Будда — страница 16 из 67

Но виделось и другое, все, что встало поперек пути и было неприятно тем, что возводило хулу на шагнувшего за пределы сознаваемого мира. Впрочем, это, омрачившее, скоро отступило, а потом совсем затерялось; чудные видения, сменяя друг друга, открывались ему, и не скажешь сразу, с кем из Богов только что беседовал. Он, Сидхартха, молодой человек, почти юноша с темными густыми кудрявыми волосами, упавшими на широко развернутые сильные плечи, с большими светлыми глазами, вдруг оказался как бы посередине мира, вознесшись над землей с тем, чтобы быть в приближении к Богам. Зачем? Для чего?.. В начале возникнув, эти вопросы чуть спустя растворились в пространстве. Ощутив себя среди Богов и наблюдая за ними, прекраснодушными и светлоликими, и беседуя с ними, он вдруг понял, что они неколеблемы сильными чувствами, им неведомы формы людской жизни, влекущие к погублению. Но, если эти формы неведомы им, кто тогда укажет дорогу к освобождению от зла? Наверное, тот, кто живет среди людей и способен постигнуть тайное.

— Так кто же этот человек?.. сегодня еще человек, а завтра святой, осиянный мудростью?.. — негромко, как и раньше, не проявляя настойчивости, спросил Сидхартха, и что-то в нем, лежавшее прежде в дремоте, а сейчас расшевеленное и подтолкнувшее в иные миры, сказало, что этот человек есть он сам. И он не удивился, приняв услышанное спокойно, с осознанием ответственности за то, что предстоит ему совершить.

Суддходана, добрый царь сакиев, все делал, чтобы отвлечь сына от неурядной жизни, и добился своего хотя бы внешне, то есть приметно для других, но отнюдь не для Ситхартхи. В нем было понимание сущего, и это не зависело от того, как много он увидел зла или, напротив, добра в жизни. Не зная чего-то конкретного в ней, он воображал всю ее, и она, истинная, жившая в нем, как бы отсвечивала множеством разных оттенков и была многоцветней той, реальной. Это понимание Сидхартхи отчетливо говорило о пугающем непостоянстве жизни, о незаполняемости ее тем, что не присуще человеку. Но разве стремление унизить себе подобного, или, что еще хуже, лишить его привычной формы не есть чуждое человеческому духу, враждебное ему?..

Царевич сидел под деревом, тело его было ослаблено и как бы не принадлежало ему, на это обратил внимание Девадатта. Не дойдя до Сидхартхи, он остановился, долго смотрел на царевича, у которого лицо сделалось как неподвижная маска. Но вот Сидхартха пошевелился, глубоко вздохнул и, увидев Девадатту, хотел подняться с земли, и это не сразу удалось ему.

— Что с тобой, высокочтимый? — спросил Девадатта, сожалея об угасании в себе приятно обжегшего чувства.

Сидхартха не ответил, вид у него был задумчив. Это не понравилось Девадатте, он поморщился, но так, чтобы царевич не заметил. Сделать это оказалось несложно, тот и не смотрел на двоюродного брата.

Тамаринги и магнолии, манго и баньяны пошевеливали широкими, ярко-зелеными ветвями, зависая над ними и едва не касаясь их почти квадратными листьями. Сквозь них пробивались солнечные лучи; легши на землю, они делали ее почти красной. Точное такие же красные пятна наблюдались и в поблескивающем пруду, на руках у Девадатты были те же красные пятна. В какой-то момент ему сделалось неприятно, он спрятал руки за спину, и долго стоял так, почти с неприязнью глядя на Сидхартху. Но скоро ему, ширококостному, с крепко сбитыми плечами и короткой желтой шеей, наделенному немалой силой, надоело держать руки отведенными назад, и он вернул их в прежнее положение, и опять красные пятна заиграли на них почти весело.

Девадатта не любил, когда Сидхартха находился в как бы отстраненном от ближнего мира состоянии, сам он чаще пребывал в состоянии энергичной жизнедеятельности и считал, что так и должно быть у каждого и, встречаясь с царевичем, испытывал раздражение, а подчас острую неприязнь к нему. Это, кажется, оттого, что сам он не сумел бы достичь надобной отстраненности, если бы даже захотел. Правду сказать, он не однажды пытался так сделать, но все впустую. Чувствовал, это, подвластное царевичу и не подвластное ему, разделяло их больше чего-либо другого. Такое разделение как бы возвеличивало Сидхартху и унижало его, Девадатту, не способного оттолкнуться от ближнего мира, опутанного им с головы до ног. А он старался не отставать от царевича, стремился не уступать ему ни в чем, и всякий раз искал, как бы вывести его из себя. Вот и теперь, поглядев на Сидхартху и не дождавшись, когда тот обретет привычное свое душевное состояние, сказал насмешливо:

— О, высокородный брат мой, ходил я по утренней прохладе на базар, встречался с игроками в кости, говорил с ними, и сам принял участие в игре. Великий Браму не оставил меня своей милостью, и я не потерпел убытка, и даже кое-что выиграл… Но был среди нас один… кажется, грек… несчастный лишился всех драгоценных камней и золота, последнего раба своего продал в обмен на кости.

— Ты хочешь сказать, что человека превратили в игральные кости?

Так не раз уж бывало: царевич точно бы не слышал Девадатту, но в какой-то момент выяснялось, что это не совсем верно.

