18
Квартира, в которой жили Марко и его друзья, некогда принадлежала зубному врачу: его имя еще и сейчас можно было прочитать на дверной табличке. Тибор Конради, прапорщик с густыми бровями, перед которым Гажо встал по стойке «смирно», когда впервые вошел сюда, уже в течение нескольких лет снимал комнату у дантиста.
В ноябре, во время очередной мобилизации, доктор счел за лучшее скрыться. Он бросил на Конради квартиру, мебель, инструменты и даже свою старую, вечно сонную таксу Шаму. Он не возражал против того, чтобы тот пустил жить в квартиру нескольких молодых людей, по его уверениям — своих провинциальных родственников. Доктор был даже рад, что в такое смутное время было кому охранять его имущество.
Ухода требовала только собачка — из-за своего изнеженного желудка она привыкла к особой пище. Доктор оставил Конради рецепт собачьей еды, и каждую субботу, даже в самое тяжелое время, в квартире появлялся загадочный человек, который приносил для собаки муки-нулевки, сахару и маргарину на неделю.
Марко и его друзья с благодарностью принимали эти продукты, готовили из них пищу и без малейших угрызений совести ели ее сами, а собаку держали на картофельных очистках и других отбросах. Правда, время от времени они низко кланялись ей и благодарили за обед.
Конради был служащим частной фирмы и офицером запаса. Ему часто приходилось ночевать не дома, а в штабе саперной воинской части. По совету Марко он пока оставался на военной службе, чтобы не подвергать опасности квартиру, кроме того, он имея возможность снабжать группу Марко чистыми бланками военных документов. До самого рождества группа регулярно получала по продовольственным аттестатам паек на десять человек с военного склада на улице Лехель.
Чем занималась группа, Конради не знал.
До середины декабря они жили по фальшивым документам как военнослужащие, находящиеся в отпуске. В частях, указанных в отпускных билетах, их, естественно, не знали, и это могло в случае более тщательной проверки привести к большим неприятностям. Поэтому позднее все члены группы вступили во вспомогательный ополченческий отряд, или, как тогда его сокращенно называли, НАРОП.
Тогдашнее руководство создало это ополчение, чтобы мобилизовать и держать под рукой ту часть мужского населения и молодежи, которая не имела никакой военной подготовки и которую оно не могло прилично вооружить. Ополченцам предназначалась роль пушечного мяса. Однако вопреки всяким ожиданиям в эти отряды даже в Будапеште вступало довольно много добровольцев, особенно молодежи, студентов, допризывников.
Это объяснялось не подъемом боевого духа населения, а тем, что принадлежность к ополчению освобождала от всякого рода воинских повинностей и от службы в армии. Поэтому, вопреки надеждам их организаторов, отряды НАРОПа не только не укрепили, а, наоборот, ослабили и без того стоявшую на грани полного развала хортистскую армию. Они вскоре заполнились беглецами и дезертирами, которые, облачившись в соответствующую одежду: солдатские ремни, шапки, сапоги, плащ-палатки, усердно тренировались с деревянными винтовками, но никто из них не допускал и мысли, что когда-нибудь пойдет воевать. Вступив в отряд ополчения, группа Марко получила наконец настоящие документы, а Веребу удалось попасть даже в штаб отряда, где, проработав несколько дней в канцелярии, он прикарманил двести бланков увольнительных записок, заверенных печатью. После этого члены группы вообще перестали ходить в штаб отряда, расположенный на улице Эстерхази, а просто в случае надобности выписывали себе увольнительные сами.
Кроме Конради, Марко, Вереба и Яноша Кешерю в квартире жил еще один молодой человек, по имени Артур Варкони. Золтан знал его еще по университету, где тот одно время учился на философском факультете. Затем он ушел из университета, получил какую-то рабочую специальность и некоторое время работал на электромашиностроительном заводе «Ганц». Низкого роста, полный, он уже настолько облысел, что казался на четыре-пять лет старше своего возраста. Варкони все время читал при свете восковой плошки, горевшей у его кровати. С жадностью глотал он страницы книг, делая на полях какие-то пометки карандашом. За несколько ночей он разделался с небольшой библиотекой дантиста, затем принялся читать ее сначала.
Он с одинаковым интересом штудировал специальные зубоврачебные издания и романы Жюля Верна. Все прочитанное почти дословно сохранялось в его памяти. Его часто раздражало, если кто-то высказывал не совпадавшее с его мыслями мнение, и тогда он обрушивал на собеседника целые страницы цитат.
— Это не твой ли отец, Элемер Пинтер, писал о Мартиновиче? — спросил он Золтана в первую же встречу с ним.
Золтан ожидал всего, чего угодно, но только не разговора о появившейся тридцать лет назад и давно забытой брошюрке своего отца.
— Уж не читал ли ты ее?
На лице Варкони появилось такое неподдельное изумление, он так взглянул на Золтана своими маленькими глазками, что тот испугался, не оскорбил ли он его своим вопросом.
— Послушай, чем ты занимаешься? Какова тема твоего реферата?
— Язык эпохи реформы… — неохотно ответил Золтан. Он не любил говорить об этом.
— Ты читал мемуары Йожефа Мадараса?
— Нет.
Варкони разочарованно и сокрушенно покачал головой:
— Ты серьезно? И ты еще хочешь писать о языке эпохи реформы? Старик, ты должен непременно это прочитать! Я принесу тебе на время свою книгу, как только смогу пойти домой… Он, например, описывает случай, когда в Государственном собрании в Пожони…
Ужинали все вместе на кухне, пригласив и Гажо с Золтаном.
Мука, принесенная для собаки на эту неделю, давно кончилась, запаса никакого не было, поэтому пришлось ограничиться вареным горохом. Варил Вереб, горох получился у него жестким и безвкусным. Гажо, который уже поужинал у Турновских, ел горох с внутренним отвращением, но отказаться от угощения не мог, так как постоянно испытывал чувство голода. Марко насыпал в свою порцию полпригоршни красного перца, благо его оставалось еще пять мешочков, и теперь, раскрасневшись, кашлял и тер глаза.
— А сейчас бы я съел жареного цыпленка…
Гажо взглянул на него:
— Кончайте! Мне уже и так целую поделю по ночам снится сало.
Кешерю, рыжие волосы и усы которого за это время еще больше отросли, стукнул кулаком по столу:
— Черт возьми! А мне все еще снятся девки! Толстые, вот с такими колыхающимися ляжками!
Варкони рассказал о том, как он был однажды в провинции у родственников на ужине, устроенном по случаю убоя свиньи. Свинью весом в два центнера закололи на заснеженном дворе в пять утра, когда еще было темно. Кровь собрали в отдельную кастрюлю. Тушу положили на кирпичи, обложили соломой и опалили в желтом пламени костра. Она так горела и трещала в темноте, словно еретик на костре. Неверно, что свинью достаточно ошпарить кипятком, как это делают на бойнях: огонь придает мясу и салу особый вкус, нужно только следить, чтобы не полопалась кожа.
— Ну а что же было на завтрак? — прервал его Марко, который во всем любил порядок.
— Откуда мне знать?.. Наверное, кофе…
— Как? Разве не зажаренные свиные уши с солью и перцем? Тогда все это ничего не стоит…
— Тогда расскажи ты, что было дальше, если знаешь лучше меня, — раздражаясь, сказал Варкони.
Зашумели и остальные:
— Продолжай, если не хочешь быть избитым.
Не упуская ни одной подробности, Варкони рассказал, как они делали ливерную и всякую другую свиную колбасу, какую начинку клали в клецки, как и где топили свиное сало. Обед вечером начали с ливерного супа с клецками и печеночными фрикадельками; затем последовали голубцы с мясной начинкой, корейка, хрустящая, зажаренная до красноты, колбаса. Но охотнее всего он вспоминал о молодом, нежном, томящемся в корочке мясе, потому что раньше о таких деликатесах он знал только из книг Жигмонда Морица. Больше ничего другого не ели — ну, кроме лапши со шкварками и творогом, пирожных, сыра, фруктов…
…Парни сидели перед пустыми тарелками и глотали слюни. Но даже и этот воображаемый ужин доставил им какое-то странное удовлетворение: они раскраснелись и тяжело дышали, будто и впрямь наелись. Золтан, который едва прикоснулся к еде, отчужденно слушал этот разговор, а от рассказа Варкони его чуть не стошнило. Его поразило, что и Гажо явно разомлел в этой компании, не замечая равнодушия Золтана. Весь этот разговор о еде, смачные мечты Кешерю казались Золтану грязными, отвратительными. Но раз уж он пришел сюда, приходилось мириться со всем. Марко и его друзьям еще простительно: он их не знает и сам для них чужой. Но о Гажо он думал как о предателе, забывшем время, проведенное ими вместе…
Возвратившись из Буды, Золтан сначала постучался в квартиру на втором этаже.
— Пистолета у меня нет и никогда не было, — потупив взгляд, сказал он Марко обдуманную по дороге фразу. — Но, если я смогу чем-нибудь помочь, я в вашем распоряжении.
Марко встретил Золтана без всякого восторга и удивления.
— Хорошо, — сказал он, — зайдите вечером.
В сухом, коротком ответе Марко, в его испытующем взгляде Золтан почувствовал скорее недоверие, чем радость, но отступить уже не мог, да и не хотел. Он был полон решимости и не собирался считаться ни с чьими чувствами.
Сейчас, при таком его душевном состоянии, это было нелегким делом. Весь вечер он неподвижно просидел среди парней, ни разу не вступив в разговор, только курил одну сигарету за другой. Он понимал, что его молчание сковывает и других, что таким поведением он только осложняет свое положение, но продолжал сидеть и молчать, подавляя в себе настойчивое желание встать, попрощаться, уйти к себе в комнату и там одному в темноте продолжить борьбу с самим собой. От усталости болело все тело. Сказывалась бессонная ночь — ее не удалось восполнить одним-двумя часами сна после обеда. Очевидно, на улице, где дул ветер со снегом, он простыл, и теперь саднило в горле, в висках бился пульс, лоб горел — явно поднималась температура. Однажды Золтан даже вскочил со своего места, но внезапно остановился, сделав всего несколько шагов по комнате.
Гажо намеренно избегал Золтана, старался не встречаться с ним взглядом. Познакомившись с Фери Балко и еще несколькими старыми, умудренными жизнью шахтерами, он еще дома получил вкус к политике; но там были только ворчливые разговоры во время ночных смен о том, что пора наконец что-то делать. Гажо считал для себя просто счастьем, что ему удалось попасть прямо в дело, очутиться среди таких образованных и храбрых людей, как Марко или Варкони (Кешерю он по-прежнему считал неполноценным), завоевать их доверие. Теперь же он был уязвлен той легкостью, с которой Золтан удостоился этой чести. Особенно раздражали его невозмутимость и равнодушие бывшего боевого друга. Спасибо бы сказал или хоть слово вымолвил!
«Ну и любуйтесь на него, а я пойду», — обиженно думал Гажо, но молчал.
Однако Золтан продолжал вести себя по-прежнему, и Гажо подумал, уж не случилось ли с ним чего. Он подошел к нему сзади и тихонько спросил:
— Что с девушкой? Она там?
Золтан не ответил, только передернул плечами.
Гажо сразу понял, что сейчас нельзя больше задавать никаких вопросов. Он беспомощно потоптался на месте и положил руку на сутулое плечо Золтана. Но плечо напряглось под его рукой, и минутой позже Гажо неловко убрал ее.
Они вышли из дому до полуночи. Золтану дали измятую шапку допризывника, красно-бело-зеленую нарукавную повязку, заполненное на чье-то имя удостоверение ополченца, велели запомнить, к какой части он принадлежит и зачем, с каким приказом, ходит ночью по улице. Его предупредили, что удостоверение можно предъявлять только в самом крайнем случае. Главное — всеми силами стараться избегать встреч с патрулями и вообще с людьми.
Их было шестеро. Они разделились на две группы. Золтан оказался вместе с Марко и очкастым, с опухшими ушами, молчаливым Веребом. Другая группа отправилась раньше. Руководил ею Варкони, членами были Гажо и Янош Кешерю. Коренастый, невысокий Артур Варкони выглядел довольно странно в своем коротком кожаном пальто, перепоясанном ремнем, и в солдатской шапке, к которым он и сам никак не мог привыкнуть. Его красное, круглое, как полная луна, лицо расплывалось в неудержимой улыбке всякий раз, когда он видел себя в зеркале шифоньера в этом воинственном наряде. Гажо тоже переодели. Солдатская форма обличала бы в нем дезертира. Ему дали вместо гимнастерки пиджак, а поверх него надели пальто из грубого сукна. Тогда все ополченцы носили такую смешанную, странную одежду, и ее довольно часто можно было увидеть на улицах Будапешта. Выходя на улицу, Гажо остановился перед Золтаном и, взяв его за пряжку ремня, сказал только:
— Ну что ж, старик…
Минут через двадцать отправилась вторая группа. Золтан не имел ни малейшего представления о том, куда они идут и что будут делать, да это его и не интересовало. Вчерашней ночью он пришел к мысли, что в гибели Ютки виновен он сам, и чем дальше шел он по заснеженному городу, тем яснее вырисовывалось в его сознании все, что он мог бы сделать для Ютки с самого начала их знакомства до последней встречи в доме нилашистов. Еще вчера там, на улице, он твердо решил присоединиться к группе Марко. Он знал, что у Марко свои счеты с нилашистами, но сейчас его ненависть и отчаяние Золтана делали их соратниками. Именно поэтому он с такой готовностью доверился этому вооруженному пистолетом белокурому парню.
Осторожно, на цыпочках, спустились они вниз по лестнице, продуваемой холодным ветром, который проникал через окна с выбитыми стеклами. Вереб бесшумно открыл отмычкой ворота, и все трое вышли на улицу. Город выглядел немым и заброшенным, как старое кладбище ночью. На улицах повсюду валялись вывороченные из разбитой мостовой камни. Было гораздо холоднее, чем вчера; смерзшийся снег стал твердым и скользким, его покрывала густая сеть черных пятен на месте новых зияющих ран на асфальте. Они повернули налево, затем еще раз налево. Усталое, ослабшее тело Золтана плохо сопротивлялось холоду, да и пальто было легким. От мороза деревенели мышцы, он пробирал до костей. Золтан был настолько слаб, что каждый шаг давался ему с трудом. Наклонив голову вперед и зябко подняв плечи, Золтан плелся на полшага позади группы, но даже и теперь не хотел спросить, куда они идут. Он следил только за тем, чтобы не слишком громко дышать. Вдруг силы покинули его, он пошатнулся и привалился к стене. На какой-то момент Золтан забылся, затем, оттолкнувшись обеими руками, что-то с трудом пробормотал, сделав вид, что споткнулся о камень, и двинулся дальше. Глаза его были закрыты, и ориентировался он только на слух. Когда же он опять почувствовал, что не может идти, то чуть пригнулся и изо всех сил вцепился зубами в собственную руку. Острая боль пронзила его изможденное тело и взбодрила на несколько минут. Если бы с ними был Гажо, то Золтан, может быть, попросил бы его остановиться ненадолго, но просить этих двоих он стеснялся. Испытывая какое-то странное торжество, он с силой прижимал локти к бокам, снова и снова подавляя в себе подступавшее беспамятство, и как бы со стороны наблюдал борьбу слабости и силы в самом себе. Почти с радостью он подвергал себя физическим мучениям: все это занимало его мысли, отвлекало от того, о чем он не хотел думать.
Горы обломков и мусора перегородили улицу Ивора Кааша. Люди протоптали через этот покрытый снегом завал кривые узкие тропы. Марко и Вереб взобрались на вершину кучи, скатили оттуда огромный, тяжеленный камень и, разгребая снег, стали что-то искать среди обломков. Это был один из их тайных складов: здесь в водонепроницаемой упаковке были сложены ручные гранаты и другие боеприпасы, которые они не хотели держать дома. Золтана попросили наблюдать с вершины кучи и сразу же предупредить о появлении случайных прохожих. Но вокруг была беспросветная ночь, полная тишины.
— Тебе дать пистолет?
Золтан понял, что это шутка, и промолчал. Они уже нашли то, что искали, и вновь закатили камень на место. Золтан увидел, как Вереб прячет под полы своего пальто три ручные гранаты, и впервые подумал о том, что им предстоит. Затем они снова отправились в путь по кривым узким улочкам центра. Когда они доходили до угла, первым из-за него выглядывал Вереб, и только после того, как он взмахивал рукой, показывая, что путь свободен, они следовали за ним дальше. Волнение и напряжение, которые испытывал Золтан, как-то незаметно согрели его тело, заставили кровь течь быстрее. Он постепенно забыл про усталость. С улицы Баштя им нужно было выйти на площадь Кальвина, но они внезапно остановились: у водоразборной колонки толпилось около взвода венгерских солдат. Они устанавливали зенитное орудие, тонкий ствол его медленно, со скрежетом поднимался вверх, в черное небо.
Тогда они свернули в сторону университета и у картинной галереи вошли в сквер имени Кароя. Война разворотила детские площадки в сквере, измочалила и, словно спички, переломала деревья, раздробила деревянные части скамеек, изуродовала узкие аллейки и ограду газонов так, будто здесь работала по меньшей мере тысяча саперов. Голова сидящей мраморной фигуры, работы Элемера Папп-Вари, автора «Венгерского символа веры», была сбита и куда-то укатилась.
Перед выходом из дому Марко в двух словах объяснил, что русские продвигаются с боями к центру города со стороны села Пештухей, поэтому сейчас нужно всячески беспокоить тылы и резервы немцев. Тогда Золтан смотрел в пространство и понимающе кивал головой, совершенно не представляя, как они будут действовать. Неподалеку от сквера Карой, на узкой улочке Мадьяр, въехав боком на тротуар и прижавшись к стене дома, стояла казавшаяся пустой большая немецкая грузовая военная машина, покрытая тентом. Вереб бесшумно вытащил из-под пальто ручную гранату с красными и черными полосами. Но Марко, тронув его за рукав, прошептал:
— Подожди, может быть, она и не понадобится. Встаньте за угол…
Гранаты нужно было беречь. Прижимаясь к стене, Марко мягко и бесшумно скользнул к машине, быстро обошел ее и, поднявшись на цыпочки, заглянул в кабину водителя. Двигался он легко и даже грациозно, как танцовщик из балета. В следующее мгновение он снова уже был за углом.
— Пустая, — прошептал он.
Вереб простуженно сопел рядом с Золтаном. Напрягая зрение и щуря глаза за стеклами очков, он внимательно смотрел на машину.
— Дай мыло!
Вытащив какой-то сверток, они оба склонились над ним. Затем Марко осторожно пробежал дальше по улице Мадьяр, чтобы наблюдать за машиной с другой стороны. Золтан остался на углу сквера Карой, ему велели при появлении любого прохожего дать два коротких свистка. Отсюда он совсем близко видел Вереба, который, протерев носовым платком очки, направился к грузовику. Действовал он быстро и со знанием дела. Золтану он напоминал хорошего опытного механика, который несколькими точными и ловкими движениями рук устраняет поломку. Вот он остановился, еще раз огляделся, посмотрел на ряд верхних окон дома, затем укрепил на крыле машины небольшой сверток, наполненный взрывчаткой, которую они называли мылом, раскрутил бикфордов шнур, зачистил конец перочинным ножом и, прикрывая ладонью горящую спичку, подпалил шнур. Потом очень спокойно задул спичку, зачем-то еще раз поправил лежавший на крыле сверток и только после этого не спеша направился к тому углу, где стоял Золтан. Время у него было: он знал, что метровый шнур будет гореть минуты полторы.
— Никого не видно? — спросил он у Золтана без всякого волнения.
— Никого.
— Ну тогда пошли…
Они побежали к университету, где должны были встретиться с Марко. Не успели они добежать до огороженной части площади (раньше здесь давали концерты под открытым небом), как сзади послышался короткий мощный взрыв. Вереб вскинул голову, взглянул на Золтана и вдруг остановился: впереди, где-то у картинной галереи, послышалась немецкая речь. Ребята зашли в первую попавшуюся подворотню и притаились. Звуки медленно удалялись, — очевидно, немцы говорили вовсе не о взрыве, ведь тогда это было не таким уж редким явлением на улицах Будапешта. Они подождали еще немного. Золтан был сильно возбужден и даже не заметил, что схватил Вереба за локоть.
— Давай вернемся! — прошептал он.
— Зачем?
— Посмотрим, что стало с машиной.
— Нет.
Вереб решительно двинулся вперед, к университету. Золтан, часто оглядываясь, неохотно последовал за ним.
— Кто ты по профессии? — вдруг нетерпеливо спросил Золтан.
Вереб не совсем понял, почему Золтан спросил об этом. Немного удивившись, он ответил:
— Слесарь.
— Слесарь?
Золтан не имел абсолютно никакого понятия о заводе и сейчас смутно представил себе, что Вереб, очевидно, из тех, кто по вызову ходит по квартирам и исправляет замки. Он еще раз сбоку внимательно осмотрел Вереба, упрямо, слегка наклонившись, шагавшего впереди: его всегда свободно висящие руки, поразительно мощный торс, толстую, распиравшую воротничок сорочки шею, изуродованные опухшие уши.
«Как просто он живет! — с завистью подумал Золтан. — Знает, что надо делать, у него нет никаких забот и проблем: взорвет машину и спокойно спит, уверенный в том, что именно это он и должен делать в жизни».
— Скажи, ты коммунист?
— Что? — в свою очередь рассеянно спросил Вереб. Он в это время внимательно вглядывался в тротуар, в ту его часть, что примыкала к домам: там тянулся тонкий красный провод военного телефона. Вереб наклонился и, достав перочинный нож, быстрым движением перерезал провод.
С Марко они встретились под колоннадой университета: он вышел сюда со стороны площади Кальвина, с наиболее опасного поста. Еще около двух часов ходили они по улицам центральной части города, далеко обходя те места, где слышались человеческие голоса. На улице Серб они взорвали оставленный немцами танк. Наконец послышался гул бомбардировщиков, которые вели неустанную борьбу с зенитными батареями. Начали падать бомбы. Ребята ходили среди взрывов в таком приподнятом настроении, словно были неуязвимыми. Не найдя больше оставленных без присмотра машин, они стали следить за транспортом, шедшим по улице Кошута в сторону Буды. Марко встал на углу, двое других спрятались в переулке.
Издалека, со стороны Восточного вокзала, послышался шум приближавшейся машины. В перерывах между взрывами каждый звук был слышен далеко и отчетливо. Прошло несколько минут, пока небольшой немецкий автомобиль достиг переулка, где находились ребята. Марко вышел из разбитой витрины, где он стоял в засаде, и одним коротким, сильным, необычайно красивым движением руки швырнул ручную гранату.
Бросок был не совсем точным: граната упала, немного не долетев до машины, но ее взрыв и разлетевшиеся осколки все же заставили шофера остановиться. Они этого не ожидали и бросились бежать к улице Вармедье, потом повернули направо. Позади слышались злые крики, но ребят никто не преследовал. Очевидно, в автомашине решили, что взорвалась мина. Золтана охватил азарт борьбы. Когда они умерили свой бег и немного отдышались, он поднял палец:
— Еще одну машину… На улице Кароя…
Марко отрицательно покачал головой:
— На сегодня хватит. Все устали, и внимание уже не то…
— Я брошу…
— Ладно, ладно, спортом будешь заниматься после войны.
Часа в три ночи они направились домой.
На перекрестках дул холодный утренний ветер с Дуная. Бег и быстрая ходьба вконец измучили Золтана; теперь, уже никого не стесняясь, он брел в хвосте группы, то и дело отставая, и самым желанным на свете была для него теперь постель.
На улице Шандора Петефи их ожидало еще одно испытание. Зенитная батарея расположилась где-то здесь, на крыше одного из домов, и, очевидно, была обнаружена авиацией русских. Внезапно вокруг ребят с пронзительным, разрывавшим душу воем стали падать бомбы; со всех сторон со страшным треском и грохотом, вздымая тучи пыли, рушились дома; на тротуарах высоко вверх вздымались фонтаны смешанных со снегом камней и земли, падали горящие рамы, со звоном сыпались стекла. Ребята, не раздумывая, бросились к широкому подъезду театра и легли на ледяные камни у стены. От ужаса Золтан дрожал всем телом, нервы его сдали, горячие слезы катились из глаз. Он закрыл голову руками, чтобы ничего не видеть и не слышать. Бомбы падали в нескольких шагах от ребят, осыпая их мерзлыми комьями земли и осколками мелких камней. Они не знали, как долго длился этот кромешный ад. Были моменты, когда Золтан с радостью отдал бы жизнь за то, чтобы избавиться от страха, который был ужаснее самой смерти. Этот унизительный, ни с чем не сравнимый страх был мучительнее любых пыток, потому что он отдавал человека на произвол слепой судьбы, случайности, делая его по-детски беззащитным и беспомощным.
Прошло несколько бесконечных минут, пока они пришли в себя. Первым поднялся Марко и попытался идти, но остановился: глаза его были залеплены грязью. Рукавом пальто он попытался стереть с лица эту грязь, но только сильнее размазал ее.
— Ну, пошли домой, ребята…
Золтан, вздрагивая, с трудом встал на ноги, стыдясь только что пережитого страха. Но теперь он подсознательно ощущал даже некоторое удовлетворение: если он может бояться, значит, он все еще живет…
— А ты никогда не боишься? — спросил он у Марко почти со злостью.
Марко холодно рассмеялся:
— Я так перетрусил, что вся моя храбрость теперь гроша ломаного не стоит…
Идя почти вслепую, по колено в мусоре и обломках, они с трудом передвигали одеревеневшие ноги. Обломки двух верхних этажей углового дома дымились на площади Аппони.
— Чего вы хотите, скажи на милость? Кому нужно это геройство? Что толку от того, остались или исчезли две жалкие, подорванные нами машины?
Наклонив голову вперед, Марко все еще продолжал смеяться и на вопрос Золтана ответил только тогда, когда они подошли к своему дому и закурили:
— Знаешь, это мое личное дело… У меня свои счеты с немцами, и я спешу отплатить им, пока еще можно…
Гажо вернулся со своей группой раньше и сейчас поджидал Золтана у входа. Вдвоем они поднялись на третий этаж. Пока Гажо возился с замком, Золтан отдыхал, привалившись к стене. Войдя в комнату, он залпом выпил кружку воды, как был, в пальто, упал на кровать и мгновенно уснул.
19
Проснувшись утром, Золтан почувствовал, что у него не хватает сил даже сесть в постели: закружилась голова, и он опять упал на подушку. Болезненный жар покрыл его лицо ярко-красными пятнами, в висках стучала кровь. Приоткрыв сухие, запекшиеся губы, Золтан отрывисто и шумно втягивал в себя застоявшийся воздух комнаты. Болезнь как бы расчленила на части его большое тело, и оно больше ему не подчинялось. Он почти не мог говорить, лежал с закрытыми глазами, в полудремотном состоянии принимал пищу, когда его кормили, молчал, когда на его горячий лоб клали мокрое полотенце. Постель под ним свалялась и смялась, лицо постепенно заросло темной щетиной. Кроме аспирина, в доме не было никаких лекарств.
Несколько дней болезни были, пожалуй, самыми горькими днями в его жизни. На улицах гремели бои, но звуки их достигали его слуха как бы профильтрованными и приглушенными. Во сне и наяву Золтана терзали воспоминания. В этой квартире, в этой полутемной комнате он помнил все; здесь в воздухе до сих пор сохранился тот единственный, неповторимый аромат одеколона, кухни и мыла. Но вскочить и бежать от этих воспоминаний не было сил: болезнь накрепко приковала его к постели. Тяжело дыша и обливаясь потом, он мысленно сокрушал стены, а на самом деле едва мог поднять руку.
Дни и ночи слились для него воедино. В горящей голове смешались люди и воспоминания. Иногда, открыв глаза, он видел склонившихся над ним Гажо или Турновскине, и потом их образы оживали в его памяти и играли определенную роль в безумном нескончаемом спектакле, музыкой к которому служила война, вторгшаяся в самое сердце города. На третий вечер температура достигла наивысшей точки: даже под двумя перинами его тряс озноб; впадая в забытье, он то громко ругался, то пел. Всю ночь Турновскине дежурила у его постели, меняла мокрые полотенца, поила чаем. И как ни странно, но именно тогда у нее самой прекратилась головная боль, она перестала тосковать и пугаться взрывов бомб, смутно веря, что с человеком, делающим доброе дело, не может случиться ничего дурного. Она раздобыла где-то белый халат, на голову повязала белую косынку, точно так, как это делают сестры милосердия.
