Готама долго искал встречи с Алларой и Уддалаки, но она упрямо не случалась, хотя он упорно шел следом за ними. Он проходил дорогами, что и они, виделся с теми же людьми, от них и узнавал, куда старцы направили свои стопы. И — наконец, встреча состоялась, а потом были дни и ночи, проведенные с мудрецами, он внимательно слушал, нравилось, что они отрицали мирскую суету и полагали возможным обрести нечто другое, вечное. Но смутило, что старцы были последователями санкхьи и опирались на Упанишады, которые уже сделались ему чужды. Мудрецы утверждали, что дух не есть что-то возвышенное, приподымающее человека, делающее его малой звездой в пространстве. Они не понимали этого, а порой повторяли слова тех, с кем он делил рисовые зерна на нескончаемой дороге и кто утверждал невозможность самостоятельного существования духа. И он ушел от Аллары и Уддалаки. Все, о чем те говорили, не трогало сердца, отвлекало от душевных созерцаний, а только они казались ему действительной жизнью. Он ушел, не мог смириться с отрицанием мирового духа, не однажды встречался с ним, чувствовал его необъятность и силу. Он ушел, хотя Аллара и Уддалаки хотели бы, чтобы Готама остался с ними, в них зрело ощущение, что рядом с молодым сакием с ними происходит нечто благодатное, словно бы расширяется горизонт мысли, а что прежде зрилось незыблемым, начинает колебаться, утрачивать первоначальную истинность. По первости это пугало старцев, они бывали недовольны Готамой, но недовольство быстро исчезало, а на смену ему приходило легкое беспокойство, а то и сомнение: там ли они ищут истину, а что как она в другой стороне?.. Старцы могли бы ничего не говорить про это молодому сакию, но противно внешним обстоятельствам охотно рассказывали о них, нередко восклицали, что если уж не они, то он, упрямый и сильный, отмеченный небесными знаками, отыщет истину.
Когда он прощался, Аллари и Уддалака, согбенные и белые, похожие друг на друга, точно близнецы, выйдя из пещеры, осветили путь ему, а потом долго смотрели вслед, и он угадывал в их мыслях напутствие себе и пожелание преодолеть злые потоки, не поддаться сильному, все сминающему течению и дойти до берега, где обретается истина.
Готама вздохнул, когда воспоминания покинули его, поглядел в ту сторону, где был выход из пещеры и где, дрожа и угасая, еще поблескивали вечерние солнечные лучи. Тут, в глубине земных недр, было сумрачно и сурово, и слабые тени не дрогнут в устоявшемся воздухе. Сумрачно и сурово было и у него на душе, но не темно и не погибельно. Он негромко, для себя, хотя понимал, что это не так, и духи, злые и добрые, кому дана такая возможность, услышат, сказал:
— Я испытал все учения и не открыл ни одного, которое можно было бы принять. Они ничтожны, и отныне я выбираю свой внутренний мир, буду следовать тому, что душа скажет мне.
Он произнес эти слова и почувствовал облегчение. Отчетливо обозначилось: все, ныне живущее в пещере, и видимое, и невидимое, слышимое и неслышимое, наделенное ясными метинами и не имеющее их хотя бы и замутненных, пришло в движение и сделалось хлопотно и суетно. О, как ему знакомо совершающееся!.. Обладая внутренним зрением, которое не есть просто живое видение или неожиданное угадывание, а соединившее и то, и другое и впитавшее еще много чувств, он часто сталкивался с подобной хлопотливостью, и она увлекала, а порою воображалась единственно возможной жизнью, про нее, к сожалению, знает не каждый, хотя она ведет к просветлению. В такие мгновения в душе его пробуждалось, делалось болезненно к любому восприятию осязаемого мира, чутко и остро, но вот этот мир начинал отодвигаться, пока не становился далек и неугадываем, и тогда на него ниспадало божьим лучом тихо и ясно воссиявшее созерцание.
2
Готама шел по горячей земле Индии, солнце жгло голову, грудь и спина, едва покрытые желтыми лохмотьями, почернели. Он шел от селения к селению, от города к городу и питался тем, что подавали. Люди в тот год были и сами измучены неурожаями, и многие с трудом держались на ногах, и Готама сильно исхудал и первое время часто терял сознание, и люди смотрели на него с жалостью и спешили помочь… Но день ото дня его организм укреплялся, свыкался с недоеданием. Готама тем легче обходился малым, что его мысли были в другом месте — не в жилище, легко и непрочно свитом из гибких упругих листьев, где бывало обретал пристанище, не в шумном суетливом городе у прежде многолюдного базара, а ныне по случаю неурожая и опустынивания селений притихшего и тоскующего по недавнему благополучию. Все же сюда с севера еще приходили караваны, и тогда кое-что перепадало голодным и ослабевшим. Да, в другом пределе витали мысли Готамы. Но и там властвовал непокой, хотя и отличный от того, что на земле, был точно бы утешливее и сулил надежду, отчего Готама и тянулся к тому миру…
Готама шел в леса Урувелы. Там, среди толстых темнолистых деревьев, в трудно проходимых зарослях обитали муни-отшельники, жаждавшие неба. Та жажда не походила на обычное мирское деяние. Она высоко воспаряла над привычной человеческому уму жизнью, и, если не вела к спасению и к освобождению, все ж обещала и слабому духом пускай и не близкую перемену. Одно смущало, перемена, устраивавшая урувельских отшельников, ему самому казалась неподходящей, и даже больше — совсем не подходящей. Впрочем, так было обозначено в слухах, которые доходили до него и, возможно, не являлись правдоподобными. Но, если бы даже было по-другому, это ничего бы не изменило: в отличие от отшельников, которые жаждали неба и страдания, видя в нем корень достоинства, он полагал любое страдание препятствием на пути к истине, мучением, отпущенным человеку за содеянное им в иной жизни. Независимо ни от кого Готама не миновал бы Урувельские леса, эти леса еще в юности сделались для него символом, обителью, которую нельзя обойти, если стремишься к освобождению от всего, что мешает приблизиться к истине, необходимо слиться с тем, что исторгает обитель из себя, выталкивает. Он направлялся в Урувельские леса, уже заранее зная, что будет искать там. Он решил, что пройдет через все испытания, мыслимые и немыслимые, одолеет несчастья, чтобы достичь желаемого. Он не отделял себя от других, сам являлся их частью, странно для чужого глаза, но тут не было ничего, что вообразилось бы искусственным, намеренно взваленным на себя. В том-то и дело, что с его стороны не наблюдалось никакого намерения, он такой и был, с юных лет словно бы соединенный с миром тысячами нитей, порою им самим не сознаваемых, и ни одну из них нельзя порвать, в противном случае, он станет совсем не то, что есть.
