— Поехали. Она обещала мне рецепт морского языка по-нормандски, о котором ты говоришь во сне.
— Я во сне разговариваю?
— Вчера ночью ты был с какой-то Марселлой в Фоли-Бержер.
Она засмеялась.
— Господи! Это было, ещё когда я служил в министерстве!
— Значит, ревновать мне не нужно?
— Ревность — у тебя? — Он поцеловал её. — Клем, ты неподражаема.
Неделя шла за неделей. Ги и Клем сближались всё больше. Ги успокоился; парижское напряжение прошло, беспокойство улетучилось. Ночами они лежали, не укрываясь, тёплый ветерок шевелил шторы, донося ароматы сада. Ги забыл о пауках. Он ласково провёл рукой по гладкому изгибу её груди.
— Слышишь, как шумят деревья?
— Слышу.
— Дует западный ветер. Иногда он кажется дыханием земли.
Однажды ночью Ги проснулся. Луна лила на кровать свой зеленоватый свет. Поглядел на Клем. Она спала, протянув одну руку к нему, волосы её красиво разметались по подушке. Он встал, оделся и спустился вниз. Стояла деревенская тишина. Голова у него побаливала, он сел за письменный стол и стал вдыхать из флакона эфир. Сидел долго, узоры лунного света, падавшие сквозь щели в ставнях на стену, постепенно меняли форму и в конце концов исчезли. Тогда он вышел, утреннее небо серело, с моря дул ветерок. Ги пошёл к утёсам.
Вернулся он в седьмом часу. Франсуа в трусах и майке делал зарядку возле своей лодки с надстройкой.
— Доброе утро, месье, — невозмутимо сказал слуга. — Прошу прощения, я не знал, что вы поднялись.
— Доброе утро, мой добрый Франсуа, — ответил Ги. — Укладывай вещи. Мы уезжаем сегодня.
— Хорошо, месье.
— Мадам встала?
— Нет, месье.
— Ладно, Франсуа.
Ги вошёл в дом. Бумагами он решил заняться сам. Собрал рукописи и заметки. Просмотрел письма, счета, лежавшие в ящиках стола, отложил некоторые, чтобы взять с собой. Заглянул Франсуа.
— Месье хочет кофе? Я подумал, перед дорогой...
— Нет, Франсуа, спасибо. Антипирин не забудь.
Потом в дверях появилась Клем, босая, в голубом пеньюаре, всё ещё щурившаяся после сна.
— Ги, привет. — Она улыбнулась, подошла и поцеловала его. — Рано ты поднялся. — Потом потянулась, зевнула. — Я чудесно спала.
Она всегда говорила так, будто ребёнок. Взгляд её упал на сложенные бумаги.
— Я оставила их... — умолкла, выражение лица её внезапно изменилось, словно тело и разум охватил паралич, потом тихо досказала: — ...в таком беспорядке?
— Нет.
Как объяснить ей? Она никогда ничего не просила. С радостью дарила ему любовь и покой. Он безмятежно прожил эти долгие недели. Как объяснить, что побуждает его порывать отношения, которые, как он неожиданно ощутил, связывают его слишком крепко? Благодарность и привычка были её врагами. Сможет ли она понять, что любовь, мир, покой сами навлекли на себя крушение? Он мучительно это сознавал — и всё же нежность и благодарность его не уменьшались.
Дорогая Клем, он не мог причинить ей боль и всё же собирался.
— Клем, — сказал он, — я должен уехать. Извини, надо было сказать тебе.
Она нежно посмотрела на него.
— Понимаю. Когда?
— Сегодня. Хочу успеть на поезд в одиннадцать.
— Понятно. Тогда я должна собрать тебе вещи.
— Всё в порядке. — Он положил руки на бумаги. — Они уже собраны.
Казалось, он изгоняет её из своей жизни.
— Да.
Как объяснить? Придётся солгать.
— Я не уверен в Брюнетьере. Надо повидаться с ним. Если я подпишу контракт, то окажусь связан.
Это прозвучало неубедительно, и он заставил себя сказать:
— Клем, я боюсь даже самой тонкой цепи...
Она улыбнулась.
— Ничего. Я понимаю.
— Правда, Клем?
Он взял её за руки.
— У нас нет права распоряжаться жизнью друг друга.
Почему она это сказала? И ему внезапно вспомнилось, как они шли по улице Дюлон, как он сказал эти самые слова и впервые причинил ей боль.
— Я всегда знала, что это близится, любимый, — нежно произнесла она. — Ничего. Я очень рада тому, что было у нас.
— Клем... я неудачно выразился. Я не хочу...
— Не надо. Возможно, мы были слишком счастливы, Ги, — сказала она. — Пойду помогу Франсуа уложить твой чемодан. Он иногда забывает рубашки.
Она шагнула вперёд, быстро поцеловала его и вышла.
Слишком счастливы? Может, в этом и крылся секрет? Клем знала очень много его секретов. Париж был пыльным, людным, неопрятным; зрители Выставки толпились по нему всё лето, и он стал походить на город, только что покинутый побеждённой, голодной и мстительной армией. На улице Моншанен стоял невыносимый шум от телег, фиакров и ротозеев, бродящих по красивым кварталам в промежутках между бесконечными посещениями Выставки.