Золтан ни единым словом не обмолвился о том, что случилось в Буде, а женщина не расспрашивала его. Она чувствовала себя тоже виноватой во внезапном исчезновении девушки. Сейчас она взбила подушки, на которых лежал Золтан, сменила влажное полотенце на его голове и обтерла его тело сначала банной намыленной рукавицей, а затем намоченным полотенцем и, наконец, вытерла насухо. Ей было странно видеть это сильное, мускулистое тело молодого человека, беспомощно лежавшее в постели и полностью доверившееся ее нежным женским рукам. Ни ее муж, ни она сама никогда не хотели иметь детей. И вот сейчас она ощутила ни с чем не сравнимое чувство материнства. Сердце ее чуть не разрывалось на части от зависти к Пинтерне. Она знала, что та жила с мужем очень плохо, он постоянно ей изменял, и тем не менее — она поняла это сейчас — мать Золтана не считала себя никому не нужной в этом мире. Словно маленькая девочка, сидела Турновскине у постели Золтана. Она, по-детски обняв колени, смотрела на больного. Она не боялась, что Золтан умрет. Когда он, впадая в забытье, начинал что-то говорить, она испытывала только жалость и любопытство: ей хотелось знать, что у него на уме. Золтан вдруг ударил кулаком по перине, повернулся на бок и, закрыв глаза, кому-то возбужденно сказал:
— Вы даже не знаете, когда был заключен Варшавский мир… Убери руки, свинья…
Он замолк, сипло дыша, затем срывающимся голосом фальшиво запел:
Мы завтра на фронт отправляемся
И с крошкой Като прощаемся,
Мы уцелеть постараемся…
Больной рассмеялся, потом закричал так, что Турновскине испуганно вздрогнула:
— Бей их, гадов, не жалей!
К утру он успокоился, дыхание его стало глубже, он уснул. С этого момента температура стала быстро падать. Молодой сильный организм буквально за несколько часов сумел побороть болезнь. Уже после обеда он проснулся, оглядел пустую сумрачную комнату. Везде была тишина, только с кухни слышался треск огня, красные блики которого, пробиваясь сквозь решетку, ковром ложились на пол. В постепенно сгущавшихся сумерках дышали мир и спокойствие. Некоторое время спустя Золтан услышал доносившиеся из соседней комнаты звуки рояля: играла, очевидно, Турновскине. Под ее быстрыми пальцами легко и радостно всплескивались звуки, как стремительные струйки воды у полуденного фонтана. Мелодия то затухала, то вновь возникала, неся с собой свет и жизнь. Вместе с сонатой Бетховена сюда врывалась весна, она уже растопила весь снег и лед, начисто смыв его с крыш домов вместе с копотью и грязью, и сейчас в веселом гомоне птиц радостно пела в голубизне неба, покрытого гирляндами легких, редких облаков.
«Сколько силы, сколько душевной экспрессии в этой сонате! Она действует и побеждает и теперь, спустя целое столетие после смерти автора», — думал Золтан, пораженный мощью музыки. Турновскине, очевидно, уже давно не садилась за рояль да и ноты видела не совсем ясно. Она играла, то и дело останавливаясь и смеясь над собственной беспомощностью. Ему хотелось встать и погладить ее начавшую седеть голову.
…Уже через пару дней он окреп настолько, что его приходилось уговаривать лечь в постель. Вся горечь последних недель начисто выкипела из его сердца. Гажо обратил внимание на то, что Золтан стал гораздо проще, веселее и в разговоре, и в поведении. После обеда он попросил у Гажо сигарету и с удовольствием ощутил давно забытый вкус табачного дыма. Еще в Дьёре, в солдатских казармах, они затеяли забавную игру: подкалывать друг друга и при этом сохранять серьезное выражение лица.
— Заплатишь восемьдесят филлеров — побрею, — начал Гажо.
На это нужно было ответить какой-нибудь остротой. Но Золтану, как назло, ничего не приходило на ум. Чтобы чем-то развлечь выздоравливающего друга, Гажо рассказывал ему много разных историй, охотнее всего — об угольных шахтах.
— Есть три забоя, три шахты, понимаешь? «Валентина», «Медвеш» и «Уйхедь»… Но шахты старее, чем «Валентина», нет во всей Венгрии: она была открыта еще при Марии-Терезии. В то время приехал сюда один немец. Звали его Фердинандом Бауманом. Его фотографию мне показывал наш учитель Добо. Такая бородатая, некрасивая, грубая физиономия; на голове — цилиндр, словно печная труба… По характеру — крикун, задира, ловелас. Однажды он заметил, что из трещины в скале на склоне холма просачивается дым. Тогда он побился об заклад на десять бочек пива, что найдет в этом месте каменный уголь. И действительно, правдами и неправдами он вскоре скупил все виноградники вокруг и начал осуществлять свое намерение. Но случился обвал, и гора земли погребла его вместе с тремя сыновьями.
— Расскажи еще что-нибудь…
— Что тебе рассказать? Как-нибудь приедешь к нам, я сведу тебя в шахту, в главный забой, а там по крайней мере пятнадцать старых, уже заваленных породой, забоев. Я сам работал в одном таком старом забое на шахте «Валентина». Там добывали уголь и раньше, но потом забросили, а гора, осев, раздавила его. Мы нашли там очки — они у меня еще и сейчас валяются где-то дома, — кусок рельса, медную шахтерскую лампу и старые рваные штаны, в кармане которых был крейцер времен Марии-Терезии…
И днем и ночью, с небольшими перерывами, велись артиллерийский обстрел и бомбежка осажденного города. Но к этому в конце концов можно было привыкнуть. На далекие разрывы вообще уже никто не обращал внимания. Только когда от близкого взрыва дом внезапно начинал дрожать или вблизи что-то с глухим гулом рушилось, люди прислушивались. Однажды утром в комнату Турновских влетел осколок мины; он пробил жалюзи, маскировочную бумагу и оставил глубокую борозду на полу, но никому не причинил вреда. Турновский заклеил дыру в окне белой бумагой, и они продолжали жить в самом центре битвы: топили печку, готовили пищу, мылись, вели беседы и с мудрой беспечностью игроков полностью отдали свою жизнь в руки судьбы. В светлое время суток Золтан даже читал.
20
Вот уже много недель Гажо не мог избавиться от чувства голода. С того дня, когда они с Золтаном прибыли в Будапешт, он ни разу не наедался досыта. Гажо никому не говорил, что голоден, но постоянное мучительное ощущение не давало ему покоя: он все время ходил с видом человека, ищущего что-то. Шоколад, который он нашел в угловой комнате, был давно съеден, но и после этого Гажо десятки раз снова и снова переставлял мебель, обшаривал все шкафы и ящики. Даже сон покинул его. По вечерам он долго не мог уснуть, мечтая о всевозможных продуктах.
Гажо стыдливо скрывал это чувство. За обедом он последним погружал свою ложку в жидкую фасолевую похлебку, лениво мешал ею еду, как человек, который ест только потому, что настало время обеда. Турновскине, однако, и без слов понимала, что мучит Гажо, и незаметно увеличивала его порцию. Сама она едва дотрагивалась до еды, а ее муж обожал только лакомые кусочки и сладости, которые уже давно кончились. После обеда хозяйка с болью в сердце смотрела на похудевшую тонкую шею парня, на которой медленно то поднимался, то опускался кадык.
— Хочешь еще поесть, Берцике?
— Нет, — отвечал Гажо, жадно втягивая широкими ноздрями кухонные запахи. Мизерная порция похлебки только еще больше раздражала его пустой желудок.
— Боже мой, что же еще дать тебе? Уже и плюшки кончились…
Женщина тяжело вздыхала, ее сердце разрывалось от желания накормить парня. Она начинала шарить по всем углам и наконец находила кусочек черствой кукурузной лепешки, или морковку, или завалившийся в угол буфета остаток ватрушки.
После ухода Ютки Гажо упрямо не разговаривал с Турновским, в крайнем случае отвечал «да» и «нет» на его заискивающие, обдуманные фразы. Такое поведение молодого человека не особенно беспокоило инженера, он старался не обращать на него никакого внимания. Напряженность же, существовавшая в первые дни между супругой инженера и Гажо, как-то незаметно исчезла. Молодой человек, не ожидая просьб, каждое утро приносил из подвала воды, а если ее и там не было, узнавал, в какой из соседних домов нужно за ней идти; по-прежнему беседуя с чурками, он колол дрова и, принеся охапку, складывал их у плиты, растапливал печи, потому что неопытной хозяйке это никак не удавалось: трубы были разрушены прямыми попаданиями снарядов, и поэтому тяга была плохая. Турновскине же стирала вместе с другим и белье Гажо, штопала его истрепавшуюся одежду. Более того, она преднамеренно и незаметно путала старые носки парня с тонкими дорогими носками мужа. После ухода Ютки все хозяйство легло на плечи Турновскине, так что скучать ей было некогда. И хотя артиллерийский обстрел с каждым днем усиливался, она все реже пугалась его, а приступ мигрени случился лишь один раз, да и то к обеду она уже встала.
После обеда Гажо отправился на разведку. Инстинкт подсказывал ему, что где-то в подвале должны быть продукты. Гажо решил осмотреть сложную систему переходов, соединявших подвалы нескольких соседних зданий. Ориентироваться было трудно. На фасаде углового дома зияли выбитые витрины продовольственного магазина и кооператива государственных служащих. Оба магазина закрылись в самом начале осады города под предлогом того, что кончились товары. Гажо ни минуты не верил этому. В течение нескольких дней он вел систематические поиски, обшаривая все закоулки подвалов. «Есть у них товары, — думал он, — только они их запрятали и сейчас спекулируют».
На этот раз он взял с собой коптилку, сделанную из банки от сапожного крема. Освещая себе путь, он пробирался через заброшенные кладовые для дров. Голову его облепили клейкие сети паутины. Из кладовых несло кислым запахом гнилых дров. Открывая хлопающие на сквозняке, тронутые плесенью двери, Гажо копался в старых ящиках, разгребал разный хлам и протыкал палкой блестящие кучи угля. В одном месте он обнаружил старый разобранный рояль.
За одним из поворотов, в углу, стоял древний шкаф фирмы Бидермейера. Гажо так бы, наверное, и прошел милю него, если бы вдруг не погасла коптилка. Когда он зажег ее снова, то сразу же заметил, что пламя клонится не налево, в сторону коридора, а вперед, к шкафу. Гажо, который всю свою сознательную жизнь проработал в глубине забоев, хорошо знал: там, куда тянет воздух, должны быть щель или проход. Он осмотрел пустой шкаф, затем попробовал сдвинуть его с места. Здесь, очевидно, никто никогда не ходил, так как бомбоубежище было в другом конце подвала. С большим трудом, вспотев от натуги, Гажо отодвинул шкаф. За ним стену прикрывал старый ковер. Все это было весьма подозрительно. Он отвернул ковер и увидел в стене железную дверь, густо покрытую пылью. Дверь без ручки, без висячего замка, с гладкой металлической пластинкой, прикрывавшей внутренний замок. За такой дверью вполне мог быть склад. Гажо осмотрел дверь, что-то промычал и поднялся в квартиру. Там он, никому ничего не сказав, собрал кое-какие инструменты и вновь спустился в подвал. После десятиминутной возни дверь наконец открылась. Перед ним было складское помещение с довольно низким потолком, где нельзя было даже выпрямиться во весь рост. Пол был покрыт соломой, а у стен с обеих сторон в несколько рядов до самого потолка стояли ящики. Гажо вскрыл один из них. Там были большие консервные банки. При слабом свете плошки Гажо прочитал надпись на этикетке: «Гусиная печень, нетто 850 гр. Консервный завод Манфреда Вейса, Чепель».
— Ну и дела… — пробормотал Гажо, не веря своим глазам.
Он вскрыл ножом одну из банок. Этикетка не врала: это была настоящая гусиная печень, залитая желтым жиром. Забыв обо всем на свете, Гажо тут же, присев на кран ящика, без хлеба опорожнил целую банку. В ящиках у другой стены он обнаружил токайское вино в бутылках, обернутых соломой. Гажо не стал возиться с пробкой, а просто ударом о стену отбил горлышко и разом без остатка выпил содержимое бутылки. Опьянев от еды и вина, Гажо опустил ковер и поставил шкаф на прежнее место.
Гажо чувствовал гораздо большую тяжесть в ногах, чем в желудке, но тем не менее держался прямо и даже не шатался. Более того, поднявшись на второй этаж и уже находясь перед дверью, он нашел в себе силы подумать. Ведь если рассказать о своей находке, Марко наверняка раздаст все жильцам дома. И тогда конец — уже к завтрашнему дню ничего не останется…
Он вошел в квартиру и стал ходить из угла в угол, не в состоянии ни на одну минуту забыть о найденных ящиках. Турновский читал принесенную кем-то с улицы свежую газету.
— Какая глупость! Это называется — решили продовольственный вопрос! Теперь никто не может приобретать продукты питания без разрешения Товарищества общественного обеспечения. Только где же это Товарищество и где продукты питания? Скажите спасибо, что хоть смогли отпечатать эту газету… Этот дурак Шинкович, бакалейщик, уверял всех в доме, что на городской бойне три тысячи голов крупного рогатого скота ждет убоя. Он самолично отправился туда, чтобы окончательно убедиться в этом. И что же он там увидел? Развалины, ни одной живой души — ни людей, ни скота…
Весь день Турновского мучила мысль, что их кладовая почти пуста. Это не давало ему покоя.
— Послушайте, — объяснял он Гажо, — если рассуждать логически, то не может быть, чтобы в таком большом городе, где столько продовольственных магазинов, не сохранилось продуктов. Я уверен, что кое-кто, припрятав продукты, выжидает благоприятного момента, чтобы выгоднее продать их за хорошие деньги, а то и за золото. А то, что спрятано, всегда можно найти… Что, если мы с вами возьмем отмычку, напильник и спустимся в подвал? Ведь с замками надо уметь разговаривать… Потихоньку, не спеша, скажем, можно было бы осмотреть склад кооператива государственных служащих. Все, что попадется, можно будет потом продать, и даже за золото…
— Да…
Гажо не сказал больше ни слова. Он молча скручивал себе цигарку. Все время у него перед глазами стояли найденные консервы, он снова ощутил чувство голода, которое властно влекло его в подвал. С беспокойством шагал он по комнатам, не находя себе места, внезапно вздрагивал от близких взрывов.
Золтану бросилось в глаза необычное настроение Гажо — даже в обществе Марко и его товарищей он сидел молча, барабанил пальцами по своему колену, уставившись отрешенным взглядом куда-то в пространство. Сегодня группа никуда не пошла, но эта ночь была для Гажо адски скверной. О чем бы он ни пытался думать, он видел перед собой только ящики. Трижды он вскакивал и начинал одеваться: два раза — чтобы пойти в подвал и утолить голод и один — с намерением немедленно рассказать обо всем Марко.
Утро не принесло успокоения: под разными предлогами он выходил на лестничную площадку, мучимый желанием спуститься вниз и еще раз посмотреть на ящики — просто для того, чтобы убедиться в их сохранности… На месте ли они? На первом этаже перед входом в бомбоубежище он увидел мальчика в синей шапочке, который копался в мусорной куче — вот уже несколько недель некому было вывозить мусор из дома.
— Ты что тут делаешь?
— Ничего.
— Ты здесь живешь?
Мальчик не отвечал: настолько он был занят своим делом. Гажо поразило, до чего худ и бледен этот серый, болезненный цветок подвалов, как несчастен этот горемыка. Из-под воротника куртки виднелась его грязная тонкая шея, длинные отросшие волосы закрывали лоб. На худом, изможденном лице выделялись необычайно большие карие глаза.
