Он спрашивал, спрашивал про одно и то же, и все в нем цепенело, закаменевало и вот уже было неощущаемо, словно бы прежде принадлежавшее ему тело уже не существовало, он воспарил над над ним и наблюдал его как бы со стороны. Могаллана, обучая его своему искусству, говорил про такое вот наблюдение собственного тела извне, издалека. Труднее всего стало добиться бездыханности тела, постоянно хотелось набрать в грудь воздуха, и было непросто подавить подобное желание. Но подавить было необходимо, иначе, испытание, отпущенное браминами, Джангой, не посчиталось бы пройденным им. И Сакия-муни прервал дыхание, воспользовавшись советами Могалланы. Он как бы отрешился от себя, вобрав все сущее в нем, и дух исторгся из его груди. Телу стало умиротворенно и спокойно, при полном отстутствии желаний. Они ныне пребывали по другую сторону и уже ничего для него, бездыханного, не значили. А дух работал… Он обретался не в темной яме, но ближе к тридцать третьему небу и сознавал свою силу, и это было почти материально, то есть ощущаемо им, Сакией-муни. Можно даже сказать, что ничего не изменилось, и дух работал и за себя, и за покинутое им тело, внимательно приглядывался к тому, с чем сталкивался в пути, хотя то, с чем сталкивался, не имело запоминающихся черт, а было то слабое, дрожащее дуновение ветра, то неожиданно, среди осознаваемого движения вросшая в пространство, словно бы раздвигающая его, глубокая и живая тишина. Но случалось, отмечаемое им как бы подсказывалось изнутри собственной его сутью. Все же и тогда он знал, что встреченное им есть проявление божественной силы и старался угадать, что стояло за нею?..
Дух Сакия-муни не впервые летал в пространстве, он уже не удивлялся его огромности и нескончаемости, хотя раньше не являлся всеобъемлющим. Тогда дух точно бы отбирал половину себя, другая же часть обреталась в теле, и они, пускай и были отделены друг от друга, составляли одно целое, и при первой же необходимости могли соединиться. Да, дух Сакия-муни не удивлялся тому, что открылось в пространстве, но было другое, что волновало, вносило неопределенность в его существование: он не знал, что станется с ним, когда он вернется на прежнее место: будет ли среди земных людей или где-то еще, в иной жизни?.. Тем не менее даже неопределенность не могла поколебать его уверенности в своей правоте, которая не есть что-то земное или относящееся к одному пространству, его правота вобрала в себя то и другое, и это делало ее приятной и желанной, хотя, наверное, правота сама по себе ничего не стоила бы, если бы за нею не стояла неутоленность истины, отчего та обретала силу и неколеблемость. Готама понимал, где бы он впредь ни пребывал, он не откажется от привычной устремленности к истине. Это успокаивало сущее в нем, хотя бы оно и дремало в теле, которое ныне бесчувственно. Дух Сакия-муни, находясь в иных мирах, понемногу начал забывать о том, что случилось с ним, как вдруг что-то в нем сжалось, напружинилось и уж нельзя стало сознавать себя освобожденно и принадлежаще сразу всем мирам, нестерпимо потянуло к уединенности, сокрытости, а она сопровождала его, когда он пребывал в человеческом теле. Это, совершающееся в духе, особенно ощутилось после того, как брамины, посоветовавшись, решили откопать тело Готамы, говоря, что любому испытанию отпущен предел.
Земля была сырая и тяжелая, и Джанга подумал, что Готама мертв и ничто не оживит его, он так и останется потерявшим форму. Он подумал так и мысленно возликовал, но внешне был привычно хмур и сосредоточен. Ничто не поменялось в нем, и когда он увидел худое и длинное тело сына царя сакиев. Он смахнул с захолодавшего лица земляные комья и на мгновение точно бы слился с утратившим форму, и в глазах у него заблистало, заискрилось, то была радость, ей сделалось тесно во чреве, и она вырвалась наружу, и как раз в то время, когда никто не мог ничего заметить. Ах, как ему хорошо! Он словно бы стал совершенно свободен, уж никто не нависал над ним и не подпитывал обитающую в нем жажду зла. Казалось, ничего такого никогда не было, и он желал лишь блага для ближнего, к тому и тянулся, ведь в сущности ему безразлично, что совершается в мире и пространстве, и он лишь тогда обращал на что-то внимание, если это задевало его. Во все же остальное время он прислушивался к своим ощущениям и чувствованиям, отыскивая такое, что позволяло ему возвыситься над людьми, плохо только, среди них попадались не одни тихие и боготворящие его смертные, а и те, кто жил подобно ему самому и мнил себя поднявшимся вровень с Богами.
То и приятно Джанге, что ныне он свободен в выражении собственных чувств. До чего же сладостно не подчинять сущее в себе однажды найденной цели, а жить раскованно и ни от чего и ни от кого не зависимо! В какой-то момент он решил, что теперь так и будет жить и никто не станет властен над ним. Он запамятовал обо всем, даже о Маре, и едва ли не с жалостью смотрел на мертвое тело Сакия-муни, уже не испытывая к нему ничего, никаких чувств, и это былт хорошим знаком, значит, он сумел одолеть то, что касалось сына царя сакиев и мучило нестерпимо, значит, мудрость еще не покинула Благословенного.
