Это соединенность с сущим усматривалась и Суддходаной, бывало он мысленно видел перед собой сына, а еще и то, что стояло за ним и утягивалось в пространство. Не будь этого, царю сакиев было бы легче разговаривать с Сиддхартхой, а так в нем появлялась душевная утесненность, неуверенность. Впрочем, последняя оттого, что ему все время казалось, будто де сыну некогда, у него другие дела, вот когда он сладит с ними, тогда и можно будет обратиться к нему… И часто Суддходана, видя сына, лишь улыбался и смотрел на него, нередко недоступного, созерцающего в себе. И был доволен хотя бы и этим.
Царь сакиев любил ходить по парку один ли, с Майей ли деви, он знал все места, которые были связаны с Сидхартхой, и нередко подолгу задерживался там, и тогда чувство того, что он не один, сын во всем помощник ему, делалось особенно остро и сильно. Больше всего нравилось останавливаться у пруда, где в свое время художник увидел отображение царевича в воде и захотел написать его. Суддходана долго глядел на воду и тоже видел, но чаще не одного Сидхартху, а сущее, исполненное торжества. Он старался понять природу торжества и напрягал все имеющее быть в нем и, в конце концов, узнал, отчего так?.. Но странно, знание не задерживалось в нем, спустя время не мог сказать про него, хотя удовлетворенность на сердце оставалась, как, впрочем, и часть того торжества, словно бы и он тоже осиян был, прикоснувшись к нему.
Осиянность удерживалась в нем долго, нередко наблюдал ее и в Майе-деве, и тогда радость его не знала предела. Воистину от сущего тянется след на землю, и благость дарит ей, и освобожденность от тревог и волнений! Но не закрепляется в людских душах, снова и снова окунается в стылость и хладость мира.
12
Сакия-муни сидел недалеко от реки, под высоким ветвистым деревом, подобрав под себя ноги и точно бы закаменев, до него доносился шум колеблемых волн, если вдруг к ним припадал ветер. Ничто в отшельнике не страгивалось с места, сделавшись неподвижным, и даже в глазах обозначалась упрямая затверделость. День сменялся ночью, и раз, и другой, и третий… а он все сидел и словно бы не знал усталости, хотя это, конечно же, не так, порой нестерпимо хотелось встать и размять члены, но это желание в нем мало что значило, перебиваемое уверенностью, которая была нездешней, отпущенной свыше, он подчинялся ей и находил в этом неизъяснимую сладость. Удивительно все-таки… Придя в утесненное ветвистыми деревами, почти не пропускающее света местечко, именуемое Бодхи-гайя, близ Наранджаны, широко и привольно катящей свои воды, Сакия-муни сразу понял, что оно и потребно теперь ему. Он не мог бы сказать, отчего появилось такое понимание, но уже давно готовился к этому, все в нем, в существе его жило осознанием предстоящего. Когда слух улавливал шум реки, перед мысленным взором Сакия-муни возникало одно и то же видение: будто он не живой человек, а остров, омываемый сильным течением, стремящимся стронуть его с места, захлестнуть темной водой. Однако же река, хотя и быстра, и мощна, не в состоянии тут что-либо поменять, остров все так же неподвижен и устремлен к сущему, да нет, уже не остров, а мудрец, отрешившийся от земных страстей, он омывается мутными потоками жизни, но она бессильна против него, отрекшегося от нее. В обращении к истине, в предчувствии встречи с нею он обрел душевную твердость.
Нередко Сакия-муни мысленно видел огромную, от дерева к дереву, умело и прочно сотканную паутину, в ней запутывалась бабочка или начинала трепыхаться, нечаянно коснувшись ее, большая зеленая муха, и тут же возле них оказывался крутоглазый черный паук с острым хоботком заместо усов и прикипал к ним, пил кровь, а потом уползал в утайное место и затихал… Но ненадолго. Опять страгивался, распустив хоботок. Он был ненасытен и подобен тем человеческим желаниям, что, вытолкнувшись из страсти, вскипают, делаются огромным, ничем не остановимым потоком, который захлестывает жизнь, обращая ее в пытку.
Сакия-муни сидел под деревом, и та несдвигаемость, которая, казалось бы, должна быть утомительной для него, не угнетала, наверное, потому, что обратясь к ней, он тем самым освободился от утомленности от долгих хождений по Урувельскому лесу; несдвигаемость помогала сосредоточивать мысли на чем-то одном, чаще он думал о страданиях, они неизбежны в жизни, именно они в свое время подтолкнули его к поиску истины. А еще он думал о кротости, ее так мало в жизни, точно бы она, травленная желаниями и подчиняющаяся им и исторгающая из себя все новое и новое зло, опасается ее, слабой. Он думал, а что как и вправду кротость есть сосуд добра? Вот дать бы испить из нее людям! Может, тогда что-то поменялось бы в них, восстало бы для истинного своего назначения?.. А в чем же это назначение? Но тут точно бы какая-то преграда вырастала и уж не дотянуться до двери и не открыть ее.
Вдруг появился Мара, да не один, со свитой, с дочерьми-красавицами, подошел к Сакию-муни, сказал:
— Отчего ты не живешь, как все люди? Отчего мучаешь себя и беспокоишь нас, небожителей? Что, в тебе, угнетенном скудным пропитанием и лесной жизнью, угасли желания? Так я помогу воскресить их в твоем сердце! — Мара величественно взмахнул рукой: — Вот они, дочери мои… Бери любую и радуйся жизни!
