[29], учения, которое попадет в разные страны и сделается необходимым всем людям. Дэвы были довольны, что Колесо Дхаммы начало свой путь в священном городе Бенаресе. Впрочем, могло ли случиться иначе?.. Нет на земле другого города, где бы так свободно чувствовали себя аскеты и мудрецы, где бы подолгу оставались в суровой неподвижности созерцатели, невозмутимые подобно каменным ликам, вознесшие руки к небу или опустившие долу глаза, да так и замершие, отринувшие все способное вывести их из этого душевного состояния, где бы так могуче и спокойно текли священные воды Ганга, а на берегу горели умиротворенные и не страдание предрекающие, а счастливое освобождение, погребальные костры… Дэвы знали, именно тут могло быть услышано святое слово о жажде бытия как о корне страдания, о Нирване, как о чудной планете, где пышно расцвели доброта и мудрость.
— Вот, о, тапасьи, благородная истина о страдании, — сказал Татхагата, отодвинув от себя видения мира, которые жили в нем и были частью его существа. — Рождение есть страдание, старость есть страдание, болезнь есть страдание, смерть есть страдание, пребывание с немилым есть страдание. Словом, вся пятеричная привязанность к земному началу есть страдание.
Он говорил, и перед теми, кто слушал его, перед людьми и оленями, перед небожителями вставала их жизнь, и теперь она была другая, сильно отличаемая от прежней, она как бы вся оказалась соткана из желаний, и трудно было отделить от нее хотя бы слабую нить, столь крепка в своей однородности ткань… Особенно неспокойно сделалось людям, всяк из них понимал, что и рождением он обязан удовлетворению желания, и не было ничего свободного от этого чувства, а рядом с ним непременно отмечалось страдание, бесконечное и не прекращаемое ни на мгновение и подобное все сокрушающему на своем пути водному, павшему с гор потоку. Ребенок рождается в муках, в муках умирает седоголовый старец, и меж этими свершениями пролегло множество других, тоже отмеченных мучениями. Люди знали о них больше кого-либо другого, и оттого пребывали в сильном смущении и спрашивали с тревогой: «А что же есть жизнь? Зачем она, коль скоро приносит одни страдания? Где край их?.».
— Вот, о, тапасьи, благородная истина о происхождении страданий. Они от Тришны, от жажды существования, от жажды беспрерывных удовольствий… К чему ведет Тришна? От рождения к рождению, к ложной, ни к чему в сущем не обращенной радости, за которой несчастье.
Так ли?.. Странно, что подобного вопроса даже не вставало перед небожителями и людьми. Впрочем, отчего же странно?.. Те, кто слушал Татхагату, понимали, что это действительно так, не однажды им приходило в голову нечто подобное, но не сделавшееся правдой, и лишь теперь то, и раньше отмечаемое, обрело, укрепившись, силу и, подтверждаемое словами Татхагаты, упрочнялось в душе.
— Вот, о почтенные, благородная истина об уничтожении страданий, о пути который ведет к этому. Это поистине путь восьми ветвей, он включает в себя правые взгляды, правую решимость, правую речь, правое поведение, правый образ жизни, правое усилие, правое направление мысли, правое созерцание… Когда я открыл это, тихий покой сделался во мне, а Просветление все углублялось, иные миры вставали передо мною, и были они не то чтобы неотрывны друг от друга, а как бы сознавали свою соединенность и находили в ней удовлетворение, вместе с тем и понимание скорого освобождения от зла. Мое учение — вот ариаднова нить, держась за нее, люди выберутся из глухого лабиринта и приблизятся к четырем благородным истинам — арья сатьи…
Он говорил, и те, кто слушал, были зачарованы мыслью, что обозначалась за мягко упадающими словами, тапасьи верили ему, хотя вначале в них что-то вроде бы противилось, они видели перед собой человека, который прошел через все, и через чувственные удовольствия, но не покорился им, и через искания и смятение ума, познавшего многое и ни в чем не нашедшего того, что привело бы к спасению, и через отречение от своей сущности, и через истязания собственного тела, которое было жестоко и беспощадно. Он прошел через все, и он признавался слушателями достойным открытия. Они смотрели на него, близкого им и в то же время уже отодвинувшегося от них, ярко отмеченного верхним сиянием, как если бы он был солнцем, а они землей.
— Ты никогда не говорил так, о, господин! — сказал Ананда. — Ты воистину само совершенство! Ты Татхагата, ты Будда! Спаси нас, Учитель!..
И все, кто был возле Татхагаты, воскликнули, подчиняясь тому, что на сердце:
— Спаси! Спаси! Спаси!..
