Курьер согнул ноги, словно собирался побежать, невесть откуда взял окурок сигареты и затянулся.
Ги вошёл в обитую зелёным сукном дверь и пошёл по коридору в редакционную комнату. Там пахло, как во всех редакционных комнатах мира — залежавшейся бумагой и табачным дымом, чернилами, потом, нестиранными носками и бутербродами. Четверо репортёров играли на бильярде в конце зала. Ещё двое спорили о самоубийстве. Кайо, политический обозреватель, подошёл поздороваться с Ги.
— У всех на уме только бильярд. Я сегодня до часу ждал, пока министр юстиции доиграет партию в Елисейском дворце.
В кабинете Мейера не было никого, но в соседней комнате Ги обнаружил Артура Кантеля, театрального репортёра, с Жаном Вальтером, одним из помощников редактора, и отдал последнему очередной рассказ из «Воскресных прогулок». Они кратко обсудили его.
— Месье Мейер хочет, — сказал Вальтер, — чтобы вы написали зарисовку об Этрета. И статью о Флобере.
Из коридора послышался какой-то странный шум. Потом с грохотом распахнулась дверь в кабинет Мейера. Поль Феррье, один из журналистов, втаскивал туда с помощью Курьера и ещё нескольких человек полуживого, судя по всему, главного редактора.
— Господи! — простонал Мейер, потянувшись к письменному столу.
Он был в вечернем костюме, цилиндр сбился набок, на лицо упала прядь волос. Его усадили в кресло. Коричневый пудель, стоя подле хозяина, тявкал. Лицо Мейера выражало непреходящее страдание.
Все столпились вокруг него.
— Что с вами, месье Мейер?
— Несчастный случай?
— Нет, нет. Вальтер... — Он указал на дверь.
Феррье с Вальтером выставили всех и заперли её.
Мейер жестом пригласил Ги остаться.
— Вы ранены?
— Ой-ой. Нет, к сожалению.
Мейер в чисто еврейской манере провёл ладонями по бакенбардам. Ги подумал, что в любом положении он остаётся несколько комичным.
— У нас только что состоялась дуэль с Дрюмоном, — сказал Феррье, стягивая перчатки. — То есть у Мейера. В Ля Сель.
Он явно исполнял обязанности секунданта, потому что тоже был одет в вечерний костюм.
— Господи!
— Вы его ранили?
— В левое бедро, — кивнул Феррье.
Эдуард Дрюмон был известным издателем-антисемитом.
— Ах, мои бедные друзья! — сказал Мейер, утирая лицо красным платком. — Мне конец. Всё рухнуло, обратилось в прах. Респектабельность — я добивался её всю жизнь — пошла псу под хвост. — Рукой с платком он описал широкий круг, показывая, что речь идёт обо всех, находящихся в здании. — Ни один порядочный человек больше не заговорит со мной.
Ги и Кантель вопросительно поглядели на Феррье.
— Там произошёл один инцидент, — сказал тот. — Мейер придаёт ему чересчур большое значение.
— Нет, нет. — Мейер выпрямился и пылко заговорил: — Дрюмон напечатал в «Ля Франс Жюив» ту грязную статейку Карла де Перьера. Я не мог оставить этого просто так. И отправил к нему своих секундантов. — А потом обратился к Феррье, словно бы оправдываясь: — Я слышал, что Дрюмон плохой боец. Говорили, он бросается на противника и колет, не думая о защите. И сегодня утром, когда мы сошлись, не знаю, что произошло. Вскоре мы оказались так близко друг к другу, что я лишился свободы движений. Не знаю, как это вышло... о, позор...
Ги огляделся и заметил, что Феррье и Кантель подавляют смех. Вальтер сохранял полнейшую серьёзность.
— Я схватил его шпагу свободной рукой — схватил! — и принялся тыкать своей между его ног. Представляете? Ткнул два раза! Позор!
Он внезапно ссутулился, подался вперёд и закрыл красным платком лицо и голову, словно чадрой. Трое из находившихся в кабинете едва сдерживали смех. Мейер, считавший, что его репутация погублена, что благополучие и, главное, причастность к буржуазно-католическому миру уничтожены навсегда, был просто восхитителен.
— Я неустанно твержу ему, что в схватке это оправданно, — сказал Феррье.
— С ним был Доде, — произнёс Мейер. — И потом они кричали мне: «Грязный еврей. Еврейская свинья. Убирайся обратно в гетто».
— В такую минуту даже самый лучший дуэлянт не способен владеть собой, — сказал Ги.
— Нет, нет. — Мейер застонал. Отшвырнул внезапно платок и оглядел присутствующих. — Потребуется десять лет, чтобы люди забыли такое неблаговидное поведение — если не будет войны!
— Оуууу! — заскулил пудель.
Через несколько минут Ги и Кантель давились в коридоре от смеха, поддерживая друг друга, чтобы не упасть.
— Этот инцидент ведь ничего не значит?
— Да нет, конечно.
— Ну и человек!
— Восхитительный, правда?
Сеар, не присаживаясь, оглядел обе комнаты.
— Ну и квартиры же ты выбираешь, Мопассан, должен тебе сказать!
— Ты об этой? Она идеальна.
Мир огласился пронзительным свистком. Из Батиньольского туннеля вырвался поезд и помчался мимо, совершенно заглушая хохот Ги. Они с Пеншоном заперли комнаты в Сартрувиле, и Ги снял эту квартиру на улице Дюлон. Она выходила окнами на железную дорогу. Выбор на неё пал отчасти из-за нескончаемых требований Ивонны видеться тайно.
