавицей! Она угощала меня сигаретами. Да, мой мальчик, я в неё влюбился. Ждал, когда увижу купающейся. Мне становилось нечем дышать, когда она, проходя мимо, обрызгивала меня каплями со своего тела. А однажды при мне она расстегнула платье и дала грудь своему ребёнку. Я думал, что упаду от страсти в обморок.

Элиза была женой Мориса Шлезингера, авантюриста, друга Александра Дюма. Флобер дал понять, что теперь она живёт в Германии, и они не виделись много лет.

Ги узнал о приступах, от которых Флобер едва не умер в двадцать с небольшим. Один из них бросил его «в поток пламени», когда он вёз в кабриолете своего брата Ашиля, голова его словно бы взорвалась громадным фейерверком, он потерял сознание и был неподвижен, словно мертвец. Потом с ним случился приступ возле Круассе, в поле, и он несколько часов лежал беспомощным. Поэтому решил не выходить больше из дому один, особенно ночью в Париже. Ги довольно часто оказывал ему помощь с выписками и примечаниями для книги, над которой он работал два последних года, — беспощадной критики человеческой глупости, озаглавленной «Бувар и Пекюше»[71]. Для её создания Флобер прочёл уже триста пятьдесят томов.

Ги еженедельно приносил ему свои работы — стихотворение, набросок, иногда всего лишь страничку. Он обнаружил, что в газетах публикуется много рассказов Катюля Мендеса, Жипа, Франсуа Коппе, Поля Арена[72], и начал писать рассказы сам. Читая их, Флобер бывал гневным, нежным, ворчливым, ироничным, но в конце концов становился благорасположенным и ободряющим.

   — Порви его! Порви! — кричал он однажды. — Чёрт возьми, кажется, этот парень действительно думает так. Рви! И это тоже! Твои поэтические символы стары, как Вавилон. Ты всё ещё вспоминаешь, что говорили другие; а сам видишь пока недостаточно ясно.

Ги подошёл к камину и бросил в огонь стихотворение и рукопись рассказа, над которым работал три недели.

   — К сожалению, — сказал он, — в министерстве писать трудно. Чувствуешь себя окружённым лысинами и радикулитами.

Флобер рассмеялся, подошёл и обнял молодого человека за плечи.

   — У тебя уже получается лучше. Работать нужно ещё много, однако сдвиги есть.

В голосе Флобера иногда звучали мягкие ностальгические нотки. Он погружался в прошлое с тоской, словно был изгнанником, обнажая свои недюжинные дружелюбие и нежность, необычайную сложность характера и гордый дух. Любовно вспоминал, как юношей познакомился с девушкой в гостиной отеля «Ришелье» в Марселе и в ту же ночь предался с ней любви, как много лет спустя не смог удержаться от того, чтобы не взглянуть на этот отель, и как больно, трогательно было увидеть его запертым, пустым, с закрытыми ставнями. В следующую минуту он с бурным, ироничным весельем вспоминал свой первый приезд в Иерусалим, как, впервые глядя с трепещущим сердцем в Гроб Господен, увидел портрет буржуазного короля Луи-Филиппа в натуральную величину[73]! И теперь наслаждался той несообразностью, которая тогда ранила его.

   — Да, сынок, в жизни есть восхитительные страдания.


Марселла задрала длинную ногу и, приподнявшись, стала натягивать чулок. Тело её в короткой чёрной сорочке с кружевами образовало в постели уютную вмятину. Она перебралась в квартиру на улице Монсей. Ей очень повезло — получила месячную работу в одном из баров Фоли-Бержер, была при деньгах и на это время забросила проституцию.

Раздался стук в дверь. Вошла мадам Потио, консьержка.

   — Бандероль для месье.

И швырнула её на стол с остатками завтрака. Ги развернул бумагу. Там была книга «Проступок аббата Муре». Он раскрыл её и радостно улыбнулся.

   — Посмотри. «С добрыми дружескими пожеланиями. Эмиль Золя». Это его новый роман. — Ги был польщён и обрадован. — Взгляни.

   — А кто такой Золя? — спросила Марселла. Она лениво натягивала чулок, демонстрируя ногу. Ей никогда не надоедало выставлять своё тело напоказ.

   — Один из крупнейших современных писателей. Чрезвычайно одарённый художник, говорит, что работает научным методом, который именует «натурализм». Иначе говоря, антиромантик. Он считает, что нельзя больше фальсифицировать жизнь ради правил или условностей невозможными счастливыми концами, поэтической смертью от несчастной любви...

   — Значит, хороших книг больше не будет.

   — ...и необъяснимых эпидемий. Он требует правдивости и права писать о чём угодно. Хочет изгнать из литературы пасторали и нарочито морализаторский тон, ввести в неё реальную жизнь. А это значит допустить в литературу низкие мотивы, грязь, безобразие, то есть всё то, что есть в повседневной жизни. Я думаю, в том, что он утверждает, есть много разумного и много бессмыслицы.

Ги бросил взгляд на комод, где стоял дешёвый будильник. Месье Понс, министерский надзиратель, вёл войну с опозданиями. Ох уж это министерство! Одна только мысль о нём вызывала отвращение. Он уже заранее предвидел всю бессмысленную рутину дня — сидение за столом в специфически административных сумерках, в окружении высоких кип бланков и документов, зелёных картотечных ящиков. Если солнце и светило на министерство флота, то никогда не заглядывало к ним на склад.

Ги налил себе ещё чашку кофе. Правда, он ухитрялся выкраивать чуть побольше времени для писания в нуднейшее служебное время. Отправил Катюлю Мендесу для журнала «Репюблик де Летр» поэму «На берегу» — довольно дерзкую вещь о парочке, занимающейся любовью. Подписал её «Ги де Вальмон»