— Но я не хочу радоваться тому, что приносит страдания, — сказал Сакия-муни и заметил перемену в лице у Мары, оно уже не было гордо и приятно, исказилось, сделалось злым и несущим холод, то же произошло и с дочерьми, и в них совершилась перемена, они утратили свежесть, стали черны и угрюмы, а чуть погодя начали растворяться в воздухе, распыляться, пока не превратились в темные, зависшие над Урувельским лесом, облака, туда же утянулся и Мара.
Но Сакия-муни уже не видел этого, он снова и снова повторял мысленно: «Я не хочу… не хочу… радоваться… страданию…» И вдруг он, как бы осиянный свыше, а может, просто приблизившийся духовной сутью, обостренно воспринимающей и самое неприметное в небесном мире, к высшему осознанию себя в пространстве, узрил за этими словами нечто необыкновенное. И тут же в нем самом произошла необыкновенность, он мог бы сказать про себя, что он уже не есть что-то обращенное лишь к нему, а и другое, соединенное с пространственностью, он уже и не он, а кто-то еще и еще… и так бесконечно, он как бы утянулся в неистребимость и стал окружающим миром, в том мире умещается все живущее и расцветающее, гибнущее и вновь возрождающееся к новой жизни, которая привычно ни к чему не ведет, лишь к перемене формы, и все потому, что в людях утратилась изначальность, слиянность с природой, они отделились от нее и возомнили себя высоко поднявшимися… Впрочем, и раньше они, хотя и были духовно чище, не знали пути к освобождению. Людское невежество в том и заключено, что рождает мысль о своей исключительности, на самом же деле жизнь погружена во тьму незнания и ей надобно выйти из тьмы и облечься в свет разума и кротости. Да, и кротости… Он теперь особенно отчетливо увидел, как мало ее в людской жизни и как она гонима и уничтожаема, и он знал, отчего это, конечно же, оттого, что нет в людях тяги к добру, и она, даже если вдруг и проглянет, чаще утаивается, утемнивается.
Он еще не стал Архатом, одаренным десятью могущественными силами, но потому, что совершалось в нем, чувствовал, он на пути к святости. Мара тоже догадался про это и решил вернуться, и вот уже был возле Сакия-муни, но теперь в облике мудрого старца, сошедшего с небес и вещающего от сердечной участливости к сущему, которое есть все, но вместе ничто, ибо утопающее в небесном синем мраке не есть сам мрак, но и не синева, а нечто составляющее пространство и в то же время отталкивающееся от него, ища освобождения, вещающее про доброе и нежное, ко благу людей склоняемое.
— Ты возродишься Буддой, — говорил Мара, веря в то, что Сакия-муни узнал его. — Ты придешь туда, где ничто не может двигаться, возникнуть или исчезнуть, где ничто не имеет начала и конца, где наступает успокоение. Ты сольешься с природой и уже для определения тебя у людей не найдется слов. Ты растворишься в пространстве и лишь тот, кто остро осознал несчастья мира, сумеет постигнуть тебя, ты уйдешь в Нирвану, и да будет с тобой незыблемость и неколеблемость духа!..
Сакия-муни услышал слова Мары, но к тому времени в нем уже совершилась душевная работа, и он стал Архатом и обрел способность остро сострадать при виде не только людского несчастья, а и невезения мухи, попавшей в паучьи сети. Он сделался сильнее прежнего, терпелив и мужественен, в мыслях появилась ясная сосредоточенность и уже нельзя было ничему извне поколебать их, стронуть с места, коль скоро завладевали им совершенно. Сакия-муни еще ни в чем конкретно не проявил новые свойства души, но знал, что они есть, и уже действовал согласно им: был участлив к тому, что носилось в воздухе, не в состоянии обрести покоя, и хотел бы помочь, а случалось, и помогал мудрым словом.
Сакия-муни легко постигнул то, к чему Мара намеревался пристегнуть его, и отверг притязания Бога разрушения, сказал:
— Да, я стану Буддой, но не войду в Нирвану. Я сделаюсь Учителем и открою людям дорогу к Истине.
Он видел, как исказилось лицо у Мары, тот уже готов был примириться с тем, что один человек на земле откроет осиянное истиной, но не хотел, чтобы этого добились другие, и теперь был разгневан и не сдерживал ярости, та тут же отобразилась в окружающем мире, стало хмуро и ветрено, загудели деревья, и небо точно бы сдвинулось с места и никем не удерживаемое провалилось во тьму. Но и расшевеленная непогодой земля, ею стронутая и колеблемая, со вздыбленной речной гладью, с разбушевавшимися и упавшими на берега темноструйными ручейками, не могла потревожить сердечного движения, которое жило ныне в Сакии-муни. Священное дерево бодхи, под которым он сидел, кренилось, скрипело, и можно было увидеть тут не одно торжество, а и тревогу: а что, если не достанет сил в вековечных корнях, ослабнут и изорвутся точно веревки? Но Сакия-муни знал, этого не случится, хотя Мара и призвал себе в подмогу демонов, при внимательном рассмотрении их тени можно было угадать в развороченной непогодой близи, все носятся, изредка сталкиваются, опять разбегаются… Что они могут, призраки, гонимые ветром?.. Не их теперь время! Он знал это совершенно отчетливо и мысленно тянулся к пространственным далям и видел там множество не имеющих определенной формы сущностей, они пребывали в безначальном волнении, но постепенно обретали недостающее им успокоение, и он говорил как во сне: