Ночью выйдешь в парк, посмотришь вверх и увидишь звезды и забудешь про все, узришь диковинное и сердце как бы остановится и уж нет его и тебя тоже нет, а есть огромное небо, населенное Богами и духами, дэвами и тенями, их так много, что они не всегда могут разойтись и сталкиваются. Но не сразу догадаешься, что это, может, тени тех, бывших в свое время людьми, а ныне в ожидании скорого перерождения мечущихся в тревожном неведеньи.
Его, прежнего, нет, а есть кто-то другой, властный не только над собою. Иначе отчего бы даже Боги с почтением смотрели в его сторону? Но были среди них такие, кто подобно Маре и узколицому брамину и, пожалуй, Девадатте, противостоял ему, хотя он сам, сделавшийся смуглолицым стройным юношей с русыми кудрявыми волосами, не желал ни с кем противостояния, почитая в каждом брата, пускай не по крови, но по человеческому естеству. Однако ж они не могли ничего предпринять в унижение его и ослабление, он, бывало, воспарив над землей, шел по незнакомому ему пространству, и там, с достоинством держа голову, со вниманием разглядывал открывающееся взору, дивясь неодинаковости с прежней жизнью и ликуя. Та неодинаковость грела сердце, нашептывала об удивительном и прекрасном, чего нет в обычной жизни, но что есть в пространстве. Оказывается, все, что на земле, осязаемое и понимаемое, есть лишь малая часть сущего, а само сущее нескончаемо и непреодолимо. Иди к нему хоть тысячу жуг, не достигнешь предела. Не зря же случается так, что мелькнувшая мысль как бы озарится с одного края, а другого края нет еще, неопределяем, сколько не напрягаешь все в себе и сколько не идешь за нею, мерцающей и манящей, не настигнешь ее, отодвигается от тебя, желанная. Но от этого не испытываешь огорчения, тут нет ничего придавливающего, угнетающего, вселяющего в душу растерянность.
Сидхартха стоял и смотрел на звезды, был он как бы не принадлежащий этому миру, жил теперь непривычными для человека чувствами, другими, они были сильней и объемней, подымали высоко, открывали незнаемое. Ему виделись тени, множество теней. Если по первости они как бы испытывали утесненность и мешали другу другу, то потом какой-то порядок стал наблюдаться в окружающем пространстве во всю глубину его и ширь, точно бы Всесильный следил за тенями, не давал им отталкивать друг друга. Всему свое место, точно бы говорил Всесильный, и Сидхартха внимательно прислушивался к его голосу, впрочем, не улавливал и слабого звучания. Позже он понял, что никакого звучания не было, а только помнилось, что было, и помнилось так ясно и сознаваемо, что царевичу и не нужно было ничего другого. Это Браму, мысленно говорил он, и я вижу его и понимаю, и это для меня благо… Изначальное находит воплощение в сущем, а сущее есть все наблюдаемое в пространстве и отмечаемое в сознании.
Сидхартха помедлил, хотел сказать еще что-то, но явленное ему было столь великолепно и неповторимо, что слова сделались не нужны, слабые и невыразительные, они потерялись.
Царевич ночь провел в парке, а когда в небе посветлело и звезды померкли и в окружающем пространстве сделалось не так утесненно, точно бы утренний, хотя и слабый ветерок развеял, разбросал тени, он по узкой, едва угадываемой аллее, затененной тяжелыми ветвистыми деревьями, пошел во дворец, неожиданно встретил отца и смутился. Смущение усилилилось, когда заметил в лице у Суддходана тревогу.
— Что случилось, сын мой? — спросил царь. — Ты ночь провел вне своих покоев, отчего?..
— Так вышло, владыка, — негромко ответил Ситхартха и опустил голову. Ему было жаль отца. Он хотел бы успокоить его, но не знал, как это сделать. В какой-то момент подумал, что будет лучше, если он расскажет отцу обо всем. Помедлив, он так же негромко, но с заметной твердостью в голосе и с откровенной уверенностью, что услышанное придется отцу по душе, сказал:
— Я пребывал в другом мире, увидел, что там идет настоящая жизнь. Но, если так, что же тогда совершается здесь, в нашем мире?.. Не есть ли он тень и отражение недоступного нам?
Суддходана не отвечал. Он успокоился, но спустя немного снова заволновался. Сидхартха заметил это и огорченно вздохнул. Его тянуло поведать еще о многом, он думал, что найдет в государе понимание своей духовной сути, которая едва ли не за одну ночь поменялась. Впрочем, так ли?.. Что же, все прежде обращенное к нему и наполнявшее его до поры незнаемыми свойствами не в счет? Да нет, пожалуй. Просто в эту ночь с особенной отчетливостью он увидел, что принадлежит не себе одному и даже не отцу и Майе-деве, которая сделалась ему второй матерью и души в нем не чаяла, не Ананде и Арджуне, но огромному светлому пространству и всему, что населяет пространство.
Сидхартхе хотелось поведать отцу о многом, но, поглядев на него, понял, что не надо этого делать.
— Ты опять отодвигаешься от жизни? — полувопросительно сказал Суддходана. — Что же, сын мой, тебе неинтересно с нами? Скучно?.. Ты не прав, жизнь стоит того, чтобы уважать ее и сделаться хотя бы тростинкой в стремительном горном потоке. Что из того, что несет тебя, и не всегда ясно, куда?.. Да и нужна ли тут ясность? Всякая тайна оттого и привлекает людей, что не раскроешь ее сразу.
