— Я не понимаю тебя, — твердо сказал юноша.
— Мой путь, как и путь журавля в небе, труден для понимания. У меня уничтожены желания, я не привязан к пище и удовольствию; мой удел — освобождение.
— Носансара…
— Сансара — вечная подкладка жизни. Вверх и вниз, приводимая в движение валом сансары, поднимается и опускается бадья, а мы, совершенствуясь путем страданий, предписываемых нам кармой, то освобождаемся от материи, то вновь в нее погружаемся. Отшельник Сиддхарта учит не о сансаре, а о том, как от нее избавиться.
— А кто-нибудь учит о сансаре?
Царевич-шраман снисходительно улыбнулся.
— В этом мире благородных учителей мало, как мало и настоящих колесничих — большинство просто держит вожжи, — объяснил он. — Чаще всего учителя говорят о том, что человеку вовсе не нужно знать; их учения подобны цветкам с приятной окраской, но лишенным аромата. Я же учу только освобождению от желаний.
— Но ведь желания бывают разные?
— Желания — это только желания. И пока они управляют нами, ум наш на привязи и подобен теленку, сосущему молоко матери.
Девадатта почувствовал, что голова у него идет кругом.
— Первое время тебе будет трудно, но ты привыкнешь, — заметил Сиддхарта. — Я скажу Кашьяпе из Урувеллы, чтобы он помог тебе освоиться.
Кашьяпа из Урувеллы, тщедушный пожилой шраман с голым черепом и волосатой грудью, был магом-огнепоклонником, обращенным Сиддхартой на берегах реки Найранджаны. Голос у Кашьяпы был вкрадчивым, взгляд — пронзительным. Он родился в низкой касте ловцов рыбы, но выдавал себя за брахмана.
В первый же день Кашьяпа объяснил Девадатте правила общины: ученикам Сиддхарты не разрешалось держать соль в роге, есть мясо животных, забитых мясником, пить молоко, которое прокисло, но еще не створожилось, начинать дневную трапезу, если тень не прошла с полуденного времени расстояние, равное двум пальцам, а главное — даже случайно касаться женщины. Девадатта сразу возненавидел этого злобного и мелочного старика.
В Джетаване никто не удерживал учеников, если они хотели оставить рощу. Однако на тех, кто провел здесь меньше полугода и все же уходил, смотрели с легким презрением. Девадатта помнил о Амбапали и словах отца. Он знал, что не может вернуться.
С каждым днем он все сильнее скучал по хорошей еде, по дому, где его никто не будил с первыми лучами солнца, по запаху слоновника, по улицам Бенареса, по разливу Ганга, по разговорам с отцом. Роща казалась ему темницей, куда он попал по глупому недоразумению.
Хуже всего было то, что Кашьяпа из Урувеллы непонятным и колдовским образом вытягивал из него самые сокровенные признания. К счастью, старик придерживался хронологического принципа, выведывая, какие проступки Девадатта совершил начиная с той поры, когда дитя расхаживает нагим. В этом было мало приятного, но юноша дрожал от одной мысли о том, что однажды Кашьяпа заставит его рассказать о танцовщице.
Каждую ночь, засыпая, Девадатта думал о ней. Однажды ему приснилось, что Амбапали сама приходит к нему — пронзенная жгучей болью внизу живота, с пересохшим ртом, мягкая, ласковая, покорная. Он встал и начал прогуливаться по дорожке. Он был взволнован, и даже привычное чувство голода отступило. Луна сияла в небе как начищенная до блеска кшатрийская чакра; в ее неярком свете пальмы отбрасывали благородные длинные тени, а звездное небо над головой Девадатты было темно-синим, как спина коровы Камадхену, исполняющей желания. В воздухе стоял густой аромат олеандров и камфары.
«О боги, — шептал Девадатта, — сделайте так, чтобы Амбапали бродила без меня как человек, потерявший воду. Сделайте так, чтобы, когда я вернулся, она сама приползла ко мне».
Внезапно на дорожке показался Кашьяпа. Он обругал юношу, назвав его «обжорой, который, лежа, вертится, как боров, перекормленный зерном», и велел ему спать.
Нет, Девадатте не нравилось в роще. И если бы ему тогда сказали, что вскоре он сам захочет обучаться шраманской науке, он бы ни за что не поверил.
— А когда ты впервые ощутил себя мужчиной? — спросил Кашьяпа.
— Не помню.
Они сидели в тени тридцатилетней финиковой пальмы, Девадатта — на корточках перед стволом, Кашьяпа — по-паучьи скрестив ноги, прислонившись к пальме спиной. Когда тень отползала в сторону, они пересаживались. Девадатте приходилось двигаться чаще.
— Нерадивых и своевольных здесь не терпят, мой милый. Так ты будешь говорить или нет?
— Что говорить?
— Я спрашиваю, когда ты почувствовал мужскую силу.
Девадатта сморщил лоб.
— Точно не знаю, — сказал он. — Наверное, когда убил гуся…
Гуся он подбил лет в шесть, еще из детского лука. Раненный в крыло, гусь беспомощно бился, а Девадатта в ужасе помчался к дому. Не пробежав и трех десятков шагов, он налетел на отца. «Что ты плачешь, охотник? — грозно спросил отец. — Вот тебе нож. Иди и отруби гусю голову». Если бы Девадатта мог убежать, он бы убежал, но отец был богом, а от бога не убежишь. Девадатта взял нож и пошел обратно. Раненый гусь оказался крупной птицей с тяжелым клювом. Девадатта был маленьким мальчиком, но в руке у него был нож. Когда все кончилось, он без сил лежал на земле, покрытый синяками, с заплывающим глазом, перемазанный в крови гуся и собственной рвоте.