Часть третьяТАТХАГАТА
1
В середине месяца посона Татхагата в сопровождении учеников пришел в царство Магады. Он выбрал пальмовый грот местом своего пребывания. Тут было сумрачно и спокойно, солнечные лучи не проникали сквозь темные камни, дышалось здесь не очень легко, отмечалась подземная утесненность и в воздухе что-то удавливалось, словно бы и в пространстве ощущалась теснота, и этого не могли не почувствовать пришедшие с Просветленным, в особенности Девадатта, двоюродный брат Татхагаты, присоединившийся к ученикам его. Беспокойство истачивало сердце Девадатты, он покинул родную землю и польстился на призрачное, поддавшись людским толкам, разбежавшимся от селения к селению, от дома к дому и толкующим о рождении Будды в глухом Урувельском лесу. Впрочем, что есть призрачность? Ему ли не знать про нее, легковерную?.. Вроде бы она улавливается каждым нервом в теле, но вот уже нет ничего, и никто не скажет, являлась ли она в людское неугомонье или помнилось, что являлась? Девадатта легко отделался бы от нее при необходимости, не она главная причина беспокойства, а то, что слух не по ветру пущен. Верно что, не по ветру, сиятельный Будда сошел к людям, и отныне они не брошены посреди жестокого мира, а при надобности отыщут поддержку и усладу в Божественном, прильнув к его одеждам и услышав мягкий, к доброте обращенный голос. Будда явился на белый свет в облике Сидхартхи, Готамы, Сакия-муни… Девадатта не мог скрыть удивления, а потом и растерянности, и все в нем точно бы смялось, сделалось сдавленно, случалось, он забывал о себе совершенно и с напряженным вниманием наблюдал за Татхагатой и отмечал в нем чуждое родственному началу, возвышающее его над людьми. Вдруг да и говорил Татхагата, обращаясь к ученикам:
— Кто думает о любви к людям, к земле и ко всему, что взращено на ней, тот следует моему учению, любовь есть то, что единственно сравнимо с сиянием звезд.
Девадатта догадывался, это не только слова, что-то в нем подсказывало: любовь самого Будды подобна огромному потоку, скатившемуся с гор, никакая ненависть не способна угасить ее, она пробьется через нее словно солнечный луч, проталкивающийся сквозь тучи.
— Что бы ни говорили о нас, о, мои ученики, справедливо, нет ли, умно или глупо, с участливостью в голосе или с неприязнью, оставайтесь спокойными и ваш ум не помутит злость. Незапятнанность — вот свойство его, вот чистота… Плохое слово да не осквернит ваших уст. Умейте сострадать и тому, кто суров и зол, окружите такого человека любовью, пусть она будет видна ему. Научившись уважать других, вы научитесь уважать себя, и тогда станет изливаться из вас доброта на все четыре стороны, она достигнет и небес. Подобно матери, оберегающей ребенка, лелейте любовь к сущему, она от мира и быть ей вечну.
Девадатта чувствовал, высоко место, занимаемое Татхагатой среди людей, и это угнетало, нет, не то, чтобы сознательно он выталкивал из груди неприязнь к нему, все же она не угасала, не подчиняемая ему, а точно бы существующая рядом с ним, сопровождающая его, и даже становилась со временем все больше. Это и плохо, неприязнь утомляла, порою Девадатта и хотел бы забыть о ней, но не удавалось, думал, что без нее он не будет похож на себя, станет что-то другое, а вовсе не Девадатта, кому совсем не к лицу желтое одеяние, сказано было кем-то из тапасьев, что он возле монахов точно бы счужа и подобен ветке не с этого дерева… Наверное, так и есть, нет в глазах у него покоя, нередко проглядывало в них что-то упрямое от мира сего, не от того, дальнего, горнего… И сила в его теле не искоренилась, не смирилась с покоем, она живая, испятнанная желаниями, уж он-то сам знает, его не обманешь…
Не обманешь и Татхагату. Он видел то, чего не знал Девадатта, прозревал его в ближнем времени, когда тот сделается отступником от Дхаммы, подымет слово против Учителя и в возвеличивании себя отыщет усладу, которая, впрочем, не станет долгой, умнется, подвинет его к пропасти…
Татхагата сидел, выбрав из сорока поз, которыми часто пользовался, приятную ему, называемую «кадо», он сложил ладони у лба и часто кланялся, и можно было подумать, он отдает дань уважения небу и родителям, или еще кому-то, беспредельно им почитаемому. Но это не совсем так. Татхагата избрал позу «кадо» потому, что она помогала достигать слияния с сущим, когда ни для чего в нем не оставалось места, а только для такого единения, он уже ничем не был, ничем, хотя бы отдаленно напоминающим живое существо, а вместе был всем: и землей, и небом, и пространственностью, утягивающейся к звездам, — он существовал в разных измерениях, но они не противоречили друг другу, а как бы помогали, и все, вовлеченное в сущее, тянулось к нему, просветленному, и просило помощи ли, поддержки ли… Татхагата, ослабив тело, сделав его почти безжизненным, сникшим, а потом и вовсе освободившись от него, вялого, воспарил над землей и скоро поднялся на тридцать третье небо и тут узрил какие-то тени, хотя им не полагалось быть здесь, пространство, со всех сторон освещаемое, вроде бы не оставляло места для появления и дроглой тени. Но в том-то и дело, что они были, и скоро Татхагата понял, что это Боги, он рассмотрел и ту, самую слабую, и догадался, что она принадлежала его матери. Боги слетелись послушать его и понять, что помогло ему привести в действие Колесо благого Закона. И да будет так!.. Он стал говорить. Он сказал, как не сразу, а через мучения пришел к Просветлению, которое, он знает, естественно для Богов и чуждо людям, но и они в состоянии постичь его, и перед ними откроется мироздание, да так отчетливо, словно бы осязаемо ближними чувствами. Путь к постижению истины пролегает через ощущения, от них исходит постепенное познание мира, видение того, что прежде не встречалось в жизни.