Сидхартха с легким недоумением посмотрел на отца:
— Истина необходима всем хотя бы для того, чтобы раскрывать тайны. Но, конечно же, не только для этого.
В полдень в покоях царевича появились Ананда и Арджуна, они были в ярких шелковых халатах, прихваченных в поясе тонкой, серебристой, наподобие тетивы лука, ниткой.
— Что же вы, господин, все во дворце? Не хотите ли погулять в парке?..
Сидхартха не возражал, они вышли из покоев, а через какое-то время оказались, увлекшись разговором, далеко от парка, вблизи большого рисового поля. На нем работали люди, они были босые, по их темным лицам струился глянцевито черный пот.
— Что это за люди?.. — остановившись, спросил Сидхартха.
Никто не ответил ему. Ананда с Арджуной не услышали, растерялись, неожиданно очутившись за чертой парка. Было же сказано царем, чтобы следили за Сидхартхой и не давали ему отдаляться от дворца и встречаться с людьми, далекими им по духу. Получается, они нарушили запрет Суддходана. Они попросили царевича вернуться, но тот отказался, подошел к рисовому полю, по которому погонщики водили красномордых быков, нещадно избивая их палками.
— Эй!.. — крикнул он. — Вы чьи будете?!
Люди на поле остановились, склонили перед царевичем мокрые головы:
— Мы принадлежим царю сакиев, владыке нашему.
— Отныне вы больше не слуги! — воскликнул царевич. — Идите, куда знаете и живите в радости. Я освобождаю и быков, отпустите их, пусть благодатный ветер принесет им прохладу!
Он дождался, когда на поле сделалось тихо и безлюдно, увидел тенистое бамбуковое дерево. То было дерево Джамбу, не однажды слышал про него. По слухам, под этим деревом подолгу просиживал великий Капила, думая о жизни. Но он так и не понял, отчего она мучительна и горька для живущего на земле, хотя бы и для малой твари, про которую люди вынесли суждение, что она неразумна. Но так ли?..
Сидхартха увидел тенистое дерево и, подойдя, опустился на землю, как-то сразу сделавшись совсем не то, что был недавно, как бы даже слабым и недоумевающим. Именно это, определяющее перемену, которая не была радостной и обещающей надежду, выплеснулось из него недоумевающими словами:
— Проклятье тому, что производит страдания!
Сидхартха совершенно позабыл об Ананде и Арджуне, он сидел и думал о страдании, об этом, неожиданно открывшемся ему свойстве жизни, которое, конечно же, не есть само по себе возникшее. Откуда же оно пришло в мир людей?.. Ах, если бы знать!
Сидхартха сидел под деревом Джмабу. Молодые кшатрии, друзья его, не смели приблизиться, они стояли, пребывая в неведеньи, как им поступить, и сомнение читалось в смуглых лицах. Ананда и Арджуна были с малых лет с царевичем, во дворце и выросли, привыкли следовать за Сидхартхой, и не потому, что он принадлежал к царскому роду, они сами — выходцы из влиятельных кшатрийских семей и мало в чем уступали представителям царствующего дома, а потому, что устремления и чувства царевича казались ярче и сильнее того, что испытывали они сами. Они чаще и не замечали, что делали что-то не по собственной воле, точно бы все исходило от них, так естественно было влияние Сидхартхи. Впрочем, случались минуты, когда что-то в них начинало восставать против сделавшегося привычным главенства царевича. Это происходило, когда появлялся Девадатта. Нередко он говорил что-либо в насмешку над ними, становилось неприятно, вспыхивало чувство, что они не вольны над собой, а причиною тому — неумение поступать по-своему. Смущение на сердце росло, пока не выплескивалось наружу. Впрочем, и в такие минуты они не покидали царевича, хотя и отводили от него глаза, не принимали сторону Девадатты, пугаясь той силы, что стояла за ним и виделась совершенно отчетливо. Удивительно, что этого не замечал Сидхартха, как и неприязни, что прочитывалась в Девадатте и была направлена против него, острая и неприкрытая. А может, не так, и он просто не хотел бы сеять семена неприязни между людьми, привыкши к уважению их?
Не только в Сидхартхе, в душе его, а и вокруг создавалось что-то мягкое и доброе, влекущее к себе неустанно. Это вроде бы не постоянное, а живое, ежеминутно возникающее в пространстве, почти осязаемое, хотя и непонятное, помогало молодым кшатриям придавить в себе вспыхнувшее недоверие к царевичу. Они как бы оказались между двумя силами: теплой и сердечной, с одной стороны, и дерзкой и холодной, с другой… Противоборство исходило не только от Сидхартхи и Девадатты, но и из противостояния внешних сил, определяемых Богами, ими и направляемых. А еще из столкновения в них самих, как бы они сами тоже были полем сражения. Вдруг да в душе Ананды или Арджуны появлялось нечто тревожащее и уж не радовала близость к царевичу, а напротив, казалась излишней, мешающей чему-то. Хотелось уйти от Сидхартхи, не ощущать в себе тихий и сладкий покой. Этот покой мнился точно бы не во благо привнесенным в сердце.