— Отец сек тебя? — спросил Кашьяпа.
Юноша пожал плечами.
— Почему ты не скажешь правду? Я хочу помочь тебе.
— А я просил тебя?
— Моя помощь понадобится тебе, еще как понадобится, — забрюзжал старик. — Если, конечно, ты хочешь остаться в общине. Ты же хочешь остаться, сын благородного кшатрия?
Сын благородного кшатрия не ответил.
— Вступая на путь отшельника, ты испытываешь муки, подобные тем, которые бывают у рожениц, — продолжал Кашьяпа. — Ты всех ненавидишь, ненавидишь самого себя, тебе хочется убежать и быть далеко-далеко. Мы все через это прошли, мой милый. Даже твой двоюродный брат Сиддхарта прошел через это. Однажды эту грязную, трудную дорогу нужно пройти.
— Я не хочу отвечать на гадкие вопросы.
— Мои вопросы могут показаться гадкими, но только так ты вспомнишь, поймешь и проживешь заново свою жизнь. Это нужно, чтобы воскресить в тебе память о прежних рождениях. Ты узнаешь, кем ты был, какие проступки совершил, за что в этой жизни наказан, за что вознагражден. В конце концов ты поймешь, что такое сансара.
Девадатта зажмурился.
— Однажды отец здорово высек меня за чакру…
Чакрой назывался дисковый нож с остро заточенной внешней кромкой. Такой нож раскручивали на железном пруте или на пальце с помощью специального кольца. В бою это было страшное оружие. Чакра поражала незащищенные участки лица и тела, отрубала руки. Если диск бросали вертикально вверх, он падал на врагов с неба и надвое рассекал тела. У отца было четыре диска, и Девадатта решил, что один он вполне может взять для игры. Расплатой стала порка прутом на глазах всего дома. Ослепнув от позора и боли, Девадатта убежал за ворота, и только утром следующего дня его отыскали в нише городской стены. Амритодана остался доволен. «Мой сын не прощает обид, — сказал он. — В нем говорит кшатрийская гордость».
— А теперь расскажи об отряде мальчиков-кшатриев.
— Зачем?
— Ты не хочешь рассказывать? Ты с кем-то не ладил? — заинтересовался Кашьяпа.
Девадатта и в самом деле не ладил с Бхимом, сыном обедневшего бенаресского кшатрия. Под руководством старца-наставника Девадатта, Бхим и еще два десятка мальчиков играли в «слонов и охотников», в плетеный мяч, бегали наперегонки, метали бамбуковые копья в глиняную кучу, учились обращению с конями. Каждый из них должен был подобно кошке взлетать на неоседланного жеребца и соскакивать с него на полном скаку, уцепившись за ветку дерева. Девадатта и Бхим были лучшими в этом опасном упражнении, но только один мальчик мог быть старшим в отряде, и они враждовали. Девадатта был выше ростом, сильнее, у него был лучше подвешен язык, а его отец как-никак управлял слоновником. Но маленький и настырный Бхим не сдавался. Однажды Бхим вышел победителем, и вспоминать об этом юноша не любил.
— Ты устал? — спросил Кашьяпа. — Если так, хлопни в ладоши, потри мочки ушей и разомни пальцы.
— Все равно я не буду рассказывать.
— Придется, мой милый.
Девадатта застонал.
— Оставь меня в покое, старик…
Блеклые зрачки мага впились в его лицо, и у Девадатты потемнело в глазах. Ему почудилось, что он видит черный зев птицы, и вдруг он услышал свой голос. Это было наваждение. Прекрасно все сознавая, Девадатта не мог противиться воле старика. Так случалось и прежде: его язык становился послушным Кашьяпе и выбалтывал тайны одну за другой. Постыдные тайны, которые он прятал глубоко внутри.
— Как-то Бхим поймал двух рогатых жуков и решил научить их драться, а я наступил на жуков ногой. Бхим молча смотрел на меня — первым он в драку не лез. И тут сзади раздался голос: «Кто терпелив и безгневен, тот не мужчина». Обернувшись, я увидел нашего наставника. Старик любил, когда мы дрались: считалось, так пробуждается «кшатрийский дух». Бхим бросился на меня. Он вцепился мне в горло и повалил, но я был сильнее и скоро подмял его под себя… После той драки наставник назначил старшим меня. Я был рад, но мне казалось, Бхим что-то замышляет за моей спиной. Тогда нас учили владению копьем, хотя настоящего оружия еще не дали, только тупые древки без наконечников. Каждый по очереди становился в круг и учился отражать удары. Когда в круг становился Бхим, я старался больнее достать его палкой… Потом мы получили луки, стрелы и кожаные нарукавники, защищавшие левую руку от удара тетивы, но только мне достался колчан, украшенный бархатом…
Девадатта чувствовал, что приближается к самой мучительной из своих детских тайн, но ему некуда было деваться от глаз Кашьяпы. Эти глаза прожигали насквозь. И он рассказал, как однажды мальчики во главе с наставником отправились в лес охотиться на птиц, чтобы потом, освежевав добычу бамбуковыми ножами, зажарить ее на углях. В тот день Девадатта подстрелил двух голубей, сойку и попугая, а Бхим — только сойку и попугая. Пока разводили костер, наставник говорил о правилах войны и о священном коне, которого отпускает на волю могучий раджа: если конь убежит в земли соседних царств, их правители должны покориться радже либо с оружием в руках защищать свои владения. Костер разгорелся, Девадатта пересел на мшистую кочку и тут же с криком вскочил, а на кочке остался лежать раздавленный скорпион. Стоял месяц чайтра, самое начало весны, когда укус скорпиона бывает смертелен.