Джанга вздохнул и отошел от бездыханного тела, возникла мысль навсегда уйти из тех мест, где пребывал, покинув царство сакиев, с намереньем не дать Сакия-муни возвыситься над равными себе. В свое время к тому же склонял брамина и Мара, он появлялся среди ночи и требовал исполнения хотя бы и собственных желаний. Но так уж получалось, что его желания и те, что истекали от Мары, совпадали, и Джанга недолго предавался колебаниям и однажды ступил на тропу тапасьев.
Но что это?.. Брамин вдруг заметил точно бы неземное, божественное сияние, распространившееся окрест. Это заинтересовало. Джанга, как, впрочем, и все те, кто находился на лесной поляне, попытался отыскать, откуда льется свет, и скоро вопреки тому, что совершалось в нем, уперся взглядом в человека, поменявшего форму. Но так ли уж поменявшего? Спустя немного стало ясно, что это не совсем так. Сакия-муни не сделался что-то другое, в нем не угасла жизнь, а словно бы замедлилась и теперь как бы пробуждалась, втискиваясь в свои прежние формы. В Джанге все сломалось, было невыносимо наблюдать возрождение жизни в Сакия-муни, и, уже ни о чем не думая, не помня о необходимости сдерживать выплескивающееся из души, выталкивающееся из нее, в удивление тем, кто приметил в нем перемену и был поражен ею, он кинулся в лес, под темную многоствольную крышу, точно бы обезумев.
Свет, исходящий от Сакия-муни, не от него самого, а от пробуждения того к жизни, от состояния движения, сталкивания, узнавания и всего, что сопровождает человека, когда он очнется от долгого сна, этот свет как бы растекся по ближнему пространству, проник в людские души и что-то стронул в них, отчего они наполнились надеждой на скорое освобождение. Сакия-муни открыл глаза и посмотрел вокруг, и всяк, находящийся вблизи, почувствовал неизъяснимую радость. Только что пришедшие Сарипутта и Могаллана, Коссана и Упали, принявшие сына царя сакиев в свою среду и понимающие про него, как если бы он был неотделим от них, утратив привычную сдержанность, про что-то заговорили, перебивая друг друга, одинаково худые и смуглые лица их светились. И это, от добрых сердец, свечение, слившись с сиянием, восставшим от пробуждения Сакия-муни, создавало нечто приподымающее над привычной жизнью, возвышающее, хотя и не имеющее определенного названия среди множества вещей и явлений, все ж недалеко от них ушедшее, нечто близкое каждому и ощущаемое ими, вот только надо напрячься, найти в душе потайное, и для себя до сей поры бывшее загадкой, и тогда, несомненно, отыщется и название тому, что подвело теснящихся близ сына царя сакиев ко благости…
Сакия-муни открыл глаза и поднялся с земли, его обступили, но никто ни о чем не спрашивал, словно бы сияние, исходящее от него и еще не угасшее, не покинувшее от побывавшего между двумя мирами, мешало этому.
— Я видел неземной свет, — сказал он. — И я принес частицу его сюда, в Урувельский лес. Тот свет скоро станет нужен всем на земле. Мы зажжем его… И да не отступим от своего назначения! И да пребудут наши сердца в твердости и неуклоняемости от цели! И, хотя наш путь, как у птиц в небе, труден для понимания и не всегда принимаем людьми, мы не сойдем с него и не сделаемся слабыми, как и подобает мудрецам.
5
В Урувельский лес в последнее время повадился тигр. Зверь был матерый, сильный и вроде бы обезумевший. Случалось, нападал на людей, а потом исчезал в джунглях. Вдруг да и забредал в глухие урочища, где скрывались отшельники, изможденные от долгого следования тапасу, подкрадывался к ним и рвал на куски слабое человеческое тело, которое в сущности не нужно было свирепому зверю, он не употреблял его в пищу, а вот только: рвал — и уходил… Никто не преследовал его: те, кто избрал освобождение от желаний и стремился успокоить чувства, точно бы это кони, обузданные возницей, едва ли помнили про земную жизнь, оставленную в отчем краю, они мало обращали внимания на то, что совершается рядом, — и тигр, используя их неприближенность к жизни, почти не таился и спокойно вершил погубление. Он не принимал это как зло, скорее, как необходимость для своей зверьей сущности, он словно бы опасался утратить в себе эту сущность и подпитывал ее, верша погубленье. Если бы не эта опаска, он был бы, наверное, другой, и злоба не душила бы его, но однажды счастливо утоленная, она появилась в другой раз, а потом в третий, когда он и не ждал… Минуло время, и она сделалась привычной, и вот уж без нее, коварной и дерзкой, он не представлял себя. Люди, на кого он нападал, не противились, а как бы даже шли навстречу его желаниям, точно бы принять смерть было для них благо. Он не ожидал этого, что-то в нем говорило, что они тоже сильны и, случись надобность, они сумели бы защитить себя, но по неизвестной причине не восставали против него и, даже больше, нередко в тех, кого он погублял, наблюдалось не только равнодушие, а и готовность пострадать. Часто происходило и так. Он набрасывался на человека, когда тот был не один, но и тогда никто не противился, нападение принималось спокойно и сдержанно, ничто в людях не говорило о неожиданно вспыхнувшем чувстве, лица людей оставались т