Будда — страница 18 из 42

До крайности истощенный Гаутама будто вновь ощутил блаженную прохладу под сенью сизигиума, а следом немедленно возникла ассоциация с «прохладой» нирваны. Сама судьба словно давала ему надежду: многим посвященным в йогу, несмотря на многолетние упорные занятия, удается достичь лишь первой дхъяны; у Гаутамы же это получилось само собой, без всяких усилий, и принесло предвкушение нирваны. С тех самых пор, как он покинул Капилаватсу, Гаутама изгнал чувства радости и счастья из своей жизни. В годы аскезы он активно умерщвлял плоть, надеясь тем самым достичь мира сокровенного, который, по его глубокому убеждению, был антиподом обычной жизни вечно страдающего человечества. И все же, будучи ребенком, без всяких усилий он сумел ощутить йогический экстаз — просто потому, что до этого испытал чистую, ничем не замутненную радость. При воспоминании о живительной прохладе в тени дерева, его, слабого и истощенного аскезой, охватило ощущение сродни тому, что испытывает выздоравливающий от тяжкой болезни. В голове родилась довольно смелая и необычная мысль: «А вдруг это и есть путь к просветлению?» Может, духовные наставники заблуждались? Вместо того чтобы насильно вести свое «я» к окончательному освобождению, не лучше ли попробовать добиться его без всяких усилий? А может, нирвана — естественное свойство человеческой природы? Если малыш сумел войти в состояние первой дхъяны и ощутить дыхание нирваны, то для взрослого человека такого рода йогическое озарение должно быть совершенно доступно. И вместо того, чтобы использовать йогическую практику как оружие против собственной человеческой природы, не лучше ли с ее помощью культивировать те ее ростки, которые ведут к ceto-vimutti, «высвобождению ума» (пали), что есть синоним высшего просветления?

Размышляя о том своем детском опыте, Гаутама пришел к убеждению, что его догадка верна. Этот путь действительно ведет к нирване. Теперь все, что от него требуется, — проверить свою догадку на практике. Что было причиной того состояния спокойной тихой радости, которая с такой легкостью вызвала первую дхъяну? Безусловно, ее важной составляющей было то, что Гаутама определил как «уединение». В тот раз он остался совсем один, и никогда бы ему не достичь того экстатического транса, если бы няньки хлопотали над ним, отвлекая своей болтовней. Следовательно, для медитации нужны тишина и уединение. Но уединение не только в физическом, но и в более широком смысле. Тогда в детстве, сидя в ласковой прохладе под деревом, он был свободен от каких-либо материальных желаний, от всего нездорового и отталкивающего. А все шесть лет, что прошли со дня его ухода из дома, Гаутама беспрестанно вел войну со своей человеческой природой, жестоко подавляя любой ее порыв. Он научился отказывать себе в каких бы то ни было удовольствиях. А сейчас он спрашивал себя: стоило ли бояться душевной радости, подобной той, что он испытал в тот далекий погожий день? Ведь то ощущение чистого восторга не имело ничего общего с ненасытной алчностью эго или чувственными желаниями. Неужели какое-нибудь радостное переживание и впрямь могло бы избавить от эгоистического самосознания и привести к йогическому трансу? Задав себе этот вопрос, Гаутама ответил на него со свойственной ему честностью и прямотой. «Нет, такое удовольствие я испытать не боюсь», — произнес он[3]. Теперь надо было попытаться воспроизвести ощущение уединенности, которое в тот раз ввело его в транс, и добиться полезного, благотворного умонастроения, которое позволило бы бескорыстно сопереживать другим, как в тот раз, когда он пожалел молодую траву и насекомых. Однако надо было не менее усердно избегать любого настроения, любой мысли, которые были бы бесполезны или мешали просветлению.

По большому счету, Гаутама и так уже жил в соответствии с этим принципом, соблюдая «пять заповедей», запрещавших «неполезные», неподобающие (акусала) поступки, как то: насилие, ложь, воровство, употребление опьяняющих напитков и совокупление с женщиной. Однако теперь Гаутама счел, что этого мало. Следовало активно взращивать в себе позитивные умонастроения, которые были бы прямо противоположны этим пять ограничениям. Позже он будет говорить, что стремящийся к просветлению должен «активно, решительно и упорно» культивировать эти «полезные», «благотворные» или «подобающие» настроения, способствующие здоровому состоянию духа. Так, ахимсу (непричинение вреда) можно практиковать только в одном виде: вместо того чтобы просто избегать насилия, следует проявлять мягкость и добросердечие ко всему и всем; проявлять заботливость и сердечную доброту в ответ на любые проявления враждебности или недоброжелательности. Мало просто избегать лжи, крайне важна «правильная речь». Кроме того, любое высказанное суждение должно быть достойно того, чтобы быть высказанным, а именно быть «обоснованным, точным, понятным и благожелательным». Мало просто воздерживаться от воровства, бхикшу, как утверждал Гаутама, должен выказывать признательность за любое подаяние, одинаково благодаря каждого и никого не выделяя, а еще — находить удовольствие в обладании самым скудным имуществом[4]. Каноническое учение йоги всегда подчеркивало, что соблюдение этих пяти запретов приведет к «беспредельной радости». Но если не только пассивно их соблюдать, но и активно взращивать в душе позитивные умонастроения, то эта радость, иными словами, экстаз, должна удвоиться. Как только это «подобающее» поведение войдет в привычку, став второй натурой, бхикшу, как считал Гаутама, «обретет в душе чистую радость», подобную тому блаженству, что снизошло на маленького мальчика под деревом[5].

То воспоминание из далекого детства, по-новому оцененное и истолкованное, сыграло, как гласят палийские тексты, роль поворотного пункта в жизни Гаутамы. Именно тогда он решает больше не бороться со своей человеческой природой, а наоборот, совершенствовать ее, культивируя умонастроения, способствующие просветлению, и отказываясь от всего, что могло бы помешать духовному прогрессу. Гаутама начал размышлять о том, что определил как «Срединный путь» — золотую середину между безудержным потаканием прихотям жадного до телесных и душевных удовольствий эго, с одной стороны, и крайней формой его подавления — аскетизмом (что, как он убедился, не менее пагубно) — с другой. Для начала он решил немедленно отказаться от жестокого самоистязания, которое практиковал вместе со своими пятью собратьями-аскетами. Это настолько истощило его силы, что исключило какую бы то ни было возможность испытать «чистую радость», которая есть прелюдия к духовному освобождению. И тогда, впервые за долгие месяцы он позволил себе принять нормальную пищу, начав с того, что в канонических текстах именуется куммаса: по одной версии — это был смешанный с молоком сладкий творог, по другой — рисовая похлебка. Увидев, что Гаутама вкушает пищу, пятеро его спутников бхикшу пришли в ужас и с презрением покинули отступника, решив, что он предал идею поисков просветления[6].

Бхикшу, конечно, заблуждались. Гаутама вернулся к нормальному питанию, желая восстановить силы и обрести прежнее здоровье. В это время он начал обдумывать собственный путь йоги. Он больше не стремился раскрыть свое истинную вечную сущность, убедившись, что это не более чем очередное заблуждение, уводящее в сторону от истинного просветления. Созданный им путь йоги должен был помочь лучше узнать свою собственную человеческую природу и использовать ее возможности для приближения к нирване. Прежде чем приступать к медитациям, следовало достичь того, что он назвал «осознанной внимательностью» (сати). Это означало в каждый момент бодрствования подвергать тщательному осмыслению свое поведение. Гаутама тщательно следил за сменой собственных чувств и ощущений, равно как и за неугомонным бегом и метаниями мыслей. Стоило возникнуть какому-нибудь чувственному желанию, он не просто прогонял его прочь, а пытался понять, чем оно вызвано и как скоро оставит его. Он постоянно наблюдал, как чувства и мысли взаимодействуют с внешним миром, и старался осознать каждое свое действие. Он научился отдавать себе отчет в том, как ходит, наклоняется, расправляет члены. Отныне Гаутама четко осознавал все, что делал, — как он ел, пил, разжевывал пищу и ощущал ее вкус, как отправлял естественные надобности, как ходил, стоял, сидел, говорил и молчал»[7].

Он прослеживал ход мыслей, бесконечно рождающихся в мозгу, подмечал, как за какие-нибудь полчаса великое множество мимолетных желаний и побуждений одолевают его, мешая сосредоточиться. Он четко осознавал свою реакцию на внезапный шум или на смену температуры внешней среды, всякий раз убеждаясь, насколько легко даже самая незначительная мелочь разрушает состояние умиротворенности ума. В то же время культивируемая Гаутамой осознанность не имела ничего общего с углубленным самоанализом невротика, который со всех сторон чуть ли не под микроскопом рассматривает каждое свое действие с тем, чтобы потом осудить и наказать себя за него как за «проступок». Напротив, в созданной Гаутамой системе не было места проступкам по причине их «неполезности»: проступок или грех лишь надежнее привязывает к эго, которое ищущий просветления желает преодолеть. Здесь важно понять логику, которой руководствовался Гаутама, относя те или иные действия и мысли к кусала или акусала. Возьмем, например, сексуальные отношения. Они включены в список пяти яма не из-за того, что считаются грехом, а совсем по иной причине — потому что не помогают в достижении нирваны. Половое влечение символизирует желание, т.е. то, что запирает человека в бесконечном круге сансары; оно требует усилий, которые можно было бы посвятить упражнениям в йоге. Таким образом, бхикшу воздерживались от половой жизни по тем же мотивам, что и спортсмен — от тяжелой вредной пищи накануне ответственных соревнований. Речь не о том, что сексуальные отношения вредны или бессмысленны, они просто не представляют пользы для того, кто занят «поиском священной истины». Гаутама скрупулезно изучал собственную человеческую природу не для того, чтобы потом предаться самобичеванию за промахи или слабости. Он преследовал совсем иную цель — определить, каким образом лучше всего использовать ее возможности на пути к просветлению. Он пришел к убеждению, что решение проблемы страданий можно найти в нем самом, в его человеческой сущности — в том, что он назвал «этой телесной оболочкой длиною в фатом