— Сколько тебе лет?
— Девять…
Малыш нашел в мусорной куче почерневший огрызок яблока и сейчас жевал его, настороженно глядя на Гажо, словно собачонка, которая боится, что у нее отнимут кость. Трудно было поверить, что этому хилому человечку уже девять лет. Гажо с трудом удержался от того, чтобы не заплакать от жалости. Он отвернулся от мальчика и быстро поднялся на второй этаж. Там он вызвал из квартиры Марко:
— Плюнь мне в глаза!
— Что с тобой?
— А то, что я подлец! Я не достоин быть среди вас.
На лбу Марко появились две складки.
— Что-нибудь случилось? — спросил он, вдруг посерьезнев.
— В подвале я нашел несколько ящиков консервов с гусиной печенью и вино, токайское вино…
— Ну и?..
— Словом… я нашел это еще вчера. — Гажо уставился на ручку двери и уже больше не отводил от нее взгляда. — Я… я, понимаешь, не хотел говорить вам об этом…
— Гм… — Марко задумался, затем глубоко вздохнул, как человек, собирающийся сказать что-то очень важное. Но сказал только следующее: — Ты осел… — Потом, похлопав Гажо по плечу, он вошел в комнату.
В тот же день дядя Жига на площадке перед бомбоубежищем раздал консервы жителям дома. Их хозяин так и не объявился. Старик — комендант дома сказал, что он не знал о наличии в доме этого склада. Жители одинаково бурно выражали как свою радость, так и негодование.
— Жулики! Люди умирают с голоду, не знают, чем кормить детей, а у них целые ящики гусиной печени…
— Хотя бы продали нам! Мы бы с удовольствием заплатили им!
— Такие люди за деньги не продают: им подавай только драгоценности…
— Повесить их на фонарном столбе! Убить их мало за это!
Каждой семье досталось по две банки консервов и по три бутылки вина. Только Шинкович, мелкий торговец, отказался от своей доли.
— Жрите сами, — сказал он, с возмущением отвернувшись. — Мне чужого не надо!
21
Марко давно догадывался, что дочь дворника влюблена в него. Когда они встречались, вот как сегодня, она всегда как-то странно смущалась, терялась, краснела. Случайно сталкиваясь на лестнице, во дворе, под аркой ворот, они всегда останавливались и обменивались парой незначащих фраз о разных пустяках. Марко злила собственная робость, но он все еще не смел заговорить с девушкой о любви. Как было бы хорошо отдаться этому чувству, забыть о войне, спрятаться и побыть вдвоем… Мария, в своих длинных брюках, со светлыми волосами, расчесанными на пробор, со своей сдержанной любовью, была по-настоящему красива. Чем чаще он ее видел, тем она казалась ему красивее. В глазах ее всегда была тень смущения, на щеках — яркий румянец. Может быть, она нездорова?
Однажды Марко помог девушке натаскать домой воды. Вода из крана в подвале шла только по вечерам, и тогда возле него выстраивалась длинная очередь жителей дома с ведрами, кастрюлями, банками. Марко задержался на несколько минут в сумрачной кухне дворника, прислонившись к ящику с углем. Дядя Жига возился где-то в подвале, оттуда слышалось его вечное бормотание.
— Как легко вы справляетесь с этими ведрами! Даже не верится… — сказала девушка, чтобы еще немного задержать парня. — Кем вы работаете?
Марко пригладил свои светлые волосы:
— Знаете, мне многим пришлось заниматься, но настоящей профессии у меня еще нет. Как-то так глупо получилось… Хотел быть инженером-строителем…
— И что же? Не удалось?
— У меня еще нет аттестата зрелости, — ответил юноша и неожиданно покраснел. — Может быть, когда-нибудь…
«Что теперь подумает обо мне девушка? Ведь я не имею даже никакой специальности! Что я за человек? Разве я для нее пара? Наверняка она считает меня бродягой и бездельником…»
— А я училась стенографии и машинописи, — сказала Мария. — Но потом все равно не пошла работать в контору. Знаете, я очень люблю музыку. Мне очень хотелось учиться музыке, стать пианисткой. У нас есть пианино…
— Может быть, сыграете что-нибудь?
— Нет-нет, что вы! Я ведь не умею…
Расстроенный, в плохом настроении, Марко поднимался по лестнице, где не было ни одного целого окна. Кроме Турновских и их самих, наверху, кажется, никто не жил. Крыша дома и квартиры верхнего этажа были вдребезги разбиты снарядами дальнобойной артиллерии. Стены все еще держались, да и то лишь потому, что дом был буквально втиснут в узкую улочку между почти одинаковыми по высоте, плотно примыкавшими друг к другу домами. Поэтому добиться прямого попадания в него было очень трудно.
Марко устал от войны. Он был сыт ею по горло… Усиливавшийся грохот боя, который не умолкал уже и по ночам, все более близкие автоматные и пулеметные очереди, разрывы мин, скопления машин на улицах, огромное количество людей в немецкой военной форме говорили о том, что война кончается, что ей осталось самое большее несколько дней.
Так думали все, кроме, пожалуй, Кешерю.
— Центр города они не сдадут, — говорил он. — Вот увидите, швабы продержатся здесь еще несколько недель. В Сталинграде тоже было так, хотя там не осталось камня на камне… Так или иначе, нас все равно уничтожат — если не бомба, то немцы. Самое умное было бы перейти к русским и сказать им: «Вот и мы, венгерские ребята, партизаны…»
— Опять начинаешь? — устало проворчал Марко. — Мы ведь уже договорились, что русские и без твоей помощи справятся и возьмут Будапешт. Что мы для них? У них там достаточно солдат… Именно здесь, в тылу у немцев, где еще нет русских, мы еще можем что-то сделать. Неужели это так трудно понять?
Этой ночью Марко, Янош Кешерю, Гажо и Золтан отправились на задание вместе. Теперь им приходилось идти еще осторожнее, чем в последний раз: фронт был близко, ночные улицы необычно оживлены. Обходя человеческие голоса, они выбрались на берег Дуная. Впереди всегда шли Марко с Кешерю, за ними, в тридцати шагах, — Золтан и Гажо. Слева в воде сумрачно отражались развалины моста Императора Франца-Иосифа. Ребята смотрели на эту страшную картину и не верили своим глазам: действительно ли они видят такое в этой мрачной, холодной ночи?..
Взглянув вверх, они стали свидетелями фантастической игры света. Вот уже в течение нескольких недель в небе Будапешта господствовала советская авиация. И вот сейчас сюда залетел одинокий «юнкерс». Сначала его пытались нащупать советские зенитные батареи, засыпав темное небо красными шарами трассирующих снарядов. Потом где-то в районе Чепеля вспыхнул прожектор, слизывая бескрайнюю темноту своим длинным светлым языком. Яркий луч прожектора, делая огромные прыжки, метался по небу и вдруг, нацелившись в одну точку, застыл на месте. Высоко над Цитаделью в луче прожектора сверкнула серебром маленькая, с булавочную головку, фигурка самолета. Сразу же в разных концах города вспыхнули еще три прожектора, снопы света скрестились и медленно повели самолет. «Юнкерс» сбавил высоту и сбросил несколько бомб, чтобы освободиться от лишнего груза. Вырваться из лучей прожекторов ему не удавалось. Пилот в таких случаях как бы слепнет, теряет самообладание и способность ориентироваться. Он бросал машину то вверх, то вниз, боролся изо всех сил; самолет с тяжелым грузом кружил над городом, как обреченная осенняя муха, а лучи прожекторов не отпускали его ни на минуту, цепко держа его в своем перекрестье. Вокруг все смолкло. Перестали стрелять орудия, минометы, пулеметы, автоматы. Затаив дыхание, все следили за этой воздушной драмой. «Юнкерс» словно опьянел от света. Он, как бы споткнувшись, свалился на крыло, продолжая лететь, но уже не пытаясь вырваться из мертвой хватки прожекторов. Наконец он покачнулся и, опустив нос, с воем рухнул на город. Над самыми домами прожектора уже не могли следовать за ним. Он врезался в землю где-то у проспекта Кристины. Раздался мощный взрыв, и все смолкло. Тогда над Дунаем медленно поднялись вверх, оставляя в темном небе дымный след, четыре красные, похожие на звезды, ракеты. Это советские артиллеристы поздравляли своих боевых товарищей — прожектористов.
А минутой позже с новой силой разгорелся бой. Шум грузовых автомашин доносился уже со стороны Цепного моста. Ребята быстро свернули в переулок, намереваясь начать свою «охоту» в районе городской управы. Попадется ли им какая-нибудь одинокая жертва? Они никак не могли забыть только что увиденную, взволновавшую их всех картину. Им захотелось и самим совершить что-то значительное, запоминающееся.
Площадь Сервета была сплошь усыпана обломками, многие дома вокруг нее горели. На улице Фехерхайо они увидели оставленный немецкий мотоцикл с коляской и каской, привязанной к бензобаку. Гранат уже не было, кончалась и взрывчатка. Тогда Марко попытался поджечь мотоцикл фосфорной палочкой. Организовать наблюдение они не успели, так как Кешерю, опередив всех, просто проткнул шины колес перочинным ножом. По второму колесу он ударил с такой силой, что оно лопнуло с громким хлопком. Все четверо бросились бежать. Стук их ботинок эхом отдавался в узкой улице. Вслед им кричали по-немецки, кто-то выскочил из дома и начал стрелять в них из пистолета. Пуля, пролетев над плечом Золтана, продырявила стекло уже разбитой витрины.
Они остановились передохнуть только под аркой большого красного дома на площади Мадача. Наконец-то они почувствовали себя в безопасности. Марко тяжело дышал, поминутно вытирая потное лицо рукавом пальто. Он не мог скрыть своей злости. Ребята еще никогда не видели его таким разъяренным и страшным, хотя он и не кричал, а просто цедил сквозь зубы:
— Позор!.. Стыд и позор!.. Ты, кажется, хочешь погубить своих товарищей?!
Кешерю еще и сейчас весь дрожал, но стремился показать, будто вообще не знает, что такое страх. Трясущимися руками он свернул цигарку и закурил:
— Трусливые зайцы! Что тут много говорить? Венгры народ такой: или пан, или пропал…
— Пан?! — Марко выбил из рук Кешерю сигарету и растоптал ее. — Знаешь, кто трус? Ты! Если ты боишься подождать, пока мы как следует прикроем тебя, организуем круговое наблюдение, то убирайся от нас ко всем чертям!
Кешерю нервно кусал кончик своего уса, его желтое лицо потемнело, жилы на висках вздулись.
— Значит, теперь я уже и трус? Ладно…
Они направились по двое в сторону Базилики, теперь в сотне метров друг от друга. Мороз снова усилился, улица, покрытая смерзшимся снегом, стала скользкой. Парни шли очень медленно, заслышав какой-либо шум, старались обойти это место стороной. Сегодня на каждом углу их поджидала смерть. А ночь вокруг сверкала вспышками взрывов, обдавая их тучами пыли. Глухая стена одного из четырехэтажных домов прямо у них на глазах медленно рухнула на землю. Движения их стали стремительными и четкими, будто именно в эти минуты решалась их судьба. Гажо, шедший с Золтаном, уже дважды останавливался, но только на третий раз обратился к нему:
— Скажи, Золтан, ты не смог бы для меня кое-что сделать?
— А что именно? — спросил Золтан.
— Словом, если что случится со мной… — Гажо сделал резкое, выразительное движение рукой. — Понимаешь? Тогда, если у тебя будет такая возможность, съезди к нам и расскажи все Рожике Рупп. Там тебе каждый покажет, где она живет…
— А кто она? Ты никогда не говорил мне о ней.
— Кто?.. — В темных глазах Гажо появилось теплое выражение. — Ну, в общем… моя жена…
Золтан даже остановился:
— Ты разве женат?
— Откровенно говоря, да.
— Разыгрываешь?.. Ты ведь мне никогда об этом не рассказывал.
— И все же это так.
— В твоей солдатской книжке тоже записано, что ты холост.
— Короче говоря, я женат. Ясно? В общем, ты сходи к ней и скажи, что я здесь очень много думал о ней, понимаешь? И еще… — Гажо глубоко вздохнул. — Скажи, что я боролся за свободную Венгрию.
Золтан задумался:
— Почему же ты не сказал, что женат?
— Теперь это неважно. И еще одно. К тому времени там наверняка будет новая, народная полиция. Ты сходи туда тоже и скажи, что мастер, по имени Керекеш, который работает на «Уйхеди», негодяй и ярый фашист.
Золтан улыбнулся в темноте, но ничего не сказал. На улице Кирая Марко он поджег «опель». За неимением ручных гранат ребята работали фосфорными палочками, которые они держали в карманах завернутыми во влажные тряпки. Когда их освобождали от тряпок и клали в машины, они высыхали и самовоспламенялись. Но работать с ними нужно было очень осторожно, потому что фосфор в темноте светится. Поэтому их можно было использовать, только когда поблизости никого не было.
У Базилики свернули направо. Как раз в это время по улице Вильмашчасар медленно двигалась грузовая автомашина с потушенными фарами. Чтобы не выдать себя, все четверо прижались к стене собора. Машина прошла прямо перед ними, всего в нескольких метрах. В темноте была видна только черная движущаяся масса. Кешерю, стоявший у стены, сделал какое-то движение.
— Не вздумай что-нибудь сделать… — прошептал Марко.
— Уж не испугался ли ты, трус? — шепотом ответил Кешерю, выступил вперед и швырнул фосфорную палочку в машину. С детства он был отличным метателем и сейчас попал в точку. Но желто-зеленая палочка прочертила в воздухе светящуюся траекторию, которая точно указала место, откуда ее бросили.
Машина тотчас остановилась. Кто-то крикнул:
— Wer da?[7]
Парни бросились бежать к Дунаю. За их спиной воздух разорвала автоматная очередь. Быстрее всех бежал Кешерю. Золтан, увидев, что тот свернул направо, кинулся за ним. В холодной темноте ночи у него не было другого ориентира, кроме бегущего перед ним человека. Из-за сильного физического напряжения не хотелось думать. Только злоба бушевала в груди. Хотелось бить кулаками прямо в морду этому Кешерю, рвать его и топтать!..
— Глупая скотина! — выдохнул он после того, как они немного отдышались на площади Сабадшаг. Там их догнал Марко.
Кешерю молчал, прислонившись к стене, громко дышал, вытирая грязным носовым платком шею. Только сейчас ребята заметили, что их трое: не было Гажо… Они прошли немного назад, но никого не нашли на темной улице. Тогда они несколько раз осторожно свистнули. Никто не ответил.
Одна за другой проходили минуты, наполняя их сердца тревогой и беспокойством: уж не зря ли они его ждут? Золтан нетерпеливо переступал с ноги на ногу; его лоб, лицо, волосы повлажнели от пота.
