Будь Жегорт — страница 18 из 23

Часто я думаю о том, был ли коммунистом Будь Жегорт. Может и да, раз про него все время читают. А жаль, если так, потому что он мне очень нравится. Перед шествием с фонариками тоже читали стихи, в основном о революции, только у Штефанчиковой из пятого класса было то самое стихотворение, где «Будь Жегорт, ты выстоял и ни уста, ни грудь не осквернил фальшивыми словами». Она его читает на все праздники. Я все еще не знаю, кто такой Будь Жегорт, в школе о нем ничего не рассказывали. Но я думаю, что, может, это был какой-нибудь храбрый индеец, как Виннету. «Ни уста, ни грудь не осквернил» – это же совсем по-индейски.

Он скорее был вроде Юлиуса Фучика[32] или Марушки Кудержиковой[33], но это неважно. Это точно был герой. Когда трудно, я всегда о нем вспоминаю и думаю, что должна выстоять, как Будь Жегорт.

С нами на балет начал ходить новый мальчик, у которого тоже странное имя, только не такое красивое. Его зовут Нородом, Нородом Сианук и еще пять слов. У него раскосые глаза, поэтому все его называют китайцем, но он не китаец. Не понимаю, как это может быть, но говорят, что он всамделишный принц. Он носит красивые синие балетки и синие вышитые золотом чулки, я еще никогда не видела таких. В «Золушке», которую мы сейчас репетируем, у него партия принца.

Мы с Лидушкой, это одна девочка, у которой был полиомиелит, танцуем в «Золушке» трубачей. Конечно, я бы тоже хотела когда-нибудь играть какую-нибудь красивую девушку, лучше всего принцессу, но я понимаю, что это не получится. Я даже просила пана Пецку посоветовать мне, как сделать так, чтобы наконец похудеть. Пан Пецка опять только хохотал. А вот пан инженер Рарох сказал, что для похудения очень помогает аппендицит. Он об этом узнал от своей красивой молодой жены, которая раньше совсем не была красивой, потому что тоже была толстая. Но однажды у нее разболелся живот, и ей пришлось сделать операцию. В больнице можно было есть только гаше, так что она не ела ничего и очень хорошо похудела. Только вот как сделать так, чтобы вырезали аппендицит, пан инженер Рарох не знал.

На кружке из-за Рароха опять был праздник. Дело в том, что утром ему позвонили из больницы и сказали, что у его жены родился мальчик. Его назвали Карел, как пана инженера Рароха, но сразу пойти посмотреть на него было нельзя, так что пока просто праздник. Пан Рарох все время что-то празднует, когда я его вижу. Но домой он пошел рано, а поскольку он все время спотыкался, Монике пришлось провожать его. «Карел! – кричал пан Рарох. – Вот это будет парень, не то что я! Ты ему будешь на фиг не нужна! Плевать он будет на тебя! А я еще и прибьюсь к большевикам, чтобы Карелу было хорошо!»

На следующий вечер пан Рарох повесился у себя дома. Утром его пустили в роддом к жене, и, когда ему принесли мальчика, пан Рарох увидел, что Карел чернокожий.

На кружке потом говорили, что пани Рарохова привезла его из Берлина с Международного фестиваля молодежи, но это какая-то глупость. Фестиваль был девять месяцев назад, а Карел, это все знают, родился на прошлой неделе в Ничине.

Мне, конечно, жаль пана Рароха и его Карела тоже, потому что у него не будет папы и еще все будут над ним смеяться. Если подумать, так мне еще повезло, что я только толстая, потому что я спокойно могла бы быть и чернокожей, а с этим уже вообще ничего не поделаешь.

Еще умер пан Дусил. У них с Каченкой и Лидой Птачковой был суд с театром. Могут ли они дальше там играть или должны уйти. Они проиграли. Когда все закончилось, к ним в коридоре подошел судья и извинился, что не мог ничего сделать, что было распоряжение, как все должно решиться. Пану Дусилу стало плохо, его отвезли в больницу, а ночью он умер. Из-за сердца, как Олинка Глубинова в прошлом году. Но пан Дусил был старый, ему было не меньше пятидесяти.

Каченка говорит, что я должна пойти с ней и с Пепой на похороны к пану Дусилу. Я сказала, что не хочу. Я ужасно боюсь похорон. А она говорит, что раз я могла принимать от него конфеты, то могу и на похороны к нему сходить. Что все хотят только брать и не давать ничего взамен. С ней невозможно было договориться. Пепа попытался за меня заступиться, но когда увидел выражение лица Каченки, то пошел в сауну.

Каждый вечер перед похоронами я молилась, чтобы со мной что-нибудь случилось, чтобы мне туда не идти. Но со мной ничего не случилось, только снились сны о скелетах, об Олинке и о языке, который растет и растет во рту, пока все не заполнит. Потом мне надели черное платье, дали новые туфли, Каченка сделала мне пучок, и мы поехали в крематорий.

Там все было как в черном кинотеатре со злыми скульптурами. Кроме Каченки, Пепы, Лиды Птачковой и пана режиссера Михалека из театра пришли только одна суфлерша и два рабочих сцены. И больше почти никого, потому что пан Дусил не был женат и у него не было детей. Еще там были две старые пани и один молодой пан, но он ни с кем не разговаривал и все время стоял у дверей.