К Ги вернулось прежнее беспокойство, и в квартире он чувствовал себя как в клетке. Наутро после приезда он отправился на авеню Фридланд. Желание видеть Эммануэлу внезапно стало невыносимым. Разобраться в его причине он не пытался. Возможно, ему требовалось изгнать из памяти образ Клем, обрести какое-то душевное равновесие. От простого к сложному: возможно, раз ушёл от одной, нужно ринуться к другой?
Эммануэлу он нашёл лежащей на диване под защитой собак, словно она ожидала кого-то из «трупов». Протягивая руку для поцелуя, графиня выглядела более ослепительной, суровой и недосягаемой, чем когда бы то ни было.
— Почему вы не появились вчера в Коллеж де Франс[114]? Ренан[115] был великолепен. Но вам это неинтересно.
— Я не ожидал застать вас в Париже.
— Почему? Из-за Выставки? Дорогой мой, я каждый день вожу туда своих собак. Запахи там бесподобные. Истинное наслаждение.
Графиня, как всегда, мучила его. Капризность делала её ещё более желанной.
— Эммануэла, почему не понюхать на его... — Он спохватился и начал сначала, выделяя каждое слово: — Почему — не поехать — на юг. Париж несносен. Моя яхта...
— Как я могу?
— Можно отправиться в Италию. Яхта просторная. Погода будет замечательной. Бросайте всё, и едем.
— Вы серьёзно?
— Ну конечно. Эммануэла, послушайте, это будет бегством, приключением, избавлением от здешнего круга. Можно уплыть в Испанию, остаться там до весны. Даю слово, не пожалеете.
— Ники, поди сюда, — позвала она одну из собак, словно совершенно не слушала. — Дорогой мой, это невозможно. Почему вы решили, что я соглашусь...
— Но почему же нет? Вы никогда не давали мне понять, что я буду нежелателен в подобных обстоятельствах.
Она поглядела на него с лёгкой улыбкой. Пожала плечами, словно отвергая невысказанную мысль.
— Но ведь существуют условности, которыми я не могу пренебречь. И не вижу в том необходимости. Это было бы восхитительно и потому не понравилось бы мне.
— Понравилось бы, и уж вы-то совершенно не думаете об условностях.
— То, что так считают, служит... — Она не договорила.
— Вашей защите, хотите сказать?
— Кроме того, об этом сразу же узнали бы все, а скрывать это мне бы не хотелось. Последствия были бы неприятными для нас обоих.
— Я не... не бес...
На сей раз графиня рассмеялась над его запинанием, она открыто смотрела ему в лицо, но ничего не говорила. Ги торопливо сказал:
— Ну и прекрасно, раз не хотите скрывать. Эммануэла, позвольте мне всё же попытаться убедить вас. Поедем.
— Мой дорогой Ги, не представляю, как это возможно.
— Хорошо. Если б вы согласились, это могло бы оказаться очень опасно, во всяком случае для меня. Я примиряюсь с тем, что вы не поверили ни единому слову.
— Загляните ко мне завтра, — сказала она. — Поедем покатаемся.
— Видимо, загляну, завтра или поза... послезавтра.
Графиня рассмеялась снова. Потом сказала:
— Ерунда. С этим можно подождать неделю. Я хочу видеть вас здесь.
Ги ушёл. В фиакре он откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза; голова его раскалывалась от боли.
В Канн пришла телеграмма: «Эрве при смерти. К сожалению, надежды никакой». Ги шёл по длинной аллее к дому, большие железные ворота закрылись за ним, ступни его утопали в сухой листве. Была середина ноября. Ветви деревьев сиротливо торчали в темнеющем вечернем небе. Мать не могла видеть этого зрелища, поэтому он приехал один.
Год назад Эрве перевели из Виль-Эврара в эту лечебницу, в Брон, под Лионом. Когда Ги шёл к мрачному дому под карканье и хлопанье крыльями ворон на деревьях, ему ярко, с ужасом вспомнился последний приезд сюда. Просветы сознания у Эрве почти не наступали. Ги увидел его совершенно невменяемым. Два часа, которые он провёл там, причинили ему небывалые страдания. Эрве узнал его, заплакал, много раз бросался обнимать и всё время бредил. Когда Ги настало время уходить и санитары не позволили Эрве выйти с ним, он не мог сдержать слёз. Ги видел: брат ощущает внутри нечто страшное, непоправимое, но не сознает, что это.
Высоко на деревьях вороны гнусно каркали. Ги подошёл к дому и позвонил. Человек с покрытым шрамами лицом, привычный к насилию, открыл дверь и впустил его. Ги прождал несколько минут в приёмной, потом пришёл врач. Он пожал руку Мопассану и устремил на него долгий взгляд.
— Как он?
— Подниметесь в палату? — предложил врач. — Он бы умер вчера, но дожидался вас.
Они стали подниматься по лестнице. Стены второго этажа были голыми, исцарапанными, внушавшими ужас; на окнах были решётки — чтобы помешать обречённым душам покончить с собой. Как и в Виль-Эвраре, здесь было тихо. Они прошли по коридору, в конце его врач отпер дверь и распахнул её перед Ги. Эрве лежал на кровати, совершенно исхудавший, лицо его было на удивление розовым. В дальнем конце палаты сидел санитар. Ги медленно шёл вперёд; Эрве не сводил с него глаз.
— А, это ты, Ги.
Он с трудом мягко улыбнулся.