— Чего мы ждем?! Ведь все равно никто уже не придет. Пошли обратно! Пошли! — Золтан шагнул к Кешерю, который продолжал стоять, прислонившись к стене, и закричал ему в ухо: — Слышишь?! Ты, ты виноват во всем! Ну! Не можешь оторваться от стенки?
Защищаясь, Кешерю прикрыл лицо руками. Золтан уже занес кулак, но Марко схватил его за руку:
— Успокойся, Пинтер! И не ори, не то еще придет кто-нибудь.
Золтан попытался высвободить руку, но не смог: Марко был сильнее. Его спокойный голос отрезвил Золтана. Он нервно рассмеялся:
— Хорошо, хорошо, только отпусти ты меня наконец! И пойдемте же!
Марко не сразу отпустил Золтана:
— Погоди немного.
— Но ведь Гажо! Ты что, не понимаешь?
— Как это не понимаю? — вспыхнул Марко. Ему нужно было минуту спокойно подумать. Очень хотелось пить. Сбив смерзшуюся корку, он зачерпнул пригоршню чистого снега и отправил его в рот, потом вытер руку о полу пальто. — Их много, и они вооружены автоматами. Нужно обойти их с той стороны. Только осторожно, по одному.
Молчавший до сих пор Кешерю вдруг поднял голову:
— Я не пойду обратно!
— Ах, значит, ты не пойдешь?! — снова наливаясь яростью, крикнул Золтан. Марко опять схватил его за локоть и с силой дернул назад. В этот момент со стороны площади Сабадшаг прогремело несколько торопливых винтовочных выстрелов. Послышался свист пуль, звуки выстрелов эхом отозвались в пустых улицах. Где-то неподалеку послышался хриплый крик. Нервы Кешерю не выдержали.
— Я не могу больше! Не могу, понимаете?! — истерически кричал он, втянув голову в плечи. Глаза его испуганно бегали. — Чего вы хотите от меня? Оставьте меня! — После каждого выстрела он вздрагивал и закрывал лицо руками. — Я не могу, не хочу!.. Лучше сдамся нилашистам или… будь что будет, пусть сажают, но с меня довольно, довольно, довольно!..
Золтан устало махнул рукой и отвернулся. Как ни отвратительна была вся сцена, но этот хилый, жалкий, дрожащий от страха человек вызывал в нем теперь только чувство презрения. Марко, закусив губу, протянул руку, как для рукопожатия, и шагнул к Кешерю.
Тот испуганно взглянул на него, не понимая, чего от него хотят.
— Твои документы… Дай сюда твои документы! — сказал Марко резко и громко. Кешерю торопливо шарил по карманам. Наконец он вытащил несколько измятых бумаг и протянул их Марко. Не сказав ни слова и даже не взглянув на Марко, он повернулся и, зябко втянув голову в плечи, торопливо зашагал к Дунаю.
Марко спрятал документы. Сердце его стучало так громко, что казалось, будто гудела земля под ногами.
«Только бы не дрогнула рука», — подумал он, вынимая из наружного кармана пальто пистолет. Тщательно прицелившись, он выстрелил. Однако всегда стрелявший без промаха Марко на этот раз не попал в цель. Услышав выстрел, Кешерю побежал. Марко топнул ногой, как бы желая остановить бегущего, левой ладонью стер пот со лба, снова прицелился, плотно прижимая руку к телу, и выстрелил.
Кешерю, как бы споткнувшись, покачнулся и без звука рухнул на землю. Марко подошел и выстрелил в него третий раз. Постоял, посмотрел на неподвижное тело, кашлянул, нервно высморкался. Затем он, как-то странно вздрогнув, нашарил карман, сунул туда пистолет и быстро вернулся назад:
— Идем, Пинтер, идем! Чего ты ждешь?
Золтан сделал несколько шагов, остановился, затем опять пошел, оглянулся назад и снова остановился. Марко дошел уже до угла, и Золтану, чтобы не отстать, пришлось бежать за ним. Все произошло так быстро и неожиданно, что он никак не мог опомниться. Марко шел очень быстро. Золтан задыхался, едва поспевая за ним.
— Погоди… Куда ты бежишь?
— Куда?.. Обратно к Базилике. Идем, Пинтер, идем! Ничего не поделаешь: это было необходимо…
Пошел снег. Снежинки медленно падали на землю, улица стала еще более скользкой. В памяти Золтана вдруг выплыла картина, вытеснившая из головы все, даже мысли о Гажо. Он вспомнил Кешерю, лежавшего на диване. Свесив руку, он почесывал таксу Шаму, медленно покачивая ногой, и чистым сильным голосом негромко напевал шуточную крестьянскую песенку о черном коршуне, снесшем три яйца:
Лититёмба, ларатёмба,
Журавлиное перо в шляпу…
Коротенькая веселая песенка-дразнилка никак не соответствовала холодной, заваленной обломками зданий ночной улице, по которой они шли. Но Золтан не мог отделаться от ее навязчивого мотива; он все время вертелся у него в голове, звуча в такт его шагам. Сделав порядочный крюк, Золтан и Марко, не сказав друг другу ни слова, приблизились к Базилике с обратной стороны. Здесь все было тихо. Дважды обошли они вокруг собора, но ни Гажо, ни грузовика не обнаружили.
Снег, перешедший в холодный моросящий дождь, пощипывал их лица, в темноте блестели мокрые мостовые, разбитые крыши домов. Одна из огромных колонн Базилики валялась на земле. Проснувшиеся от холодного дождя воробьи, сидевшие на голых деревьях, зябко очищали свои перышки. К войне они уже привыкли и сейчас страдали только от зимних холодов. На разорванной снарядами мостовой стояли грязные лужи; перевернутый танк лежал на улице, словно дохлый майский жук, показывая свое брюхо.
У Золтана все внутри перегорело, он чувствовал себя опустошенным. Медленно, с чувством полного безразличия шагал он между воронками, камнями, обломками. Он не ощущал дождя, он ничего не боялся, не испытывал никаких желаний и ни на что не надеялся. Только бы прийти куда-нибудь, остаться одному, закрыть глаза и уши, ничего не видеть и ничего не слышать. Пусть его не беспокоят, и он тогда никого не тронет. Есть ли в городе хоть один глубокий погреб, где можно спрятаться? Ему не хотелось думать ни о Ютке, ни о Гажо, ни о Кешерю. Ведь им теперь ничем не поможешь! Не надо думать о будущем, нужно просто жить, как живут растения, без воспоминаний и надежд, без любви и ненависти, если вообще можно так жить.
Укрываясь от дождя, они вошли в так называемый Чиракский двор. Когда-то здесь находился текстильный склад. Теперь все было побито, сломано, исковеркано, на земле валялись выломанные, покореженные металлические жалюзи.
— У тебя нет «Симфонии»?
Марко вытащил из-под плаща жестяную коробку. Сигарет было достаточно: недавно они притащили домой с табачной фабрики в Ладьманоше ящик сигарет «Симфония». Они сели на тюк хлопка. Это дорогое когда-то сырье потеряло теперь всякую ценность и никому не было нужно. Закурили.
— Я знал, — сказал вдруг Золтан, — знал, что этим кончится.
Марко о чем-то задумался, не обращая внимания на Золтана. Он вздрогнул:
— Что? Что кончится?
— Ты и я… Что общего между нами? Все напрасно, мы не подходим друг для друга. И никогда не будем подходить. Я знал это наперед.
— Если знал, зачем пришел к нам?
— Я думал, что так надо. — Золтан вынул авторучку и начал ее вертеть. — Был кое-кто… Но не в этом дело. Я виновен в их смерти, и мне никто не может помочь… Но сейчас это все равно.
Марко выпустил облачко дыма:
— И что, теперь ты хочешь сбежать?
— Сбежать? — Золтан возмущенно выпрямился. — Нет, друг мой, я никогда не принадлежал вам. И не хочу марать свои руки.
— Гм… Иначе говоря, мои руки замараны? Потому что я пристрелил трусливого предателя, который мог навлечь на всех нас беду? В том числе и на тебя… Если ты еще не забыл, идет война. Каждый день умирают тысячи.
— Великолепно! Если погибают тысячи, пусть будет хоть на одного больше! Вот это гуманизм!
— Глупости говоришь! Вопрос в том, кто должен погибнуть — он или все мы? Ты, я, Варкони, Вереб, Гажо…
Выстрелы советских минометов раздавались совсем близко, можно сказать, у самых ушей. Золтан молчал. В перерывах между взрывами слышались его тяжелое простуженное дыхание и частое тиканье наручных часов. Дождь постепенно стихал. Они двинулись дальше, надеясь найти Гажо дома. В одном месте они видели, как немцы торопливо грузили в машины ящики, чемоданы, тюки, длинные свертки…
22
Когда грузовик затормозил и раздалась автоматная очередь, Гажо тоже бросился бежать. У Базилики был небольшой огороженный газон. Гажо кинулся туда, но, пробежав всего несколько метров, споткнулся и упал в траву, покрытую снегом. Сначала он подумал, что зацепился за низкую проволочную ограду, и попытался встать. Но эта попытка вызвала резкую, пронизывающую все тело, боль в левом бедре. Почти теряя сознание, он упал снова. Сразу стало ясно, что он ранен. В бессильной ярости Гажо грыз смерзшуюся траву. Вдруг в лицо ему посветили фонариком, потом его грубо схватили и кинули в грузовик. Машина тронулась.
Привезли его на площадь Аппони. Здесь, в здании городского банка, после нескольких недель отступления разместились остатки разбитой немецкой стрелковой роты. Гажо очнулся, когда его бросили на нары. Ногу страшно ломило. Слабый свет керосиновой лампы освещал небольшое помещение первого этажа с двумя окнами, выходящими во двор и заложенными мешками с песком.
Комнату разделяла на две половины стеклянная перегородка, осколки выбитых стекол валялись на полу. Когда-то эта комната служила, очевидно, кассой. Два огромных сейфа стояли сейчас с настежь открытыми дверями, из канцелярских столов осталась только половина, остальные были сожжены в печках. Пахло керосином и человеческим потом. Немцы в шинелях и сапогах вповалку лежали на расстеленных прямо на полу матрасах и собранных со всего дома диванах. Многие из них спали. Среди них был раненый. Он не спал. Придвинувшись к Гажо, он начал рассматривать его окровавленные брюки, потом что-то спросил, очевидно, о том, не болит ли… Гажо промолчал, глядя поверх его головы. Немец жестами попытался объяснить, что пуля, наверное, не осталась в теле, потому что кровавые отверстия есть и спереди, и сзади, может быть, даже кость не задета. Гажо скрипнул зубами от боли.
Все произошло так неожиданно и быстро, что он еще не успел осознать, что его схватили. Он думал только о Марко и его товарищах, которые, наверное, тщетно ищут его в районе Базилики. Не найдя его, они продолжат свои ночные операции без него. Эта мысль настолько взволновала его, что он, несмотря на мучительную боль, поднял голову повыше и огляделся, думая о том, как бы побыстрее отсюда смотаться. Что скажут Золтан, Марко и другие, когда узнают, как глупо он дал себя подстрелить? Но сейчас он не может и шагу сделать самостоятельно. Дверь находилась в трех шагах от него, но там сидел офицер, зажав между ног автомат, пуля которого, наверное, попала в него. Гажо пошарил левой рукой по карманам, ища какой-нибудь тяжелый предмет. А что, если попробовать швырнуть чем-нибудь в лампу и в темноте выскользнуть отсюда?
В комнату вошел молодой венгерский подпоручик с бородкой. Он о чем-то тихо переговорил с немецким офицером.
Гажо не знал, что был обязан своей жизнью только надетому на нем длинному коричневому пальто. С такими ночными бродягами немцы особенно не церемонились. Но на этот раз немецкий офицер, низенький, небритый капитан, который светил в лицо Гажо фонариком, поступил иначе. Дело в том, что еще в районе Бухареста капитан понял: война проиграна! На участке Ракошпалота его рота была почти полностью уничтожена, от нее осталось всего двадцать семь человек. Несмотря на это, он получил приказ переправиться ночью по Цепному мосту в Буду. Иными словами, Буду все-таки собираются оборонять, по традиции — до последнего человека, может быть, в течение нескольких недель. Капитан понял: настала пора — и, может быть, это последняя возможность — переодеться в гражданское платье и бежать. Цивильного костюма у него не было, в Будапеште он никого не знал, а будучи немецким офицером, считал недопустимым зайти в убежище и купить у какого-нибудь венгра гражданское платье. Опасался он и собственных солдат. Еще вечером, когда бой затих, он осмотрел несколько этажей здания, но это был банк, и он не нашел в нем ничего, кроме обломков, битого стекла и канцелярской мебели. Не было на ближайших улицах и убитых, а все живые прятались в подвалах. Оставалось только одно: схватить где-нибудь одинокого венгра, застрелить и снять с него платье.
Когда им попался Гажо, капитан сразу же обратил внимание на его длинное пальто, шарф, ботинки. На глазах у своих солдат он ничего не мог сделать и поэтому отдал приказ погрузить раненого на грузовую машину, которая везла боеприпасы, и доставить в расположение подразделения для допроса с целью выявления его сообщников. Капитан подумал, что ночью ему как-нибудь удастся разделаться с этим человеком и завладеть его одеждой. Под пальто у раненого он заметил еще и серый пиджак.
Однако его помощник, многократно награжденный и невыносимо ретивый фельдфебель, сразу же начал искать переводчика. Он привел откуда-то этого молоденького венгерского подпоручика, действительно довольно свободно говорившего по-немецки. Капитан кратко объяснил обстоятельства пленения этого типа и поручил допрос подпоручику. Не проявляя абсолютно никакого интереса к происходящему, он спокойно продолжал есть свой завтрак.
Подпоручик кивнул и присел напротив Гажо. Своим тихим голосом, ухоженным видом он резко выделялся на фоне прифронтовой солдатской казармы с ее грязью и духотой. Его темная, аккуратно подстриженная бородка выглядела элегантно. На запястье — тонкая золотая цепочка; из-под военного френча виднелись манжеты белоснежной, тщательно выглаженной сорочки.
— Сядьте, — сказал он Гажо. Тот приподнялся немного и оперся спиной о стену. — Как вас зовут?
Гажо не ответил и даже не взглянул на подпоручика.
— Я спрашиваю, как вас зовут, — повторил офицер все так же тихо. В кармане у Гажо лежало удостоверение ополченца, но об этом знал только он, потому что немецкого капитана вообще не интересовало это дело, а венгерский офицер был уверен, что немцы давно уже обыскали его.
«Если он отвернется, я проглочу свое удостоверение», — решил Гажо, продолжая молчать, будто обращались вовсе не к нему.