Мы должны были сесть, и заиграла страшная музыка, и я сразу закрыла глаза, чтобы ничего не видеть, но все равно увидела гроб с венками и слышала, как все плачут, особенно Каченка. Потом она перестала плакать и пошла читать стихи, которые начинались так: «Мой брат вспахал, распряг коня…»[34] Я надавливала двумя пальцами на глаза и другими двумя на уши, и наконец все закончилось.

Мы вышли на улицу. К крематорию как раз подходил дедушка Франтишек, который тоже хотел на похороны к пану Дусилу, но не успел на поезд. Я побежала к нему, и вдруг у меня во рту опять начал расти язык, а потом уже не помню. Говорят, я потеряла сознание.

На следующий день Каченка отвела меня к врачу, а потом пришлось ехать в больницу. Там меня положили в комнату, в которой никого больше не было, пришла медсестра, три раза колола мне в руки, потому что хотела у меня взять кровь, но у нее не получилось. Тогда она привела какого-то врача, и они попробовали опять, не знаю сколько раз. Я хотела все выдержать, как Будь Жегорт, и не плакала, но потом уже больше не могла терпеть и сказала, что мне больно.

Врач хмуро взглянула на меня и сказала: «Вот и хорошо, в следующий раз подумаешь, прежде чем объедаться булками и кнедликами, когда ты толстая как бочка. Ты, девочка, такая толстая, что у тебя даже не видно ни одной вены».

Только когда они ушли, я немного поплакала. Скоро они вернулись, отвели меня в большое помещение, положили там на стол и привязали к нему.

Я спросила, что со мной будут делать, и врач ответила, что с такой толстухой, как я, нельзя сделать ничего, кроме как взять кровь из головы. Наверное, мне не было больно, потому что я ничего не помню. Хотя я уже думала, что они разобьют мне голову.

Но помню, что потом я целую ночь лежала на постели в той комнате, где никого не было, и ужасно боялась, потому что не знала, это уже было или только будет. И еще потому, что мне хотелось писать, а я боялась кого-нибудь позвать, чтобы на меня не сердились снова.

Наконец я вспомнила, что Пепичек у бабушки в Закопах однажды пописал в испаритель, который висел на батарее. Я тоже так сделала, потому что горшка в комнате не было, а туалет я тоже не могла пойти искать, раз мне запретили выходить. У меня получилось не так хорошо, как у Пепичека, и я боялась, что будет, когда об этом узнают. Но ничего не было. Утром пришла Каченка и мне разрешили идти домой. Сказали, что со мной все в порядке.

Это я знала с самого начала, что со мной все в порядке, но меня же никто ни о чем не спрашивал и никто не хотел, чтобы я что-то говорила. Даже Каченка. Да и я тоже, потому что все произошло очень быстро и еще потому, что я подумала, а вдруг у меня аппендицит, ведь этого я очень хотела.

17. Как пани Нюйоркова вывихнула руку

Когда я вернулась из школы, Каченка сидела в кухне и читала книгу, на которой было написано «Трудовой кодекс», и выглядела сердитой. Тогда я рассказала ей анекдот, который на физкультуре рассказал Элиаш: «Еврей, что ты делаешь на крыше? – Загораю, буду бронзовый. – Слезай, еврей, свинца добавим».

– Еврей, иди помой руки, – сказала Каченка и вообще не засмеялась.

Когда я вернулась, она сказала, что анекдот был плохой.

– Почему плохой? – спросила я.

– Потому, – сказала она, – что это совсем не смешно.

– Почему не смешно? В школе все смеялись.

– Все! Все! Всегда все! – Каченка кричала. – Пускай все идут в черту!

Тогда я пошла к себе в комнату. Каченку сейчас, конечно, трудно рассмешить. Я достала свои коробки. Чтобы поднять настроение, я высыпала все вещи на пол. Я крутила куранты на открытке туда и сюда, а на шею повесила ту рыбку, которую мне подарила тетя Марта. Я вспомнила, как мы с ней смотрели Пражский Град, а она сейчас с тем дедушкой Блюменталем смотрит коров, и мне захотелось плакать.

На рыбке сзади было написано не только ISRAEL, но еще какие-то каракули, такие же, как на пани Нюйорковой, на той дурацкой кукле, которую мне однажды прислал Фрайштайн. Эта кукла недавно чуть не стала мертвой. Когда на прошлой неделе с нами сидела закопская бабушка, она искала в сумке очки и высыпала из нее все вещи на стол. И там было письмо, я сразу поняла, что оно от Фрайштайна, потому что на нем были красивые цветные марки. Когда бабушка пошла купать Пепичека, я прочитала это письмо, потому что бабушка же не в себе и за ней нужно присматривать.

Потом я жалела об этом и не могла уснуть, пока Пепа с Каченкой не вернулись. Еще я не могла решить, рассказать ли об этом Каченке. Буквы Фрайштайна мне нелегко дались, и я не помню письмо полностью, но было что-то такое:

Дорогая пани Соучкова,

Вы не представляете, как я благодарен Вам за каждое Ваше слово. Никаких других вестей о Хеленке кроме Ваших я, к сожалению, не получаю. Хотя, должен признаться, Ваше письмо меня сильно взволновало. Как может быть, что такая маленькая, прелестная и умная девочка так страдает? Как может быть, что ТАКИМ ребенком так мало занимаются? Я не могу этого понять. Я бы посвящал ей каждый миг моей несчастной жизни. Усыпал бы ее дорогу фиалками и розами.