— Ну что ж, — сказал Сеар, — мне надо идти. Кстати, новая книга у тебя уже написана?
— Э... пока нет.
— Как? Ты должен закончить её к весне.
— Знаю. До свиданья, старина.
Проводив Сеара, Ги вернулся к задумчивости. Новая книга! Шесть рассказов были готовы полностью. Но ещё три, необходимые для завершения книги, он никак не мог написать. Мешала Ивонна.
Она не оставляла его в покое. После их встречи у мадам Анжель Ивонна стала мучиться угрызениями совести из-за измены мужу и осыпать его горькими упрёками. Он попытался прекратить этот роман и стал избегать её. Но это привело лишь к тому, что она стала домогаться его ещё более настойчиво. Ги, не желая обижать женщину, уступил и оказался невольником её всепоглощающей страсти.
Ивонна донимала его требованиями видеться каждый день. Слала ему в любое время записки, телеграммы, что ждёт его на углу улицы, в одном из близлежащих кафе, в парке. Дожидалась в фиакре, когда он выйдет из «Голуа» или другой редакции. Ги помнил её наивный шёпот у мадам Анжель: «Ги, у меня никогда не было любовника...» — и знал, что это правда. Беда заключалась в том, что, сам того не ведая, он впервые в жизни пробудил в ней страсть!
Ивонна писала ему письма на десяти страницах, с наивной лестью, с ужасающими стишками вначале. Едва они оставались одни, обнимала его так, словно не видела целый год. Выводила из себя прозвищами «мой зайчик», «мой малютка», «мой котик». Когда занимались любовью, жеманничала, отвратительно изображала девичью скромность, раздеваясь с нелепыми ужимками и вскриками. Прижимая его к себе, спрашивала: «Они целиком мои, эти большие, сильные руки, правда? А, мой взрослый малыш? Всё моё, да?» — и требовала ответа. Находила бесчисленное множество причин, чтобы без конца повторять: «Ги, ты всё ещё любишь меня? А?»
— Конечно.
— Тогда скажи — я хочу это слышать.
— Я же сказал.
— Правда любишь, мой котик?
— Да.
— И верен мне?
— Да.
— Что «да»?
— Верен.
— Поклянись.
В конце концов Ги бледнел от усилий сдержаться.
Слова Сеара усилили его беспокойство. Сеар был сто раз прав: книгу надо подготовить к весне.
Ги подошёл к окну, потом вспомнил о записке, которую отдала ему консьержка, когда он входил. Достал её из кармана. И сразу же узнал почерк Ивонны. Прочёл: «Почему, почему, почему тебя не было утром? Я прождала целый час. Мы должны увидеться завтра. Я буду ждать в фиакре на улице. В десять часов. Ты мне нужен. И.»
Скомкав записку, Ги швырнул её в мусорную корзину, выведенный из себя готовностью Ивонны винить его за какую-то неявку на свидание утром, её неотступными притязаниями. Уехать — это единственный выход. Но чёрт возьми! Почему он должен спасаться таким жалким образом? Эта мысль привела его в ещё большее раздражение. Ивонна не оставит его в покое; такова уж её натура — постоянно напоминать о себе, прибегать к достойным презрения интригам. Увы, остаётся только уехать.
Утром Ги поднялся чуть свет, упаковал рукописи и сел на поезд до Этрета. Он знал, что мать в отъезде, и нашёл дом запертым, неуютным. Расположился в двух комнатах и с головой погрузился в работу. Книга обещала быть дерзкой. Рассказ о борделе, закрытом по случаю первого причастия, — им открывался сборник — был не совсем завершён. Работая над ним, Ги веселился. Название он уже придумал — «Заведение Телье». Писал просто, ясно, а это требовало тщательного подбора деталей. Рассказу были присущи характерные особенности «Пышки» — бесстрастная манера изложения и вместе с тем весьма ощутимая атмосфера предвидения, досконального знания окружающей обстановки и персонажей. Как много можно сказать умолчанием, лёгким намёком между ясных, чеканных строк! Этот секрет мастерства в числе прочих Ги почерпнул у Флобера.
На третий день, в пятницу утром, когда заключительная сцена близилась к концу, Ги внезапно ощутил острый голод и встал из-за письменного стола. В столовой была свалена груда немытых тарелок с остатками тех блюд, которые он готовил сам. Ги пошёл на кухню и обнаружил недоеденное мясо, тушенное с маслом и сыром. Но хлеба не оказалось. Он надел пиджак, открыл парадную дверь и замер. На крыльце лицом к лицу с ним стояла молодая женщина.
— Я пришла к Жозефе.
Женщина была маленькой, круглолицей. Не красавицей, но с широкой, заразительной улыбкой.
— Жозефы нет. Она уехала с моей матерью. Меня зовут Ги де Мопассан.
— Знаю, — ответила женщина, мило улыбнувшись. — Я мадам Брюн.
— Да, да. — Ги внезапно осознал, что держать женщину на крыльце неловко. — Прошу вас, проходите.
Он посторонился, и она вошла.
Его слегка удивило, что мадам Брюн не отказалась войти; буржуазная мораль запрещала порядочной женщине принимать приглашение холостяка, когда он один. Правда, гостья