Офицер, внимательно глядя на него, наклонился ниже:
— Не слышу… Так что вы делали ночью на улице?
— А какое вам до этого дело?
— Гм… — Офицер стиснул зубы, затем изо всех сил ударил Гажо своим небольшим твердым кулаком в лицо. Гажо ожидал этого и успел приготовиться; он попытался увернуться, но рана мешала ему двигаться. Кольцо-печатка на пальце офицера рассекла ему губу. Гажо выплюнул комок темной крови, намеренно постаравшись попасть на элегантный френч подпоручика. Немцы по-прежнему не обращали на них никакого внимания.
Подпоручика звали Элёд Виллиам Харкани. Он был знаменитым спортсменом. Как и его четыре старших брата, он являлся довольно известной фигурой в Пеште. Принадлежал он к семье владельцев оптических предприятий с довольно древней венгерской фамилией, английское же имя Виллиам дала ему мать. По семейной традиции он не любил немцев, но, в отличие от гитлеровского капитана, еще и теперь надеялся на победу их оружия, ожидая спасительных подкреплений из-за Дуная. Именно поэтому он придавал очень важное значение допросу Гажо. Хотя ему еще никогда не приходилось заниматься подобным делом, он очень старался, гордясь своим участием в разоблачении настоящей «коммунистической банды».
Поведение Гажо вывело его из себя. Достав носовой платок, он попытался стереть с брюк плевок Гажо, но пятно не счищалось. Офицер положил пистолет на левое колено.
— Ну-ну… Посмотрим, как ты заговоришь теперь!
Окровавленные губы Гажо растянулись в презрительной улыбке. Он ни секунды не верил в то, что этот расфуфыренный офицерик действительно выстрелит в него.
— Ржешь, собака? Ухмыляешься? Выбить тебе глаз?
Он прижал ствол пистолета к виску Гажо и начал вращать его с такой силой, что парень застонал от боли и, корчась всем телом, сполз на нары. В глазах потемнело. Гажо мучила ярость, что из-за раны он не может прикончить этого болвана. Если он и хотел сейчас остаться в живых, то только для того, чтобы встретиться со своим мучителем и разорвать его на куски.
— Ничего, и для тебя найдется фонарный столб в Будапеште, — выдохнул Гажо в лицо офицера и закрыл глаза. Теперь его могут хоть распять, он сказал свое, остальное его не волнует.
— Что ты сказал? — наклонился к нему Харкани и с силой ударил по голове рукояткой пистолета. Он не понял, о чем говорит Гажо: ведь подпоручик не допускал и мысли о том, что русские когда-нибудь возьмут Будапешт.
В этот момент немецкий офицер подозвал к себе подпоручика. Он считал Гажо своей добычей и сейчас испугался, что этот размахивающий пистолетом опереточный вояка испортит все дело, прежде чем настанет его время. Он был невысокого мнения о венгерских офицерах, а этот надушенный, одетый как для прогулки франт был ему особенно неприятен. «Из-за таких вот и проиграна война», — думал он с отвращением.
Вдруг снизу, с площади Аппони, раздался истошный крик, будто кого-то схватили за глотку. Потом одна за другой рванули четыре ручные гранаты. Гажо успел увидеть, как капитан вскочил, схватил оружие и, как был без шинели, выскочил из помещения, за ним сломя голову, ничего не понимая со сна, бросились и все солдаты.
Харкани потрогал свою бородку, как бы желая убедиться, что она на месте, оцепенел на мгновение и побледнел. Только теперь до него дошел смысл сказанного Гажо о будапештском фонарном столбе. Но раздумывать было некогда: автоматная стрельба слышалась уже в длинном крытом дворе дома.
Гажо с удивлением увидел, что остался совсем один. Голова гудела, острая боль методически пронизывала ногу, но предчувствие свободы придавало ему силы: наконец-то пришли его освободители! Об этом кричала каждая частица его тела. Сделав мучительное усилие, Гажо поднялся и, ступая на здоровую ногу, сполз на пол. Здесь он немного отдохнул, потом достал свое нароповское удостоверение и, разорвав его на мелкие кусочки, начал жевать. Бумага была противной, с горьковатым вкусом, и никак не лезла в горло, а то, что удавалось проглотить, тотчас же стремилось обратно. Гажо не мог встать не только на ноги, но даже на колени. Прижимаясь к усыпанному мусором и осколками битого стекла полу, он попробовал ползти. Он понял, что если подтягиваться на руках и отталкиваться здоровой ногой, то можно хотя и медленно, но все же продвигаться вперед. Понемногу он дополз до двери. Пуля действительно, по-видимому, не задела кость, но рана снова начала кровоточить. Осколок стекла расцарапал ладонь, и из нее тоже пошла кровь. Поэтому за Гажо по полу тянулись два кровавых следа. Но главное, шел бой — здесь, рядом, сверху, снизу, со всех сторон, он бушевал, как будто во всех уголках здания бесновались черти. Гажо с большим трудом перевалился через порог и очутился под аркой лестничной клетки. В разгоряченном мозгу возникла совсем невероятная мысль: он подумал, что это пришел Марко со своими ребятами, чтобы освободить его.
Но это были не они…
Совсем поздно, где-то во втором часу, когда зимняя ночь накидывает на небо свои самые темные покрывала, вдруг с востока подул волшебный теплый ветерок. Это было слабое дуновение среди свирепых студеных ветров и снежных вихрей, господствовавших здесь вот уже несколько недель. Теплое дыхание было настолько неожиданным и приятным, что погруженный в темноту город испытал нечто вроде сладостной дрожи. Теплый поток воздуха примчался со стороны бесконечно длинной улицы Керепеши, прозвенел тихой музыкой над проспектом Ракоци, над фронтами, завалами, руинами, оборонительными линиями, долетел до Дуная, всколыхнув спокойную гладь чернильно-темной воды. Пробудились спавшие на обломках мостов чайки, радостно крича в предчувствии весны…
Летопись войны позднее отметит, что в ту ночь несколько советских разведчиков под командованием старшего лейтенанта Караганова, перейдя линию немецкой обороны, вышли к берегу Дуная. Отметив на карте собранные разведданные о противнике, находящемся у моста Эржебет, группа возвращалась обратно. Разведчики осторожно двигались вдоль стен домов, быстро перебегая открытые участки улиц и перекрестки, и неожиданно потеплевшая ночь поглощала звуки их шагов. Все семеро были опытными воинами. Они научились искусству ведения уличных боев еще в Сталинграде. Годы отточили и обострили их слух и зрение. Разведчики внимательно следили за местностью, метр за метром осматривали улицы. Их взгляд отмечал малейшие выступы, натренированный, чуткий слух улавливал и распознавал все ночные звуки, помогая ориентироваться в незнакомом месте. Кроме того, нужно было так же хорошо, как и противника, видеть своих товарищей по оружию. Ведь известно: кто невнимательно следит за обстановкой, вырывается слишком далеко вперед либо позволяет себе на минуту расслабиться и отстать, тот рискует нарваться на вражескую пулю. Бойцы устали, им хотелось спать: вот уже несколько дней они не знали отдыха. Сейчас они глубоко вдыхали ласковый теплый ветерок, используя каждую минуту хотя бы для кратковременной передышки.
И все же на площади Аппони они наткнулись на гитлеровцев. Улица была перекрыта, уклониться от боя было уже нельзя, да они и не хотели этого. Быстро покончив с охраной, советские разведчики вскоре выяснили, что гитлеровцы укрылись в пятиэтажном угловом здании банка. Командир решил, что необходимо занять здание. Кроме автоматов, ручных гранат и коротких финских ножей, оружия у них не было. Старший лейтенант Караганов первым ворвался в здание. Советские бойцы, которые еще минуту назад бесшумно пробирались по улицам города, двигались сейчас, ведя огонь с ходу.
Караганов вбежал в темный коридор и бросился на пол. Потом, швырнув гранату за угол, дал автоматную очередь и, вскочив, ринулся на оглушенных взрывом гитлеровцев. Все здание сверху донизу наполнилось шумом яростного боя: он кипел среди стеклянных перегородок, американских письменных столов, стальных сейфов. Невысокий, с чуть раскосыми глазами боец-киргиз в меховой шапке, повесив автомат за спину, влез по водосточной трубе на третий этаж. Держась левой рукой за трубу, он правой снял с пояса гранату и бросил ее в окно. Когда раздался взрыв, он перелез через подоконник и очутился внутри здания. В темноте засверкала сталь ножей, бой переходил из одной комнаты в другую.
Всего этого Гажо почти не видел. Он полз по коридору вперед. И хотя вокруг него рвались гранаты, строчили автоматы, свистели пули, он не встретил ни одной живой души. В конце коридора несколько ступенек вели вниз к воротам. Для Гажо преодолеть их теперь было труднее, чем каменный бастион. Сначала он попробовал опустить руку, затем правую ногу, но, как ни старался, он не мог спуститься вниз. Гажо мучился уже несколько минут, все его тело покрылось потом, он то и дело терял сознание и снова приходил в себя. Снаружи высоко в небе вспыхнула ракета, осветив на несколько секунд холодным желтым светом сводчатый потолок коридора. Вдруг Гажо увидел над собой человеческую фигуру. Это был невысокого роста мужчина в сапогах, ватной куртке и круглой шапке. Человек держал в руках автомат, свет ракеты окрасил его тонкое бритое лицо в странный желтый цвет. Его глаза с узким разрезом спокойно и с некоторым удивлением рассматривали лежавшего на полу человека в пальто.
— Мадьяр? — спросил он тихо, как-то необычно делая ударение на конце слова.
— Мадьяр… — прошептал в ответ Гажо, словно во сне. Эта встреча была такой странной, нереальной, будто все это происходило не с ним, будто это не он лежит здесь, на этой лестнице. Боец наклонился, подхватил Гажо под мышки и помог спуститься по лестнице. Гажо почувствовал, что ладонь солдата была такой же жесткой и потрескавшейся, как и его собственные пальцы, толстые, короткие, негнущиеся. На левом мизинце не хватало одной фаланги.
Ракета погасла, и чужой исчез так же бесшумно и незаметно, как и появился. Гажо только сейчас вспомнил, что когда тот наклонился к нему, то в свете ракеты он заметил у него на шапке сверкнувшую маленькую красную звездочку. Необычайное волнение охватило Гажо: может быть, действительно, все это ему приснилось? Он хотел крикнуть, позвать бойца обратно, вскочить на ноги и бежать вслед за ним, но мог только скрежетать зубами и тихо проклинать свои раны и свою беспомощность. Собрав остаток сил, он дополз до ворот. На площади никого не было. Бой продолжался на верхних этажах здания, и его звуки сливались с громом осады города, потрясавшим небо и землю.
Было бы безумием оставаться здесь. Его распирало желание сообщить своим друзьям великую новость: он видел, своими глазами видел… Заметив в темноте каменные изваяния Позмани и Вербёци, он понял, что находится на площади Аппони. Отсюда рукой подать до их дома, всего каких-нибудь двести метров. Стараясь держаться ближе к стенам дымящихся, разбитых домов, Гажо полз вперед по покрытому льдом, усыпанному обломками кирпича тротуару. Задыхаясь от усталости, он на минуту останавливался, потом полз опять. В темноте бурной ночи его никто не заметил. На углу улицы Ваци он потерял сознание, потом пришел в себя, но продолжал неподвижно лежать в своей изорванной в клочья одежде, беспомощно, без всяких мыслей. Вновь вспомнив о встрече на лестнице и подумав о том, какую радостную весть он сообщит своим товарищам, Гажо, упираясь подбородком в асфальт, снова двинулся вперед. Почти четыре часа добирался он до ворот своего дома. К тому времени небо сделалось серым: над Пештом занималась зимняя заря.
Бой в здании банка был жестоким и коротким. Гитлеровцев было больше, оборонялись они на верхних этажах, но не смогли использовать ни одного из этих преимуществ. Нападение русских ошеломило их, они подумали, что врагов значительно больше, и поэтому все бросились наверх. Один из советских разведчиков, пробив стену, перебрался в соседнее здание и вел огонь оттуда. Гитлеровцам казалось, что и тот дом занят русскими. Наступавшие взбирались по обломкам рухнувших лестничных пролетов наверх. Сержант-сталинградец стрелял в немцев через пролом в потолке.
Исход боя решился на самом верхнем этаже. Низенький солдат-киргиз, которого видел Гажо, схватил гранаты, побежал вдоль коридора к пулеметной точке. Отступать гитлеровцам было некуда. Фельдфебель с Железным крестом на груди, высокий белобрысый верзила, со страшным воплем выбросился из окна на улицу. Гитлеровцы в этом бою потеряли семнадцать человек убитыми; остальные, в том числе и капитан, бежали из здания банка по пожарной лестнице.
Среди советских разведчиков трое были ранены. Забрав у убитых гитлеровцев автоматы, они обеспечили себя достаточным количеством оружия и боеприпасов. Они удерживали занятый дом до вечера следующего дня, отбивая все атаки немцев, а ночью, скрытно пройдя через немецкие кордоны, возвратились в свою часть. Раненые шли сами, только сержанта-сталинградца нес на спине низкорослый солдат-киргиз.
23
Дом, в котором жили Марко, Гажо, Золтан и остальные ребята, несмотря на то что был защищен соседними зданиями, не избежал своей участи.
Однажды ночью прилетевшая откуда-то тяжелая мина прямехонько угодила во внутренний двор дома и оставила после себя зияющую сквозь два этажа воронку в форме удивительно правильного круга. Создавалось впечатление, будто дом кто-то проткнул огромным пальцем. Половина кухни, комнаты, кладовой, ванной была как отрезана ножом. Огромный рояль Блютнера висел между небом и землей, зацепившись одной ножкой. Узкий двор был засыпан обломками, последние, оставшиеся кое-где стекла вылетели из рам.
Турновские больше не могли оставаться в квартире. Будь что будет, решили они и спустились в подвал, забрав с собой одеяла, матрасы и подушки. В убежище их встретили недружелюбно: и без них люди там едва умещались. Инженер ожидал этого и пытался успокоить их своей любезностью.
— Мы знали, что тут тесно, а люди мы новые и не хотели причинять вам неудобства, — объяснял Турновский коменданту дома, пожилому распространителю лотерейных билетов, открывая перед ним серебряный портсигар. — Но что поделаешь, когда на голову падают бомбы!.. — Турновский подобострастно хихикнул и хлопнул себя мягкой ладонью по голове, показывая, как падают бомбы. Затем он вежливо представился каждому, а женщинам галантно поцеловал ручки. Одного из жильцов дома, строителя, звали Бонделло. Турновский с радостью тряс ему руку, говоря:
— Итальянская фамилия? Моя жена тоже итальянка, из семьи Гольдони…
Золтан остался в квартире совсем один. Гажо лежал на втором этаже у Марко. В первые дни осады Золтан бродил по улицам города, а мысли в его голове перескакивали с одного предмета на другой. Прошло три месяца с тех пор, как он ушел из родительского дома и живет здесь, не прошло еще и трех недель, как пропала Ютка. За это время он пережил, пожалуй, больше, чем за всю свою предыдущую жизнь. Бывали моменты, когда он готов был уничтожить опротивевший ему реферат, над которым работал три года, спуститься к Марко и попросить оружие. Потом приходила другая мысль: нет, он никогда не пойдет к ним, а если где-нибудь случайно с ними встретится, то обойдет их стороной, потому что война, борьба — это не его стихия…
Настал вечер, одиночество стало невыносимым, и Золтан отправился в убежище, но по пути все-таки завернул к Марко. Он постучал условным знаком: два длинных и три коротких.
— Висельник и веревка… — пробормотал он про себя.
Гажо с забинтованной ногой лежал на диване среди подушек. Отросшая щетина покрывала его лицо. Марко и теперь был и своем свитере с дырявыми локтями. Он развлекал больного тем, что рисовал ему при свете коптилки вагонетки, лошадей, тянущих их, деревянные крепления, забойщиков с кирками, не забыв даже карбидную шахтерскую лампочку, прикрепленную к бревну. Рисовал он быстро и ловко. По просьбе Гажо он набросал по памяти башню подъемника шахты «Ева».
— Старее, чем наша шахта «Валентина», нет во всей Венгрии: она была построена еще при Марии-Терезии, — начал было опять Гажо, но тут же понял, что при Артуре Варкони похвастаться ему не удастся. И действительно, тот сразу же его оборвал.
— Что? «Валентина» — тоже мне шахта! — презрительно махнув рукой, сказал Варкони, поглаживая свою лысеющую круглую голову. — А времена Эндре Второго не хочешь? Это тринадцатый век, и уже тогда вовсю работали шахты в Раднане, Бестерце, Добокане… Где там вашему Диошдьёру! Его тогда еще и в помине не было…
— Ничего, зато наша крепость намного старше, так и знай! Ее четыре башни ты можешь увидеть хоть сейчас…
— А-а, это та маленькая сувенирная крепостенка?.. Знаю, знаю. Королева обычно ездила туда на лето отдыхать. Пажи, парикмахеры, придворные дамы… Да разве это крепость? Никогда она и не была крепостью…
Гажо был глубоко уязвлен. Ничего не ответив, он поудобнее устроил больную ногу и отвернулся к стене. Живший в доме врач осмотрел его и наложил повязки на ногу и руку. Пуля действительно не задела кость.
Золтан разглядывал рисунки Марко, поражаясь его способностям. Наконец он решился спросить о том, о чем до сих пор стеснялся заговаривать.
— Скажи, какая у тебя профессия?
Марко, как всегда, когда смущался, громко и фальшиво рассмеялся. Профессии у него не было. Работал он во многих местах, но так и не нашел своего счастья.
— После войны хочу пойти учиться.
— А сколько тебе лет?
— Двадцать четыре.
Золтан с удивлением взглянул на Марко. Он считал его намного моложе, а теперь смотрел и не верил своим глазам. Может быть, это тоже конспирация? Смутил его и деланный смех Марко: уж не обидел ли он его своим бестактным вопросом? Но Марко вдруг посерьезнел, забрав из рук Золтана свои рисунки:
— Веришь ли, старик, в школе я настолько хорошо учился, что получил медаль… Я очень любил математику, физику и все время рисовал. Хотел стать инженером-строителем. Мне кажется, лучше этой профессии нет. Что может быть прекраснее, чем строить дома, школы, элеваторы, целые города, видеть, как они растут с каждым днем. Я хотел бы жить на окраине города, вблизи строек, среди котлованов, поднимающихся стен… Глупость, конечно, все это! Я самостоятельно начал проходить курс гимназии, но потом нужно было уезжать, и я бросил учебу. Словом, в самом начале получился, как говорят, фальстарт. Ни денег, ни времени… В результате — все перезабыл, будто никогда и не учился.
Марко встал, побарабанил пальцами по столу, затем достал спичку и прочистил дымившую коптилку. Он не привык говорить о себе, и теперь ему было приятно высказать то, о чем он думал.
— Интересно, вот уже несколько дней у меня из головы не выходит мысль: а смог ли бы я со своей старой головой стать студентом? Портфель, линейка, циркуль, тетради… Волноваться перед экзаменами… Скажи, ты тоже волнуешься перед экзаменами в университете? У меня, например, от волнения кружилась голова, я буквально шатался, настолько мне было плохо. Правда, когда я уже начинал говорить, все волнение сразу проходило.
— Не знаю, сейчас я даже представить себе этого не могу, — ответил Золтан и закрыл глаза. — Я устал… Нет, не сегодня вечером, а вообще устал, как никогда, устал всем телом, устал от всего… Университет тоже, наверное, разбомбили. А почему бы и нет? Ведь теперь это уже не город, не прежний Будапешт, а только черные, обуглившиеся руины и сплошные ямы. Кто бы сюда ни пришел — все равно… С Венгрией покончено…
— Я тоже устал, Пинтер. Знаешь, я настолько измотан, что не могу спать. Конечно же я тоже не так себе представлял свою жизнь… Придется начинать все сначала, с азов… — Марко вдруг умолк, погасил сигарету… Он только теперь понял, о чем говорил Золтан, что он имел в виду. Махнув рукой, как бы сбрасывая что-то со стола, Марко продолжал: — Покончено?.. Дать крестьянам землю, сделать людьми три миллиона нищих… Это, по-твоему, называется концом? Изгнать отсюда гитлеровцев и вместе с ними блудливую банду нилашистов — это конец? Тогда убирайся и ты с ними! Уходи!
Золтан молчал, лицо его медленно заливалось краской. Лицо Марко тоже горело огнем. Редко он настолько выходил из себя.
Высморкавшись и вытерев с лица пот, он начал говорить совсем о другом. Около полуночи раздался необычайно сильный и продолжительный взрыв. Ребята взглянули друг на друга. Они поняли, что это не просто бомба, снаряд или мина, звук взрыва которых они хорошо знали. Это мог быть только мост Эржебет… Этот красавец мост, выкрашенный в желтый цвет, горделиво, без единой опоры, взлетевший над Дунаем и ограниченный двумя мощными, стройными башнями, для генерал-полковника Пфеффера Вильденбрука был просто военным объектом, точкой на карте. Ребята молча прислушивались, глупо надеялись на что-то и не смели выговорить роковое слово. Потом все смолкло. Затем раздался еще один взрыв. Очевидно, это взорвали самый старый мост Будапешта — Цепной мост.
Столица страны разорвалась надвое, на Буду и Пешт, одна — у немцев, другая — у русских, оскалив зубы в смертельной вражде друг к другу.
Ребята сидели, закусив губы, не смея посмотреть друг другу в глаза. Пять молодых парней — Марко, Вереб, Варкони, Гажо и Золтан Пинтер — попали сюда из разных мест, но сейчас они испытывали одинаковое чувство стыда, они винили себя в том позорном событии, которое свершилось у них на глазах.
Артур Варкони привстал, потом опять сел, крякнув с досады:
— В тысяча восемьсот сорок девятом австрийский полковник Алнох уже пытался взорвать Цепной мост, — хрипло проговорил он. — Но тогда это ему не удалось. Заряд разорвал на куски его самого… — Артур сам чувствовал, что сейчас эти исторические аналогии не к месту. Он родился и вырос в Будапеште и с раннего детства из всех мостов больше всего любил Цепной, с его стройными, удивительно тонкими линиями, башнями, въездами. Часто он делал крюк только для того, чтобы пройти по мосту. — Все оказалось напрасным, все…
Марко снова достал сигарету, но не прикурил: спичка так и догорела у него в руках.
— Да, ты прав, мосты взорвали. Правда и то, что мы не смогли победить одни. И все-таки наша борьба была не напрасной. Это не фраза, Варкони, это очень скоро станет очевидным. Это скажется тогда, когда нужно будет восстанавливать мосты…
Несмотря на то, что Варкони был старше Марко и, наверное, прочитал раз в десять больше книг, он считал Марко намного опытнее и умнее себя самого. Но сейчас, он не понимал, как можно через две минуты после гибели мостов говорить об их восстановлении…
Между тем Марко говорил совершенно искренне и серьезно. Он посмотрел на ребят. Зябко поеживаясь, они сидели перед ним огорченные и подавленные. Даже его старые товарищи Вереб и Варкони, вместе с которыми он создавал эту группу, были удручены.
«Как они молоды, — подумал он и улыбнулся. — Если мосты взорваны, значит, в Пеште уже нет немцев… Нужно смеяться и петь». Марко хотелось порадовать их чем-нибудь, но, кроме сигарет с ладьманошских складов, у него ничего не было. Тогда он вынул их и положил перед каждым по сигарете «Симфония».
— И вы тоже не стали бы вешать носа, если бы немного смотрели в будущее. Возьмем, к примеру, Варкони. Подумайте, сколько книг он прочитал, сколько всего знает — голова кружится! Но все его знания — мертвый груз: они никому не приносят пользы. Грузовики может взрывать и тот, кто не читал всех произведений Гёте. Такой человек, как Варкони, может быть дипломатом, или главным редактором какого-нибудь издательства, или педагогом. И я убежден, что рано или поздно он станет кем-нибудь из них. Настанет время, когда такие люди будут нужны, их будут искать. Он найдет свое место в жизни, раскроет свои способности. Работы для него хватит. Вот увидите, он еще будет так занят, что, встретившись на улице с кем-нибудь из старых друзей, даже не сможет остановиться, а только крикнет с другой стороны улицы: «Привет, старик! Как дела? Как поживаешь?»
Гажо рассмеялся и попытался сесть в кровати. Остальные тоже оживились, задвигались, закурили. Марко, встав, начал ходить по комнате.
— Ну не молчи, давай дальше, — попросил Гажо. — Что будет с остальными?
— С остальными? О себе я уже говорил. Я буду строить мосты. Вереб? Вереб пойдет туда, куда его пошлют, — офицером народной армии или полиции или, если понадобятся хорошие слесари, обратно на завод слесарем. У него будут своя квартира, костюм, очевидно, и супруга; на досуге он будет по-прежнему заниматься спортивной борьбой, а летом — проводить отпуск в домах отдыха. Короче говоря, он будет работать там, где он нужен. И он всегда будет молчать… Так, Вереб? Согласен?
— Ладно, — ответил кратко Вереб.
— Пинтер жалуется, что очень устал… Ну что ж, придет время — выспишься. Дня через два вся твоя усталость пройдет. А потом вновь откроет свои двери университет, ты возвратишься в него и будешь мирно и спокойно учиться дальше. Напишешь книгу, ее издадут, и, если все пойдет хорошо, ты сможешь стать даже профессором, отрастить бороду… Правда, в этом деле я не особенно разбираюсь. Но стыдиться своей науки тебе больше не придется. Все встанет на свои места. Во всяком случае, в жизни и ее законах ты будешь разбираться лучше, чем теперь. Я думаю, что ты постепенно сойдешься с людьми. Ну а что же будет с Гажо? Завтра утром он отправится домой. Потом начнется страшная месть: ведь он запомнил всех своих врагов, ни одного не забудет… Если захочет учиться — перед ним откроется весь мир. Он может стать кем угодно: старшим забойщиком, директором, бургомистром, даже депутатом парламента…
— Довольно, остановись, — рассмеялся Гажо и отвернулся к стене. — Я стану премьер-министром…
— Я же и говорю: если будешь учиться. А без этого ничего из тебя не получится. Осядешь в своем доме на своей шахте… — Марко тоже рассмеялся, потом зевнул и протер глаза кулаком. — Который час? Ого, уже скоро утро! Все, ребята! Попробуем поспать, у нас есть еще пара часов. К рассвету русские будут здесь. В кувшине осталось немного воды, можно будет побриться, А у меня есть даже чистая сорочка.
24
Уже много недель не было такой удивительно спокойной ночи. Золтан поднялся на третий этаж, присел у холодной печи. Спать не хотелось. Обернув шею шарфом, он поглубже втянул голову в плечи, поднял воротник пальто и слушал тишину. Изредка откуда-то издалека доносились дробные звуки выстрелов, будто поезд стучал в темноте. По ту сторону реки — гитлеровцы, на соседней улице — русские. И все же их еще нет.
«Неужели и эта необычная, историческая ночь, — думал Золтан, — когда-нибудь бесследно уйдет в небытие?»
…Как жаль, что Ютка не дождалась вместе с ним этого дня! Она, словно ракета, внезапно ворвалась в его жизнь, ярким пламенем осветив все вокруг, и так же внезапно погасла. Сколько всего дней? Он мог сосчитать их по пальцам. Он помнил каждое отдельное мгновение, начиная с первой памятной встречи. Он даже помнил, как она была одета, когда он впервые увидел ее, — в белую блузку и голубую юбку. Девушка, не глядя на него, царапала ногтем стену. Сейчас Золтан мысленно продолжил предсказания Марко. Кем стала бы Ютка? Ее, конечно, приняли бы в университет на медицинский факультет, о котором она так мечтала с самого раннего детства. Золтан представил ее себе: вот она с портфелем в руках, в туфлях на низком каблуке. Каждый день, около восьми часов утра, она спешит по улице Бароши, где обычно ходят студенты-медики, боясь опоздать на занятия; глаза еще чуточку затуманены со сна, темно-русые волосы влажно блестят, выбиваясь из-под небрежно сдвинутой набок беретки.
Золтан прожил уже двадцать два года, но у него никогда не было девушки. В университете он целых два года был влюблен в студентку искусствоведческого факультета, высокую брюнетку в беличьей шубке. С этой девушкой он встречался каждый день дважды, утром и в полдень, но никогда не говорил с ней и даже не знал ее имени. Позднее она ушла из университета: то ли учеба наскучила, то ли вышла замуж. С женщинами Золтан в своей жизни почти не имел дела. Ютка была первой девушкой, которую он по-настоящему полюбил и которая была ему дорога. Неужели и это чувство похоронят будни жизни? Ведь совсем недавно она сидела рядом, он еще и сейчас словно ощущает тепло ее плеча. И тем не менее все это кажется уже таким далеким, давно прошедшим, почти нереальным. Время сейчас бежит очень быстро, как вырвавшийся на свободу ветер, оно мчится, мчится, стремясь вместить все в эти смутные, сумбурные дни.
Едва показавшись,
Рванула обратно
Меня неумолимая судьба…
Золтан повторял про себя строки стихов. Стихи, стихи… Он знал их на любой случай жизни, а вот собственных слов не было. Да и что за жизнь была у него? Что он знал о ней, об окружающем мире? Он не знал даже своей страны, родного города. Всю свою жизнь он просидел под стеклянным колпаком, важно обложившись книгами и своими выписками.
Комната вдруг показалась ему тесной. Он встал, походил немного. Большая, продуваемая сквозняками квартира, длинный коридор пугали его. Все окна во двор были выбиты. Он вышел на лестницу и, нащупывая ногами ступени, поднялся наверх. Вокруг была тишина. Дверь чердака была высажена прямым попаданием снаряда. Сквозь дыру проглядывало серое небо. Золтан зажег спичку и, ступая по кучам битого кирпича, черепицы, обломков купола, отыскал лестницу на чердак. Раньше по ней ходили только трубочисты. Золтан вылез через пробоину наружу, под холодное светлеющее небо. В лицо ударил прохладный ветер, приятно было дышать полной грудью, прочищая легкие, закопченные табачным дымом. Глубоко вдыхая свежий воздух, Золтан попытался подняться выше, на самый верх крыши, вдоль почерневших от копоти пилонов к трубам, Хорошо было здесь, наверху, над погруженным в темноту ночным Будапештом… И не страшно… А чего, собственно, бояться? Здесь всегда дует ветер. Ветер словно омыл его затекшее ослабевшее тело, изгнал из глаз многодневную усталость. Снизу, из темноты, слышалось журчание Дуная. Струи воды пробивались сквозь обломки моста. Золтан, затаив дыхание, прислушался: доносится ли сюда звук ударяющихся друг о друга льдин? Течет мощный поток воды среди развалин, под рухнувшими фермами мостов, через распавшийся надвое город, неистощимо и неудержимо течет, разливается, совершает работу в течение жизни целых поколений, в течение тысячелетий, разрушает и создает, всегда тот же и всегда другой, как сама вечная, непобедимая жизнь.
Над Пештом, далеко внизу, у самой кромки неба, серел рассвет. Свет был еще слабым, всего лишь узенькая полоска; кто бы мог поверить, что эта бледная полоска света сможет победить бесконечное море темноты Вселенной? Но она, вначале крохотная, на глазах становилась шире и ярче, растекалась по небу, высветлив уже одну его треть, потом половину, постепенно выдвигая из темноты очертания крыш домов и башен. Вот, странно невредимый, осветился купол какого-то здания, затем школы на улице Цукор, напоминавшей православную церковь. И все эти безмолвные крыши, купола, башни, пробитые снарядами, сломанные пополам или срезанные под корень, напоминали необитаемую горную местность, изуродованную дикими вулканическими силами. Церковные здания в центре города — центральная часовня, собор Святого Ференца, церковь на площади Кальвина, университетская церковь, — подняв свои полуразрушенные, сиротливо одинокие купола и башни к голубому небу, как бы молили о пощаде. Щербатые пустые улицы напоминали почерневшие кровеносные сосуды мертвого тела.
Так вот что осталось от города, вот каким он стал… Вот чем кончили тысячелетние великие государства Европы, Прикарпатья и Дуная… Куда девались все эти крестоносцы, которые орали во всю глотку и били себя в выпяченную грудь? Испарились, исчезли, оставив после себя сожженные города, голод и нищету трущоб, одетых в лохмотья скорбящих жен, отцов и матерей, оплакивающих погибших или ставших инвалидами мужчин и рано повзрослевших детей.
Окончательно победивший на небосводе свет сделал видимым весь город с его бесчисленными ранами, скрывавшимися великодушной ночью. Не дымились уцелевшие заводские трубы на Шорокшарском шоссе и в Чепеле. Поверженная на землю, пустыми глазницами уставилась в небо мертвая Будайская крепость. В ее мраморных залах, заваленных теперь соломой и мусором, стояли лошади, рядом расположились грязные, сквернословящие гитлеровские солдаты… Не было больше торжественной смены караула под барабанный бой, не было королевских гвардейцев, охранявших корону, не красовались на белых лошадях перед строем своих подданных хозяева крепости в зеркально блестевших сапогах, окруженные роем фотокорреспондентов. На спецпоездах и автомобилях, стараясь не поднимать шума, бежали они отсюда задолго до первого винтовочного выстрела. Сейчас, сидя где-нибудь в уютных натопленных комнатах с застекленными окнами за чашкой ароматного кофе, они рассуждают о судьбе Венгрии, а может быть, и вообще спят в такую рань… Но полутора миллионам несчастных, забившихся в подвалы людей бежать отсюда некуда.
Золтану тоже было некуда уходить. Сверху он попытался отыскать здание университета, но не смог узнать его среди одинаково серых полуразрушенных крыш. Искал он и свой дом в Буде, на улице Фадрус, но этот район закрывала гора Геллерт. Над ее вершиной, распластав неподвижно крылья, одиноко парил коршун. Золтан смотрел на эту птицу, на гору, на взметнувшиеся к небу в агонии желтые башенки моста Эржебет, на огромный истерзанный город и чувствовал, как сжимается сердце, как на глаза навертываются слезы… И он впервые в своей жизни невольно прошептал слово «родина». Куда бежать отсюда? Разве мог бы он жить на чужбине? Есть в мире страны, которые пощадила война, есть старинные чистенькие города с целыми мостами и спокойными реками, с трамваями, тихими музеями и библиотеками. Но что ему искать в этих городах и странах? Правда, он знает семь или даже восемь языков, но думать-то может только по-венгерски… Пусть прекрасен большой мир, но свидетелей своего детства — улицу Фадрус, гору Геллерт, Бездонное озеро — он не найдет больше нигде. В двадцать два года уже нельзя сменить сердце.
Сколько он помнил себя, он всегда боялся громких слов и старался избегать их. За последние годы он часто слышал разглагольствования о нации, о родине, о народе. Но только теперь для него эти слова обрели истинный смысл. Теперь, когда вихрь войны вырвал их из глубины его души, он никогда больше не позволит замуровать их обратно. Золтан ощутил страстное желание все видеть, все понять. Он никогда не любил шумные, многолюдные пештские проспекты и по возможности обходил их переулками. Но теперь он многое отдал бы за то, чтобы снова попасть на эти улицы, снова увидеть людской водоворот и самому влиться в него как его полноправная частица. Ему хотелось останавливаться и вновь двигаться туда, куда влечет толпа, доверяться теплому человеческому течению, стоять у витрин магазинов и газетных стендов, слушать интригующие выкрики продавцов газет, глядеть на ссоры, спорить самому, впитывать неумолчный шум толпы, смотреть вслед девушкам — словом, познавать человеческие заботы, радости, мечты… С каким удовольствием он бросился бы в уличный водоворот! Золтан почувствовал такой прилив сил, что готов был немедленно идти, двигаться, действовать, поднимать людей, чтобы возродить поверженный в прах город… Над далекими равнинами где-то там, над Альфельдом, плыл молочный туман. За облаками всходило солнце, его свинцово-дымчатый свет пробивался сквозь туман, скользя по разбитым мокрым крышам домов устало распластавшегося Будапешта.
Утром, примерно в половине десятого, во двор вошел небольшого роста солдат с перекинутым за спину автоматом, в круглой меховой шапке с красной пятиконечной звездой. Он шагал спокойно, без всякой настороженности, с любопытством разглядывая дом, как путешественник-иностранец, увидевший интересное здание, затем так же спокойно остановился посреди двора.
Не прошло и минуты, как он был окружен жильцами дома. Вокруг него собралось около двадцати человек, и каждый старался протиснуться поближе. Они трогали его руки, ощупывали одежду, оружие, шапку, красную звездочку. На разных языках: по-словацки, по-немецки, по-румынски, по-французски, даже по-гречески, — помогая себе жестами, они что-то объясняли ему, кричали. Часть жителей не смела выходить из подвала. Они послали торговца Шинковича наверх узнать, что там происходит. Этот здоровенный мужчина сначала чуть высунулся из подвала, но, убедившись в том, что ничего страшного не происходит, осмелился подойти поближе, Он подобрался совсем близко и, стуча себя в грудь огромным красным кулаком, закричал:
— Коммунист! Коммунист!
Солдат, окруженный плотным кольцом людей, стоял и молчал: он ни слова не понимал из этого многоязычного крика. Его слегка раскосые, по-восточному узкие глаза временами останавливались на ком-нибудь, но по выражению его тонкого смуглого лица нельзя было понять, что он думает. Оно выражало только уверенность и спокойствие, а в глазах была застарелая усталость. Но его юношески стройное тело сохраняло приятную легкость, в каждом движении сквозила готовность мгновенно принять, если понадобится, боевое положение. Видя его молчание, постепенно смолкли и все вокруг.
— Немец-солдат есть? — спросил он наконец, странно смягчая согласные и напирая на конец слов.
Вновь зашумев, размахивая руками, люди уверяли его, что немцев здесь больше нет. Одна из женщин, подняв ладонь, дунула на нее: мол, все улетучились. Солдат медленно двинулся вперед, за ним, на полшага позади, словно сопровождая важного гостя, посетившего дом, — небольшая группа жителей.
Золтан Пинтер, не желая подходить ближе, стоял у входа в подвал. Он испытывал необычайное чувство легкости оттого, что вот этот короткий момент, который скоро канет в вечность, это пасмурное утро в заваленном обломками узком дворе, кричащие, размахивающие руками люди останутся в нем навечно и будут сопровождать его до последнего вздоха. Когда солдат проходил мимо, Золтан вытянул руку и потрогал его за локоть, как бы желая убедиться в том, настоящий ли он… Тот взглянул на него, но не удивился, а словно на секунду задумался, потом пошел дальше.
Он обошел все убежища, нигде не останавливаясь. В одном из помещений подвала находились семнадцать венгерских солдат. Они укрылись здесь, в первом же доме, где не было гитлеровцев, два дня назад, чтобы не идти в Буду. Собственно, это были не настоящие солдаты, а музыканты — об этом свидетельствовали серебристо-белые эмблемы на их петлицах. У них были музыкальные инструменты в черных футлярах, с которыми они не желали расстаться даже теперь, и одна-единственная старая винтовка. Солдат ударом о каменный пол сразу же разбил винтовку, а музыкантам велел выйти во двор. Затем он осмотрел все этажи дома, где жили теперь только Марко и его товарищи.
Когда солдат вошел в их комнату, они все встали. Варкони от смущения покраснел и раскашлялся. Вереб, этот молчун Вереб плакал, по его неподвижному лицу текли слезы. Марко, опершись о холодную печь, кусал губы и в душе ругал себя за то, что не выучился говорить по-русски.
— Габор Середа, — сказал он тихо. Это были его настоящие имя и фамилия.
Гажо сел в постели и завороженно смотрел на солдата такими глазами, что тот забеспокоился и медленно подошел ближе. Гажо схватил солдата за левую руку и снова ощутил ее жесткую шероховатость; на мизинце не хватало одной фаланги…
— Это он! Я узнал его! Это тот русский! — закричал Гажо и громко засмеялся, прижимая к себе обеими руками руку солдата. Солдат тоже догадался, что перед ним тот раненый венгерский юноша, которого он видел на лестнице захваченного здания банка. От радости его раскосые глаза весело заблестели, он тоже громко, по-детски рассмеялся и начал шарить по карманам своей ватной телогрейки. Ему хотелось что-нибудь подарить Гажо. На войне люди редко встречаются со знакомыми. Он смог найти только кусок галеты и положил его на кровать у ног Гажо. В улыбке блеснули два ряда его красивых, ровных зубов.
— Не русский, киргиз! — сказал он, ударяя себя рукой в грудь. — Турумбек!
Музыканты со своими футлярами ожидали его во дворе. Это были жалкие, изможденные, грязные, обросшие бородами молодые ребята. Они были одеты в очень старую, залатанную и обтрепавшуюся форменную одежду. Музыканты терпеливо стояли во дворе, клянча у каждого проходящего покурить. Потом во двор вошел еще молодой, но уже седеющий, гладко выбритый советский офицер — старший лейтенант, командир Турумбека. Он начал расспрашивать солдат-музыкантов, кто они такие, как сюда попали и куда направляются. Те, не умея ответить, только молча показывали на свои инструменты. Нужен был переводчик, однако его никак не могли найти. Тогда выступил вперед покрасневший до корней волос Золтан.
— Вы говорите по-русски? — спросил офицер, вскинув на него свои серо-голубые глаза.
— Немного говорю, — тихо ответил Золтан по-русски.
На пышущем здоровьем, обветренном лице старшего лейтенанта, на его гладких, без единой морщины, висках странно выделялась ранняя седина. Серыми были даже его брови.
— Говорить по-русски научились на фронте?
— Я не был на фронте. Я студент.
— А разве ваши студенты изучают русский язык?
— Мне это было нужно для моей работы. В венгерском языке много славянизмов.
— Вы филолог?
— Да, — ответил Золтан, еще больше краснея.
Офицер снова посмотрел на него своими стального цвета глазами, но ничего не сказал. Он задал несколько отрывистых вопросов командиру музыкантов, потом, кивнув головой, поручил их всех Турумбеку и заспешил дальше.
Советский солдат роздал музыкантам русские папиросы с длинными мундштуками и вывел на улицу. Там они построились в ряд. Турумбек попытался объяснить словами, потом показал жестами, чтобы они вынули свои инструменты.
— Музыку! — крикнул он. — Вы свободны теперь, мадьяры!
Солдаты, пожимая плечами, нехотя достали инструменты: трубы, кларнеты, блестящие литавры. Турумбек, смеясь, блестя глазами, жестами поощрял их: мол, давай, давай!
— Но что играть?
— Ведь у нас нет нот…
Оборванные и голодные музыканты, собравшись в кружок, посовещались. Трубач с обмотанной грязным платком шеей предложил сыграть национальный гимн, но другие воспротивились: он начинается со слова «бог», как бы с ним беды не нажить… Гимн Кошута без нот они играть не умели. Барабанщик, маленький цыганистый ефрейтор, упрекал всех за то, что они не послушались его совета и не выучили «Интернационал». Наконец остановились на «Марше Ракоци».
Бородатый дирижер — когда-то он был, наверное, толстым краснощеким малым, а сейчас френч висел на нем, как на палке, — встал во главе строя, поднял свою палочку, и колонна с барабанным боем, раздирая воздух воем труб и кларнетов, двинулась к площади Аппони. Тромбоны от долгого молчания фальшиво хрипели, барабан треснул, но музыканты играли изо всех сил, словно от этой музыки зависела их жизнь. Холодным серым утром шагали эти оборванные хромавшие солдаты среди сожженных магазинов, взорванных бетонных завалов, обвисших проводов и дохлых лошадей. Оркестр обошел вокруг рухнувшего на дорогу дома, и громкие звуки музыки, взлетев высоко в небо, заполнили траурные улицы города. Услышав их, люди вылезали из бункеров; худые и грязные, они, зябко ежась, стояли в подворотнях, высовывались из выбитых окон. Ведь так давно не было музыки! Не веря самим себе, они слушали это чудо, мужчины и женщины вытирали глаза, смеялись и плакали от радости.