Девадатта удивился и произнес с прежней насмешливостью:

— Если ты, драгоценный алмаз в царской короне, так считаешь, я не стану спорить с тобой.

Он внимательно наблюдал за Сидхартхой. Помедлив, начал рассказывать о происшествии, чему оказался нечаянным свидетелем.

А было так… Судра, презренный Судра, потеряв рассудок, должно быть, от старости и от собственной ненадобности и Богам, что все не подведут его к перемене формы, к последней черте, за которой начнется для него иная, более благополучная жизнь, вдруг обиделся за что-то на ваисию, который торговал слоновой костью, и, не умея сдержать обиду, сказал ему, что думает про него, толстого и неповоротливого, на одно только способного — отсчитывать монеты жирными жадными пальцами. И тогда появился брамин, учитель, светлоликий Джанга, он велел взять судру и, следуя законам Ману, раскалить кинжал и воткнуть в рот несчастному.

Девадатта внимательно поглядел на царевича и продолжал молодым бесстрастным голосом, точно бы речь шла не о погублении человеческой формы, а о чем-то малозначащем, про что можно рассказать, если преследуешь какие-то свои цели. Пожалуй, именно это безразличие к судьбе хотя бы и судры, все же существа, не утерявшего человеческий облик, больше всего поразило Сидхартху.

— Я был там и видел… Судра, когда рассудок вернулся к нему, превратился в ягненка и покорно подчинился чужим рукам. Он даже не крикнул, когда раскаленный кинжал коснулся большого красного рта, судра лишь пискнул, и кровь полилась у него из горла…

Сидхартха внимательно слушал и все с большим удивлением разглядывал Девадатту, вдруг подумал, что тому приятно смотреть на людские мучения, а что это были мучения, он не сомневался, он теперь знал, что любое насилие над человеческим телом приводит к страданиям. Когда тот замолчал, он устало вздохнул, понимая про эту усталость, что она от людских дел, чаще неугодных разуму. Совсем другое, когда ум устремлялся в другие миры и, хотя в это время ум работал напряженно и неостановимо, Сидхартха не чувствовал никакой слабости. Совсем не то сейчас, он словно бы угодил в узкую меж черных скал расщелину и потратил много сил, прежде чем выбрался оттуда. Такое у него было чувство, оттого и сказал вяло:

— Всяк человек на земле рождается в той форме, что дана ему свыше, и никто не имеет права подавлять ее, даже брамин…

Девадатта, хотя и умел сдерживать себя, теперь точно бы позабыл про все управляющее им, воскликнул, уже откровенно смеясь над царевичем:

— Но утверждаемое тобой, о, вразумленный Богами, противоречит законам Ману, по которым живет наш народ, и, значит, не может быть принято!

— Ты так считаешь?

— Да, да!.. — с радостью произнес Девадатта.

— Не следует презирать царя, даже если он молод, не надо считать, что он простое смертное существо, — негромко, без выражения произнес Сидхартха. — И великое божество находится нередко под обыкновенной человеческой формой.

Девадатта не сразу осмыслил услышанное, а потом в лице у него появилось беспокойство.

Сидхартха заметил растерянность в молодом человеке и, понимая ее причину, сказал:

— Это так же из Законов Ману. Но справедливы ли они все?..

Он с сомнением посмотрел на Девадатту и ушел, погрузившись в раздумья, и тот не последовал за ним…

Сидхартха прошел в свои покои, но пробыл в одиночестве недолго. Появился царь, спросил:

— Тебя что-то тревожит, о, сын мой?

— Да, — ответил Сидхартха после короткого колебания. — Я думаю о жизни на земле и о тех законах, которые установили люди, и это все больше угнетает меня. Я не вижу тут стремления к свету и к добру, а лишь утверждение жестокой власти над себе подобными.

— О какой власти ты говоришь, сын мой? Она бывает разная. Есть та, что от толпы, она действительно жестокая и направлена к погублению человеческого духа. Но есть власть добра и света, она прозрачна и видна отовсюду, хотя часто бывает не в силах помочь слабому. Но в ней отчетливо прозреваемо стремление к такой помощи, и уже это принимается людьми как благо. Впрочем, про все, что от власти, не скажешь. Есть и та, про которую говорил ты, о, сын мой. Да, бывает, она служит для унижения себе подобных. Но, может, необходимо такое унижение пускай и для немногих людей? Разве зло отступает само? Разве не надо, чтоб трепетало в страхе?..

— В страхе перед чем? Перед добром? Если перед ним, благословенным, тогда, конечно… я понимаю, да… Но ведь люди чаще изгоняют зло с помощью зла, причиняя мучения другому. Неужели они не ведают, о, владыка, что зло, соединяясь со злом, приводит к еще большему страданию?

Смятение пало на сердце Суддходане, он вдруг понял, все его попытки отъединить сына от жизни, тщетны, они были слабы и ничтожны в сравнении с мыслями, что волновали царевича. То, чего он боялся и с чем не хотел бы, чтобы встречался сын, это теперь уже не представлялось пугающим, там была жизнь, хотя и не сознаваемая как благо, тем не менее понятная, другое дело — мысли царевича, они пугали Суддходану, даже не они, сами по себе вроде бы уясняемые им, а та устремленность, что виделась за ними, сильная и настойчивая, уводящая царевича от всего, что окружало его. Сидхартха как бы отдалялся от отца. Ах, если бы можно было приостановить эту нарастающую отдаляемость! Но как?..