И вот Готама оказался на берегу иссиня-желтой широкой реки Наранджаны, спокойно и неторопливо, с особенным осознанием своего достоинства, исходящего как от нее самой, так и от высших существ, что сотворили ее, проталкивающей темные, тяжело ворочающиеся воды. Он стоял и смотрел, как она, многоводная, творила свою суть. Он близко к сердцу принимал ее работу, она казалась ему вечной, хотя, конечно же, это было не так, и он знал, что не так. Но знание в данном случае не помогало, даже раздражало. В первый раз в жизни что-то имеющее быть от сознания сотворенного не принималось им. Он хотел бы, чтобы та работа была вечной, и река, он догадывался, желала того же. Тут их стремления сходились. Речное течение отличалось многослойностью. Наранджана, приближенная к духу, имела что таить в своих потоках. В ней отражались земля и небо, и все, что на земле и на небе. Для того, чтобы увидеть это, нужно было повнимательней вглядеться в желтые воды и, отрешившись от того, чем жил раньше, слиться с нею и вместе совершить долгий и многотрудный путь, собирая ручейки и речки, наполняясь их силой и каждый раз опасаясь, как бы не растерять ее и не ослабнуть.
Пожалуй, стремление не сделаться слабой и немощной являлось главной чертой характера реки, а совсем не стремление к океану. Денно и нощно работая на океан и питая его, она привыкла относиться к нему, необъятному, как судра к упряжке с волами, вот отбери у него волов и передай другому, и тогда его работа станет еще тягостней и невыносимей. Да, да, было в реке что-то и от судры. И Готама отмечал это, как, впрочем, и то, что Наранджана горделива и упорна в своем стремлении…
Готама встал на колени и вгляделся в воды реки, омочив лицо. В глазах загорелось что-то, они сделались горячи и остры, и недавняя отрешенность от земного начала отступила, столкнувшись с живой природой и признавая за нею право влиять на человека, помогать ему. Готама хотел бы проникнуть в глубины Наранджаны, но ему мешало то, что отражалось в волнах, скатываясь с берега. Он видел там то высокую гибкую пальму, то непроходимые, сплошь в зеленой тине, исходящей душным паром, утекающие в даль темнолистые заросли, а то и неожиданно открывшиеся, полыхающие немерклой красотой живописные поляны посреди глухого субтропического леса. И он не спешил рассеять в мыслях открывшееся. Ему вдруг пало в голову, что жизнь, земная жизнь, как и видения, тоже есть отражение чего-то глубинного, находящегося далеко отсюда. И он сказал про это, чуть приподняв голову, совсем обыкновенными словами, и произнесенное обыкновенными словами удивило. Впрочем, он и не сомневался в том, что теперь нашло подтверждение в движении реки к океану, он раньше знал про это, его духовная суть обладала способностью самоутверждаться в разных мирах, порой страшно далеких от земного. Но он считал, что его ощущения, испытываемые там, не могут быть обозначены простыми словами. И вот теперь он понял, это не так, и удивился, подумал о мудрецах, что спорят друг с другом и пытаются отыскать в памяти какие-то исключительные слова. Для чего?.. Неужели жажда истины требует усложненности? Нет, нет… И отныне он и в самых сложных спорах не станет прибегать к чему-то необъяснимому обыкновенными словами.
Готама, наконец-то, отделил все, скрывающееся в глубине реки и едва обозначаемое, от того, что отображалось на поверхности, и увидел в реальной жизни не отмечаемое, сущность реки, ее силу и поразился тревоге, что жила в ней. То была чуткая и трепетная тревога, она исходила от движения водного потока, от его неустанно клокочущей изменчивости. Он поразился еще и потому, что точно такая же, а может, и большая тревога жила среди людей и тоже отличалась непостоянством. Что же получается? Значит, нигде в мире нет неизменяемости и каждое уклонение от привычного действия рождает страх перед будущим? Скорее, так и есть. Но так не должно быть. Иначе человек никогда не найдет успокоения. А Готама хотел облегчить его жизнь, потому и ушел из отеческого дома. Что-то в глухих и чуждых людскому духу мрачных глубинах сказало: он зря надеется поломать существующий порядок, жизнь не подчиняема внутренним, от нее оторвавшимся силам, а совсем другим, внешним… Ему не отыскать их в себе.